Гуттен. И каждого из них он тут же обрядил в новые сирмы, назначив им области за Альпами, в которых они будут обманывать и грабить, то есть продавать духовные должности и учреждать пенсионы. Когда Вадиск заговорил об этом и кто-то его спросил, откуда получает добычу сам папа, раз те угодья для грабежа он уступает другим, он ответил: "Кроме городов, крепостей и обширных владений, к ним прилегающих, ему принадлежат грации и среди них те, которые называются экспектативными; и, наконец, самый гнусный из обманов - "соблюдение в сердце".
Эрнгольд. Я и сам не могу сдержать вздоха, когда слышу о "соблюдении в сердце" - до того, говорят, преступна эта выдумка.
Гуттен. На мой взгляд, ни один обманщик не измышлял ничего хуже, ни один мошенник не придумывал ничего преступнее: это побивает все хитрости, оставляет позади все коварные уловки, превосходит всякий срам. Но прежде я хотел бы вскользь упомянуть об ущербе, который наносит Рим нашему народу многими своими действиями, - не потому, что Вадиск говорил об этом вскользь (он-то ничего не пропускал), а потому, что больше память не удержала.
Эрнгольд. Рассказывай, рассказывай. Решено: пусть снова мучается мой желудок, успевший отвыкнуть от бывалой тошноты, проглотим поскорее эту горькую досаду, разбередим затянувшуюся рану. Разумеется, прежде всего Вадиск говорил о куртизанах.
Гуттен. Да, конечно, и немало. Но еще раньше - о том, что ворует папа, а затем - чем промышляют остальные. Папе принадлежат мантии епископов, выручка от продажи индульгенций и диспенсаций, сборы, которые его легаты делают в Германии - якобы для подготовки войны с турками, и все, что приносят буллы.
Эрнгольд. Оставь ты эти подробности; что нам за разница, какая часть награбленной в Германии добычи попадает в лапы каждого в отдельности, когда все мы скорбим о нашем общем несчастье и, - если не можем отомстить, потребовать удовлетворения за нанесенную обиду, - по крайней мере, выражаем свой протест, громко крича о том, как велика наша скорбь! Лучше расскажи сначала о куртизанах, - то, что слышал от автора этого печального повествования, - а потом о положении дел в Риме, которое нам самим знакомо и которое мы не раз проклинали - с немалою для себя опасностью. Но что ты поставишь на первое место, о чем скажешь в последнюю очередь? И вообще, какого порядка следует придерживаться при таком изобилии?
Гуттен. Э, порядок! Будто может быть какой-нибудь порядок, когда все перевернуто вверх дном! Впрочем, больше всего меня возмущают их утверждения, что, мол, обижаться на утеснения с их стороны мы не вправе, ибо все предусмотрено конкордатом, на который они и ссылаются. Эта булла (если только она сохраняется ими в том виде, в каком была написана) налагает на нас ярмо до того тяжкое и постыдное, что тяжелее и постыднее и представить себе невозможно. И все же теперь мы видим, как они выходят за пределы даже этой чудовищной несправедливости, - так можно ли говорить о каком-то чувстве меры в их злодеяниях? Можно ли надеяться, что их разнузданность когда-нибудь умерится?
Эрнгольд. Поистине недостойны были имени германца - я уж не говорю о титуле германского государя - те, кто впервые заключили этот бессовестный конкордат с римскими папами. А мы - трижды глупцы, если располагаем возможностью исправить ошибку, допущенную предками, но вместо того - живые и отнюдь не слепые - платим к величайшему для себя ущербу и даже возражать не решаемся, хоть и видим, что зло со дня на день растет. Но, вероятно, сначала их завлекли в эту ловушку хитростью, а не силой.
Гуттен. Ты прав: первое, что их обмануло, было, надо полагать, ложное благочестие. Римляне прикинулись, будто заботятся о сохранении единства церкви, и под этим предлогом сосредоточили всю власть в руках своего римского епископа. Он получил право назначать преемников нашим епископам и духовным князьям, если им случится умереть в Риме; если же смерть настигает их в Германии, он утверждает кандидата в сане; первоначально это делалось даром, потом стали требовать выплаты пенсиона в Риме и выкупа за паллий здесь, в Германии. И того и другого добивались не сразу: в первое время назначили сумму столь ничтожную, что ее и в расчет-то никто не принимал, но постепенно она становилась все больше, так что к нынешним дням все успело вырасти во много раз.
Эрнгольд. В результате этого преступного плутовства за паллий епископа Майнцского платят теперь вдвое больше, чем раньше.
Гуттен. Они объясняют это как своего рода наказание. Был в прежние годы один решительный и достойный высокого своего положения епископ, который согласился, чтобы папа утвердил его в сане, но купить паллий не пожелал и твердо стоял на своем. Тогда папа предал его анафеме, а его преемникам, за то что Майнцская церковь сочувствовала строптивости (так они именуют любое из наших законных требований) своего предстоятеля, назначил впредь и навеки двойной выкуп запаллий: прежде было десять тысяч, теперь взимают двадцать. И мало того что они ни гроша не уступают - приходится еще ублажать подношениями всех, кто хоть как-то приложил руку к этому делу: написал два словечка, или оттиснул печать на свинце, или шил эту жалкую накидку, - а затем, вконец разоряясь, нужно отправлять в Рим многочисленное посольство. Случайся это раз в сто или двести лет - и то, пожалуй, не следовало бы нам терпеть противных христианской религии нововведений; но ведь в Майнце есть старик, на памяти которого Альбрехт - восьмой епископ Майнцский. Вот сколько паллиев было куплено одной только церковью на протяжении жизни одного поколения! Не мудрено, что эта церковь так тяжко обременена долгами, а народ настолько разорен поборами, что епископ едва-едва может существовать на свои доходы.
Эрнгольд. Как ты думаешь, если бы кафедра епископа вдруг оказалась свободной, граждане Майнца снова купили бы в Риме паллий, невзирая на крайнюю свою нужду?
Гуттен. Небеса да хранят Альбрехта! Но если с ним что-нибудь приключится - купят! Уверен, что купят! Христом клянусь, купят!
Эрнгольд. Да ведь денег-то нет и с народа взять больше нечего!
Гуттен. Люди разденутся догола и сами себя выпотрошат - лишь бы было что послать в Рим: вот как силен предрассудок! Если же не все граждане на это согласятся, найдется человек, который, желая стать епископом, купит паллий за собственные деньги.
Эрнгольд. И тогда уж никаких выборов не будет?
Гуттен. Разумеется, ибо бедняка с пустым кошельком папа сочтет недостойным сана, а богача утвердит. Нет, право, разумно, как я вижу, научились поступать германские каноники, заботящиеся о доброй репутации римского пастыря!
Эрнгольд. Что же они делают?
Гуттен. А вот что: если у церкви нет денег, а народ с трудом платит налоги, они выбирают кого-нибудь посостоятельнее, кто может выдержать все эти расходы, - даже если всем остальным требованиям он не отвечает.
Эрнгольд. Стало быть, по праву нас упрекают в подлой рабской покорности: ведь мы сами отдали себя в рабство; и нечего говорить о несправедливости там, где все совершается по доброй воле.
Гуттен. Это верно, но они-то вдобавок изображают грабеж в виде заслуги и хвастаются, будто неусыпно пекутся о наших душах и оказывают нам благодеяние, следя, как бы высокого места не занял недостойный. Одним словом, громоздя одну несправедливость на другую, они еще хотят, чтобы обиженные казались обласканными.
Эрнгольд. А если народ взбунтуется и рыцарское сословие соблаговолит избрать порядочного епископа, который денег не только что не имеет, но и не желает иметь и который запретит каноникам посылать в Рим даже нищенский выкуп за паллий, откуда бы ни поступали для этой цели взносы, - разве не был бы такой поступок добрым примером для других церквей Германии?
Гуттен. Нет, это бесполезно. Всегда найдутся государи, которые заплатят за паллий, и папа назначит их епископами; ссылаясь на законы, они силою заставят повиноваться и простолюдинов и рыцарей и будут править вопреки желанию всего народа. Так вспыхнула Майнцская война, которую помнят еще наши отцы: была распря между епископами, одного из которых выбрали каноники, а другого утвердил римский первосвященник; город был взят и отдан солдатам на разграбление, а церковь жестоко пострадала.
Эрнгольд. Теперь я понимаю, каким образом папы без труда достигают того, что в Германии нет неугодных им епископов и что поступающие доходы вполне утоляют их алчность.
Гуттен. Да что ты, ведь она неутолима - каждый следующий паллий дороже предыдущего, и прибыль, которую выкачивают из нас римляне, все растет и растет.
Эрнгольд. А потому я уверен, что лишь одно лекарство способно исцелить этот недуг: единодушие германского народа в тот день, когда, приняв смелое и достойное решение, он стряхнет это ярмо и, сбросив бремя не только тяжкое, но и позорное, доставляющее бесчестие всякому, кто его несет, объявит себя свободным. Боюсь только, как бы не помешали предрассудки, пустившие слишком глубокие корни в душах наших соплеменников.
Гуттен. Не бойся, не помешают; более того: вместе с ярмом исчезнут и предрассудки, и германцы поймут, сколь отлична служба истинному богу от идолопоклонства перед папскою тиранией. Они увидят, что все их затраты на этих римлян служат не делам веры и благочестия, а питают источники гнусной роскоши последних негодяев; увидев это, они уже никак не смогут верить, что их щедрость находит себе доброе применение. Они поймут далее, что из их пожертвований ни гроша не поступает ни в храмы божии, ни на общественные нужды, но все целиком уходит на поддержание злейших преступлений - к великому нашему позору и ущербу, а также к повсеместному поношению нашей религии среди язычников. Ведь для нас, христиан, нет упреков позорнее, чем когда обсуждают образ жизни этих подлых римлян, ибо они - всему голова, а если голова больна и в расстройстве, как можно поверить, что тело здорово?
Эрнгольд. Телу тоже приходится до крайности худо. Но ты полагаешь, что тело будет жить, если мы отсечем эту больную голову?
Гуттен. Тело без головы жить не может, да и нет необходимости сносить голову, нужно просто вырезать то, что испорчено, а потом обратиться к лекарствам. Подражая разумному врачу, следует устранить причину болезни и вырвать корни, ее питающие, тогда, изголодавшись и лишившись сил, она мало-помалу пройдет и исчезнет без следа. Исцелить эту голову можно, но очень трудно, потому что лечение мучительно.
Эрнгольд. Я надеюсь, что когда священники расстанутся с роскошью и вернутся к делам благочестия, когда, дабы направить их по пути воздержания и умеренности, их оградят от злых соблазнов - от этих богатств, от этой порочной распущенности, - дух любостяжания, который развращает их сильнее всего прочего, уступит место непритязательности нужды и нравственной чистоте бедности. Ибо, как говорит греческий поэт:
"εἰμή τὀ λαβεῖν ἦν, οὐδέ εἶς πονηρός ἦν".
Гуттен. Это верно, однако многим до того сладка эта болезнь, что они питают отвращение к здоровью, предпочитая навсегда остаться больными.
Эрнгольд. Но болеть им не позволят. Среди недугов это единственный, который занемогшим доставляет удовольствие, а всем, кто с ними общается, грозит гибелью.
Гуттен. Значит, нужно лечить, как бы ни противились этому больные.
Эрнгольд. Но немалая часть их, если нельзя будет болеть, пожелает сложить с себя сан.
Гуттен. Ко всеобщей пользе и выгоде: меньше будет бездельников, которые всем в тягость и едва ли кому-нибудь полезны.
Эрнгольд. Христос-спаситель да устроит так, чтобы поскорее пришел этот час!
Гуттен. Непременно придет, потому что зло добралось до самой вершины, и, так как дальше подниматься некуда, оно должно пасть.
Эрнгольд. Тогда едва ли один из сотни останется в духовном звании.
Гуттен. И священников будет еще вполне достаточно, если оставить каждого сотого. Но тогда все будет по-другому.
Эрнгольд. Как же?
Гуттен. Точно не знаю, но лишь предчувствую что-то иное; а Вадиск считает, что духовные должности перейдут к самым лучшим и достойным, которые не будут проводить жизнь в безделии только потому, что они - священники, но именно потому и станут священниками, что каждый удостоверится в их трудолюбии; они посвятят себя всему государству и будут отличаться от остальных лишь большей непорочностью жизни и особенно ревностной заботой об общественном благе.
Эрнгольд. И они будут женаты?
Гуттен. Да, если пожелают, - чтобы не было больше повода к блуду.
Эрнгольд. Это мне нравится. Тогда и нам ничто не помешает сделаться священниками.
Гуттен. Я полагаю. Вадиск, во всяком случае, раньше этого принять сан не захочет - так всё ему противно в духовном сословии, и в первую очередь город Рим, которого, по-видимому, никто не проклинал красноречивее… Он напомнил мне о многих любопытных вещах, и между прочим вот о чем: еще на памяти людей папа назначал лишь князей церкви и утверждал избрание епископов, а теперь нашли способ превратить в доходную статью посвящение прелатов, деканов и каноников, - и это не только в папские месяцы, уже давно присвоенные Римом, но даже если вакансия откроется в дни, принадлежащие ординариям, тут они неукоснительно соблюдают знаменитый конкордат государей. По этому поводу Вадиск тонко заметил. "В трех вещах, - сказал он, - Рим постоянно ощущает недостаток: в епископских мантиях, папских месяцах и аннатах".
Эрнгольд. Мне казалось, что их больше чем достаточно.
Гуттен. А им - наоборот, потому что алчность их ненасытна. Если бы они считали, что епископы платят за утверждение в сане достаточно, то уж не касались бы низших должностей, и если бы довольствовались добычей своих шести месяцев, не врывались бы силой в свободную часть года; и не повышали бы под разными предлогами аннатов, если бы в Германии умирало достаточно большое (по их подсчетам) число священников. А у куртизанов - свои доходы, и к тому же огромные. Этих господ используют в качестве застрельщиков во всяких делах, между прочим они славно оберегают "привилегию челяди". Если умирает кто-нибудь среди приближенных папы, или кардиналов, или даже обыкновенного конюха в Риме, его приходы и должности, в соответствии с конкордатом, переходят в распоряжение папы, который их и раздает; каждый корыстолюбец и скупец прежде всего заботится о том, как бы попасть в разряд "приближенных", так как они скорее остальных достигают успеха в своих хлопотах, и бесчисленные толпы их наводняют Рим.
Эрнгольд. Но мне случалось видеть, как господа "приближенные", наравне с прочими, за деньги покупали то, чего добивались.
Гуттен. Приходится покупать - ведь в Риме ничто и никому даром не дается. Но не будь они "приближенными", им бы и купить не позволили.
Эрнгольд. Получается, что одному только Риму дарована привилегия пользоваться выгодами симонии, в остальных же местах это - преступление, ни с чем не сравнимое… А если порой несколько "приближенных" сразу сцепятся друг с другом, что решит их спор? Я думаю, что победу одержит тот, кто даст больше всего денег или предложит самую высокую цену.
Гуттен. Верно, но не так быстро, как тебе кажется. Если папа многим обещал одно и то же, нужно еще сначала узнать, кому из претендентов будет оказано предпочтение; всякая раздача граций сопровождается такими чудовищными надувательствами, что я не нахожу даже, с чем бы это сравнить. Я видел многих, которых трижды назначали и столько же раз отрешали, и всякий раз его святейшество находил объяснение тому, что берет назад оказанную милость. Но самую большую выгоду приносят городу Риму тяжбы, они так исправно умножают римскую казну, как ничто другое. Поэтому чем больше людей прибывает в Рим судиться, тем отраднее это хозяевам города: ведь каждый что-нибудь с собою привозит, ибо тот, кто придет с пустыми руками, нарушит право и не только ничего в Риме не получит, но еще лишится того, что имеет. Намекая на это, Вадиск утверждает, что тяжущемуся в Риме нужны три вещи: деньги, рекомендательные письма и умение лгать.
Эрнгольд. А мне кажется, достаточно одних денег.
Гуттен. Да, достаточно, если их столько, что куры не клюют. Но стоит тебе попасть в стесненные обстоятельства - и придется выдумками, обещаниями, извинениями, обманами, ложными клятвами и торжественными присягами восполнять недостачу. От писем же, если нет в каждой строчке многообещающих намеков, толку никакого; вот разве что ты их получишь от человека очень богатого или могущественного и влиятельного - тогда они послужат тебе хоть какой-то защитой. Поистине любое дело продвигается в Риме с помощью трех вещей: подношений, покровительства и силы. Но покровительство, в свою очередь, снискивается лишь с помощью даров: станет ли кто-нибудь в Риме оказывать покровительство без всякой для себя пользы?
Эрнгольд. Нам для достижения наших целей не требовалось покровительство негодяев, но мы видели многих других, пребывающих в величайшем унижении, между тем как, будь у них деньги, они могли бы купить то, что им нужно.
Гуттен. Как раз в этом смысле Вадиск и говорит, что три вещи должен привезти с собою в Рим каждый: деньги, наглость и бесстыдство.
Эрнгольд. Все-таки, по-моему, главное - это деньги; правда, кое-какую роль играет и наглость, когда человек, чтобы выплыть или извернуться, совершает, по словам сатирика, поступки, заслуживающие ссылки и тюрьмы.
Гуттен. Да, в наглости заключено много злого и бесчестного; бесстыдство же гонит прочь скромность и учит человека не стыдиться позора.
Эрнгольд. Правильно. Но что это за срам - одну и ту же вещь дарить или обещать сразу многим, а затем преспокойно любоваться, как спорят и тягаются те, кто льстили себя одинаковыми надеждами!