Жизнь Маркоса де Обрегон - Висенте Эспинель 12 стр.


Глава Х

Мы отправились в путь с погонщиком, совершая половину пути пешком, а другую половину – наподобие вьюков с рыбой, когда погонщику это было угодно, ибо это был парень с жестким характером, грубый, научившийся не питать никакого уважения к студентам-новичкам. Поэтому в одном маленьком селении он захотел сыграть с нами шутку и отчасти выполнил ее, с одной стороны, чтобы не утомлять своих мулов, а с другой – потому что рассчитывал, оставшись один, сломить упорство одной очень хорошенькой женщины, – которая путешествовала в нашей компании, – лишив ее таким образом покровительства и помощи, какой она пользовалась со стороны одного чиновника, который должен был жениться на ней.

Он притворился, что у него украли кожаную сумку с деньгами, и убедил нас, что служители правосудия схватят нас всех и будут пытать, пока не дознаются, кто это сделал. А вместе с этим он поклялся, что оставит нас в тюрьме и уйдет со своими мулами, как можно дальше. Для неопытных мальчиков достаточно было даже одного из этих страхов. Мы поверили этому, как будто это была доказанная истина, а он преувеличил это настолько, что заставил нас пройти за эту ночь, – кроме того, что мы прошли за день накануне, – пять или шесть лиг, – и не шагом, а бегом через луга и горы, без дороги, без проводника, который мог бы сказать нам, куда мы шли; а он остался, смеясь и докучая ухаживаниями и дурным языком бедной женщине, одинокой и беззащитной. Но у него не вышло так, как он думал, потому что слух, какой он пустил, был подстроен при помощи одного альгвасилишки, его приятеля; а женщина, будучи храброй, после того как защитилась от насилия, какое он хотел применить к ней, нашла способ ускользнуть от него и, отправившись к алькальду, рассказала ему с величайшей силой слова и чувства, что этот погонщик прибегнул к хитрости и очень опасной интриге, чтобы овладеть ею и лишить ее всякой защиты, какая у нее была. Добрый человек этому поверил – как потому, что знал бесстыдство и дурное поведение погонщика, так и потому, что хотел предотвратить беду, какая могла случиться с бедной женщиной, и порицая этот случай и бесчеловечность, с какой было поступлено со студентами. Он приказал погонщику оставить залог в том, что он будет очень вежливо обращаться с женщиной, не причиняя ей ни обиды, ни оскорбления, и сказал ему, что он его не наказывает очень тяжко только из-за того, чтобы не лишать студентов возможности продолжать путь; и предупредил его, чтобы он следил за своим поведением, ибо он накажет его со всей строгостью, ничего не принимая во внимание, если в пути он будет вести себя дерзко; и кроме того, алькальд приказал ему отправиться в путь утром очень рано, чтобы скорее подобрать усталых и голодных студентов.

О погонщики, народ нечестивый и лишенный человеколюбия! Жестокие к своей собственной природе! Они не признают никого, кроме тех, у кого отнимают деньги. И поэтому наказывает их Бог, ибо у них много остановок на постоялых дворах и мало друзей. Все сорта людей любят сочувствие, только не эти. Им не по себе, если они в этот день не выкинут какой-нибудь шутки с путешественниками. Они общаются с животными, поэтому изменяются в своей природе. Невиданно, чтобы, ведя животных без поклажи, они облегчили какому-нибудь несчастному трудности пути; как будто у них отсутствует действие естественного разума, как и у нашего погонщика, так как не мог бы никто проделать с нами более невероятного и противного закону мошенничества, как заставить нас бежать ночью, усталых от путешествия за день накануне, ради того, чтобы он мог совершить два огромных злодеяния.

Мы бежали, и, чтобы не быть замеченными, идя группой, мы разделились, и каждый пошел там, где ему казалось лучше. Я направился по глухой тропинке, хорошо скрытой деревьями, со своей стороны я делал все, что мог, чтобы не остаться позади других, но моя усталость была такова, что вскоре я уже не слышал никого из всех своих спутников. Я приложил ухо к земле, ибо таким образом лучше слышны шаги, хотя бы они были довольно далеко: я не слышал ничего, что составило бы мне компанию. Я немного подремал, а потом поспешно пошел, повернув назад и думая, что идя вперед, поэтому чем дальше я шел и чем больше торопился, тем меньше имел надежды настигнуть своих спутников. Мне казалось, что я слышу довольно далеко позади себя лай собак, которые могли быть потревожены моими спешившими спутниками. Так как я был неопытен в путешествиях и намучился за день накануне, сон – как общий отдых всех членов – требовал своих положенных часов, и, не будучи уже больше в состоянии совладать с собой, я покорился усталости и сну.

Мне попался пробковый дуб с очень широким стволом, с одной стороны окоренным, так что он образовывал опору вроде ниши, где я мог прислониться и опереться разбитой от усталости спиной. Я заснул, но так как сидя хорошо не спится, то я свалился на бок, как мертвый. Через некоторое время я проснулся, потому что мне показалось, что по лицу у меня бегают муравьи; я смахнул их рукой и повернулся на другой бок; я опять проснулся, потому что почувствовал то же самое, но так как усталость была так сильна, а сон так глубок, – хотя и несколько тревожен из-за одиночества, в котором я был, – то я в третий раз упал на то же самое место. Немного спустя, – хотя сон не измеряет времени, – я проснулся от необыкновенно грустного и очень жалобного возгласа "ай!", который словно выходил из внутренности земли и который создал такую гармонию в моих внутренностях, что на короткое время у меня захватило дыхание и я обмер; но, затаив дыхание, как из-за страха, так и чтобы опять внимательнее прислушаться к скорбному голосу, я услышал другой возглас, более близко от меня, но, так как тут было несколько довольно высоких кустов, я не видал издававшего его инструмента.

Я уже готов был испустить дух или допустить какую-нибудь слабость, недостойную храброго человека, когда очень близко от меня, настолько, что я видел очертания фигуры, в третий раз раздался голос, восклицавший:

– Гоpe мне, более несчастной и одинокой, чем все те, что терпят плен и рабство в подземных тюрьмах жестоких и безжалостных мавров! Горе мне, более несчастной, чем те, которые видели, как в их присутствии разрывали на части их детей! Ах, я более беспомощна и безутешна, чем уже осужденные приговором сурового судьи! О, проклятое место, анафемское дерево, свидетель двух смертей, за которые я отдала бы тысячу жизней, если бы имела их! Какие похороны может устроить тот, кто желает умереть без них, будучи убийцей самого себя! С каким рыданием смогу я пре дать себя яростной смерти, что так убегает от меня? Сколько дней и ночей прихожу я смотреть, не могу ли я сопровождать эти разрозненные члены?

Я поднялся, и так как она была очень близко от меня и была недвижима, а я дрожал, она сказала мне:

– Может быть, ты призрак, который пришел, посланный из страны мертвых, чтобы взять меня в общество моего супруга и моего друга? Если ты оттуда, то ты уже знаешь, что на этом самом месте, где ты стоишь, – мой возлюбленный, без моего согласия, причинил смерть моему супругу, чтобы наслаждаться мною одному и без помехи, и что на этом самом дереве возлюбленный, оставшийся мне в утешение, заплатил за вину своего преступления. Ты видишь его здесь, висящим над тобой и служащим пищей для птиц и животных.

Я, ошеломленный, поднял голову и увидел, – ибо уже начинало светать, – того, чьи черви ползали по моему лицу, когда я думал, что это муравьи; и признаюсь, что от ужасного зрелища безутешной женщины и от вонючего пугала на дереве я упал бы замертво, сраженный и обессиленный, если бы не было света; но не сделать это мне помогло то, что я услыхал бубенчики и колокольчики каравана погонщика, который уже вышел из селения; потому что, – как я сказал выше, – думая идти вперед, я шел назад, а его заставили выйти гораздо раньше, чем обычно, так как он должен был подобрать обманутых студентов.

А несчастная женщина продолжала говорить:

– А если ты принадлежишь к этому миру, беги от этого отвратительного места и оставь меня продолжать мои привычные похороны, безнадежную пищу, какой я завтракаю каждое утро.

У безутешной женщины вполне могло явиться сомнение, – не призрак ли я, не страшное ли видение из забытых могил, ибо страх втянул мне щеки, вытянул лицо, согнал с него краску и сделал соломенного цвета; отсутствие сна заставило мои глаза провалиться до самого затылка, голод вытянул шею на полтора локтя, а усталость ослабила ноги и руки; ферреруэло был тюрбаном повязан на голове: как же такую фигуру не считать выходцем с того света? А об остальном я не говорю ради своей чести. Я не мог ответить ей ни слова, ни предложить ей какой-либо помощи, потому что я сам нуждался в помощи. Я был не в состоянии оторваться от этой более чем ужасной женщины с покрасневшими и ввалившимися глазами, с длинным носом, с покрытым морщинами и голодным лицом, желтыми зубами, черными губами, с заострившимся подбородком, с шеей, похожей на коровий язык; она ломала руки, казавшиеся двумя связками змей, и все остальное было в том же роде.

Страх парализовал мой разум, а разум остальные действия, какими я мог бы воспользоваться, чтобы уйти от нее. Но, ободряя себя как можно лучше, – а мог я это очень плохо, – я пошел, передвигая ноги, как бык с подрезанными поджилками, проклиная одиночество и того, кто хочет путешествовать без компании, и размышляя о том, какое благо она может принести с собой, если она не сопровождается такими вещами и другими еще худшими? каких страхов не влечет за собой одиночество? каких фантазий не порождает? каких зол не причиняет? каким отчаяньем не наделяет? Те, кому опротивела жизнь, ищут одиночества, чтобы быстро покончить с ней; кто избегает компании, тот не хочет, чтобы ему давали советы в его беде. Разве есть что-нибудь более приятное, чем общество, и что-нибудь более ненавистное, чем одиночество? Сколько несчастий, сколько грабежей, сколько смертей случается каждый день из-за того, что путешествуют без компании! Сколько отмщений приводится в исполнение, которые не были бы выполнены, если бы не одиночество! У одинокого никого нет под рукой в беде, никто не поможет ему в добром. Горе одинокому! Ибо если он упадет, некому помочь ему подняться! Пусть кто хочет ходит в одиночестве, ибо одиночество хорошо только для святых или для поэтов, так как одни беседуют с Богом, который их сопровождает, а другие со своим воображением, которое кружит им головы.

Глава XI

С этими одинокими размышлениями я вышел на дорогу, где погонщик, увидя меня, с более ласковыми словами, чем обычно, остановил караван и любезно и приветливо предложил мне сесть на мула и очень сожалел, что нам пришлось вытерпеть дурную ночь.

– Хотя вам это было заранее хорошо известно, – сказал я.

И когда я спросил шедшую с ним женщину, что это была за новость, она ответила мне то, что уже рассказано. Остальных, вместе с мужем доброй женщины, мы нашли уже вполне выспавшимися и поевшими; хотя меня спрашивали, каким образом я остался позади, – я ответил только, что сбился с дороги. Я не сказал им ни слова о случившемся со мной, во-первых, думая, что это могло быть наваждением со стороны врага рода человеческого, во-вторых, потому, что столь необычайные вещи производят различные действия на тех, кто о них слушает, и наиболее правильное – это рассмеяться и поиздеваться над тем, кто их рассказывает. О том, что может быть подвергнуто сомнению, не следует говорить никому, кроме самых близких друзей или людей благоразумных, которые это принимают так, как это было на самом деле. Не все обладают способностью выслушивать серьезные вещи. Об истинах, которые могут ошеломлять или возмущать души, не следует говорить, когда в этом нет необходимости. Мне ужасно хотелось говорить, но я соображал, что могу подвергнуться опасности, что мне не поверят. Лучше молчать, чем дать повод к недоверию или злословию. Удивление дает повод к молчанию; и на этом случае я хотел посмотреть, могу ли я научиться молчать.

Мы продолжали наш путь без всяких достойных внимания происшествий; я молча, а остальные расспрашивая меня о причине этого молчания; я отвечал только, что таков мой природный характер; но всю дорогу не исчезали из моего воображения женщина, дерево, плод и наполненное червями ложе, пока мы не достигли Саламанки, где величие этого университета заставило меня забыть обо всем происшедшем.

Возрадовалась моя душа, что глаза могли наслаждаться тем, чем обладали уши, наполненные гордой славой этих академий, которые заставили умолкнуть все другие, какие есть на свете. Я увидел эти четыре столпа, на которых опиралось господство над всей Европой, – основы, защищающие католическую истину. Я увидел отца Мансьо, чье имя было и остается распространенным по всему открытому миру, и других превосходнейших лиц, благодаря учению которых факультеты сохраняют свою силу и значение. Я увидел аббата Салинас, слепца, мужа наиболее ученого в области теоретической музыки, какой когда-либо был известен, не только в родах диатоническом и хроматическом, но также и в гармоническом, о котором так мало известно теперь; его преемником потом на том же месте был Бернардо Клавихо, ученейший в знаниях и творчестве, теперь органист Филиппа Третьего.

Начав пить воду из Тормеса, необычайно холодную, и есть местный вкусный хлеб, я схватил чесотку, как это случается со всеми хорошими едоками, так что однажды вечером, когда я учил урок начальной логики, я начал чесать ляжки, наслаждаясь теплом от нескольких угольков, горевших в черепке кувшина. Когда я решил отдохнуть, я нашел ноги так изодранными, что благодаря жидкости, которая сочилась из них, я превратился в перегонный куб, и на пятнадцать дней они отказали мне в повиновении и уважении, – несчастье, в какое обыкновенно попадают в Саламанке новички, потому что хлеб бел, чист и хорошо выпечен, а вода вкусна и холодна, и они без рассуждений едят и пьют, пока не заполучат одни собачью чесотку, другие обыкновенную. Поэтому необходимо, чтобы новички в Саламанке начинали жить с осторожностью в этом городе, потому что они также часто подвергаются обыкновенно довольно опасным кровавым поносам, и хотя повсеместно, где есть перемена воды и пищи, надлежит с осторожностью приступать к употреблению их, в особенности следует это делать в Саламанке, во-первых, из-за холодности и чистоты воды и, во-вторых, потому, что студенты прибывают сюда привыкшими к иной пище у себя в родительском доме и в своей местности и более легко подвергаются опасности благодаря малому возрасту; помимо того, что нужно приступать с такой осторожностью, именно умеренность сохраняет здоровье и возбуждает ум.

Излишества в пище и питье неспособны помогать разуму и благоразумию, а умеренность действительно придает пище больший вкус, чем тот, каким она обладает, умеренностью сдерживается в юношах распутство; но я так неумеренно обращался с хлебом и водой Саламанки, что на Рождестве нашего Спасителя меня захватила сильнейшая лихорадка. Я позвал доктора Медина, ученейшего профессора примы в этом университете, и первое, что он сделал, – он велел убрать от меня воду. Я сказал ему, чтобы он обратил внимание на то, что я холерик и с очень разгоряченной кровью, а он мне ответил, словно он говорил о своем большом подвиге:

– Уж известно, что доктор Медина лишает больных воды.

Увеличивался жар, но не исцеление; он начал давать мне ячменные отвары, которые не приносили пользы, потому что лечение холериков от лихорадки заключается только в давании им вовремя холодной воды и в умеренных кровопусканиях, и в то время, как мое спасение заключалось в том, чтобы не лишать меня воды, мне не оставили ее во всей комнате. Мне устроили несколько ванн с двадцатью лечебными грязями и оставили там корыто, в котором мне их делали; я был так нетерпелив, так измучен жаждой, что с большим трудом встал, чтобы отыскать воды, и, не найдя ее, натолкнулся на корыто с водой, которая была холодна как лед. Я выпил ее в два приема, оставив только на дне, а брюхо мое раздулось, словно латинский парус при попутном ветре; но это длилось недолго, потому что через десять минут в желудке поднялась тошнота и он выбросил такое количество рвоты, что опустевший живот накладывался, как складка, одной стороной на другую. Утром пришел доктор и увидел, что корыто полнее, чем он его оставил, потому что именно в него разразилась гроза. Он спросил меня, как я себя чувствую, и я ответил ему, что умираю от голода. Он пощупал пульс и нашел его без лихорадки; он удивился, заметив такую перемену, и сказал:

– О, чудодейственное купанье! Во всем мире не было изобретено такого лекарства: кому бы я ни прописывал его, оно всем приносило замечательную пользу.

– Вероятно, они принимали его, как я, – сказал я.

– Это купанье, – сказал доктор, – ободряет и освежает, укрепляя внутренние и внешние органы.

– А как ваша милость прописывает это лекарство другим? – спросил я.

– Теплым, – ответил он, – и смачивая все тело снаружи.

Назад Дальше