Брант Корабль дураков; Эразм Похвала глупости Разговоры запросто; Письма темных людей; Гуттен Диалоги - Себастиан Брант 64 стр.


Гуттен. Нет, то была не щедрость, а слабость: выдумав этот дар, они сразу же должны были кое от чего отказаться, опасаясь в противном случае единодушного выступления королей, сопротивляться которому было бы бесполезно. А что весь этот обман есть плод папской алчности, в особенности убеждает нас то обстоятельство, что тогдашние священнослужители, будь они похожи на теперешних, не смирились бы даже с самым незначительным ущемлением своих интересов; если же (что я и полагаю истинным) первосвященники были святы в тот век, они бы не приняли дара. Но коль скоро те, к кому обратился Константин, отклонили его предложение, как неподобающее, то по какому праву их потомки требуют то, чего не приняли предки, сочтя это для себя неудобным и убедив дарителей отказаться от своего намерения? В действительности, разумеется, земли, о которых рассказывает эта басня, никогда не бывали под властью папы; более того, и город Рим они решились захватить лишь много веков спустя после Константина, а прежде он церкви не принадлежал. Вот сколько времени прошло, пока они вступили во владение своим "древнейшим даром", да и то - ничтожной его частью. Далее: если бы они добровольно отказались от подарка, разве можно было сделать это иначе, нежели посредством скрепленных печатями документов? И мыслимое ли дело, чтобы, так ревностно оберегая эту привилегию, они столь легкомысленно отнеслись к доказательствам своего великодушия? Ерунда! Говоря откровенно, вот как родилась, я полагаю, Константинова привилегия. Некий алчный папа (безразлично, какой именно), воспользовавшись удобным случаем, захватил однажды часть Италии; это приобретение весьма ему полюбилось, а так как алчность ненасытна, он решил достигнутым не ограничиваться и пойти дальше. То были времена, когда процветали суеверия, и, пользуясь простотою черни и бездействием князей, нетрудно было добиться многого, с этой надеждой папа и начал расширять свои границы; подражая ему, его наследники превратили в обычай некогда дерзко присвоенное право грабежа. Так продолжалось до тех пор, пока один особенно мудрый папа, также вознамерившись сослужить церкви добрую службу, не написал на ветхом пергамене (или на новом, но предварительно как следует вывалянном в пыли или обросшем плесенью) этот божественный эдикт - бесспорно, много веков спустя после Константина.

Эрнгольд. А все-таки, если бы Лев Десятый потребовал у Карла этот "дар", как по-твоему, что было бы?

Гуттен. Карл, в свою очередь, потребовал бы у Льва свое достояние, вспомнивши, что он - король и германец.

Эрнгольд. И все разметал бы, перевернул, опрокинул, разорил, разрушил?

Гуттен. Избави бог! До этого дело не дойдет.

Эрнгольд. Да, если они смогут образумиться, но только кому не дерзнут они нанести оскорбление, если решаются бесчестить самого римского государя, который преклоняет перед папой колени, а тот ногами протягивает ему корону и заставляет клятвенно отрекаться от города Рима и от притязаний на Италию.

Гуттен. Карла Богемского папа Урбан короновал лишь после того, как взял с него клятву, что он в том же году покинет пределы Италии. Вдобавок он столь открыто выражал свое презрение к императору, что даже не дал ему аудиенции, а просто выслал корону с кем-то из кардиналов; он запретил Карлу появляться в Риме и отобрал несколько принадлежавших ему итальянских городов.

Эрнгольд. Не только что императорского престола, но даже жизни недостоин человек, который согласился это стерпеть! А романисты, как мне кажется, и сами не верят, что в день Страшного суда оживут те три вещи, жалким образом погибшие от их рук, а им придется отвечать за это убийство.

Гуттен. Разумеется! Ведь они насмехаются над Страшным судом.

Эрнгольд. Не зарывают ли они в могилу и сам Страшный суд?

Гуттен. Ничуть не бывало: они считают его пустейшею выдумкой и совсем не думают убивать то, что, по их мнению, вовсе не существует. А иначе в Риме оставалась бы хоть какая-то совесть.

Эрнгольд. И было бы поменьше отравителей.

Гуттен. Вот почему Вадиск и утверждает, что Рим особенно богат тремя вещами: древностями, ядом и развалинами. К этому я добавил три вещи, которые оттуда изгнаны: простота, умеренность и честность.

Эрнгольд. Верно: простоты не терпят нравы этого города; умеренность жизни неведома там никому; а честность - кто из римлян честен?

Гуттен. Право, ни один. По мнению же людей - любой богач с туго набитой мошной.

Эрнгольд. Верно, но это мнение пагубно, и было бы куда лучше, если бы Рим избавился от него, чем от ядовитых скорпионов, змей и саламандр, несущих гибель лишь телу. Или, быть может, меньше следует сожалеть об утрате римлянами древней доблести и славных обычаев, нежели о том, что лежит в развалинах столько прекрасных дворцов, разрушено столько удивительных и великолепных сооружений? Нет, конечно, нет! Плакать и скорбеть нужно о том, что место Сципионов, Марцеллов, Максимов, Катонов, Метеллов, Цицеронов, Мариев заступили настоящие Вителлии, настоящие Отоны, дважды Нероны, трижды Домицианы, знатоки роскоши, рабы алчности и тщеславия, знаменитые грубияны и наглецы, люди, лишенные всякой добродетели, всякого здравого смысла, - вот о чем нужно плакать особенно горько, а не о том, что из мраморного и серебряного Рим сделался кирпичным и глинобитным.

Гуттен. Тонко ты рассудил. А что скажешь о такой его мысли: тремя вещами торгуют в Риме - Христом, духовными должностями и женщинами?

Эрнгольд. Если бы еще только женщинами, и ничем иным, кроме слабого пола!

Гуттен. Многое Вадиск постеснялся рассказывать, впрочем, сами римляне говорят об этом, нимало не стыдясь, и весьма точно изображают в эпиграммах собственные нравы. А что вытворяли здесь, у нас на глазах, их легаты и нунции?! О трех вещах в Риме, по словам Вадиска, и слушать не хотят: о вселенском соборе, об изменениях в положении духовенства и о том, что глаза у немцев начинают открываться. И три другие вещи огорчают романистов: единодушие христианских государей, рассудительность народа и то, что их обманы выходят на свет божий.

Эрнгольд. Да, он отлично знает Рим. Разумеется, уж если бы дело дошло до собора, которому они лишь одни не дают собраться, по сю пору страдая от раны, полученной на Никейском соборе; или если бы в один прекрасный день совершились те изменения духовенства к лучшему, о которых уже давно, слишком давно помышляют; или если бы германцы поняли, как с ними обходятся, или пришли к единодушию христианские государи, или народ научился различать между верою и суеверием, или если бы все узрели и уразумели, какие злодейства творятся в Риме, - нам бы не пришлось больше видеть, как покупают Христа, небеса, блаженство и жизнь вечную, эти негодяи не дерзали бы больше торговать приходами и должностями и, я уверен, вели бы себя поскромнее.

Гуттен. Именно так.

Эрнгольд. Но мысль о соборе ненавистна им до крайности, и теперь, как я слышал, германских епископов, утверждая их в сане, заставляют приносить клятву, что они никогда не будут требовать созыва собора.

Гуттен. Да, говорят.

Эрнгольд. А если это верно, что может быть отвратительнее?

Гуттен. Пожалуй, ничего. Однако Вадиск назвал лекарства, которые могут исцелить Рим от всех недугов.

Эрнгольд. Какие?

Гуттен. Их тоже три: уничтожение суеверий, упразднение должностей и полное изменение всех заведенных в Риме порядков.

Эрнгольд. Достаточно было бы и одного третьего, потому что и предрассудки бы исчезли, и должностей никаких не осталось бы, если б только мерзкие обычаи изменились к лучшему. Но они и думать не думают об упразднении должностей, и одну из величайших заслуг папы Юлия видят в том, что он приумножил их число. Нам же следует желать, чтобы вместо этих должностей, которые суть не иное что, как мастерские преступлений и пороков, школы самых грязных обманов и лавки бесстыдства, люди начали думать о чувстве долга, которое описано в книгах величайших мудрецов и имя которому - Добродетель.

Гуттен. Далее он сказал, что три вещи ценятся в Риме особенно высоко: красота женщин, стати коней и папские грамоты.

Эрнгольд. Ох уж эти женщины, кони и сам папа, наконец! Чтобы пристрастие к ним было сильнее, чем рвение в делах мира, веры, учения евангельского, одним словом - в делах христианской любви?! Мог ли думать Христос, что кто-то из его наследников, пренебрегши божественными его установлениями и ведя жизнь отнюдь не христианскую, истерзает весь мир отпущениями и буллами?! А если папа и в самом деле пастырь духовный, зачем обращаться с буллою к тем, кому даруются небеса и жизнь вечная? Ведь когда дело касается души, нет нужды ни в письменах, ни в чужих свидетельствах, - ни в чем, кроме собственной совести, которая и без доказчиков известна богу, ибо помыслы человеческие открыты ему. И что за дело наместникам Христовым до статистых лошадей, когда сам учитель лишь однажды сел на жалкого осла? Может, они на войну собрались? Но Христос ненавидел войну и высоко ценил покой, сам призывал к миру и любовь к нему завещал грядущим поколениям. О, сколь чуждо обычаям Христовым превыше всего любить женщин и вожделеть к блудницам, в особенности когда речь идет о тех, кто, следуя его воле, должен вести жизнь духовную и кому даже в браке он не хотел разрешать наслаждения плоти! Или, быть может, для того папа Каллист запретил священникам жениться, чтобы им одним позволено было блудить и чтобы сословие это от чистых уз брака перешло к постыднейшему разврату?

Гуттен. К этому Вадиск прибавил, что три вещи широко распространены в Риме: наслаждения плоти, пышность нарядов и надменность духа.

Эрнгольд. Верно, все это там в ходу. Но римляне не просто подчиняются велениям похоти, - в поисках разнообразия они придумывают столь удивительные и чудовищные способы ее утоления, что древние распутники, услаждавшие Тиберия, кажутся просто ничтожествами. Честное слово, обычное и естественное вожделение они презирают как нечто грубое и мужицкое, а потому в Риме творятся такие дела, о которых нам просто стыдно здесь говорить.

Гуттен. А что за пышные наряды!

Эрнгольд. Нигде в мире этаких не увидишь!

Гуттен. Но теперь римляне не только сами роскошно и со вкусом одеваются - даже мулам нужно щеголять в золотых удилах и пурпурных чепраках. Какое высокомерие!

Эрнгольд. Отвратительнее и не придумаешь! Стоит ли проклинать язычника Диоклетиана за то, что он первый возложил на себя диадему и украшал платье самоцветами, если христианский первосвященник носит на голове тройную корону и допускает, чтобы повелители многих земель целовали его ноги?

Эрнгольд. А Христос, как мы знаем, мыл ноги своим ученикам.

Гуттен. А какая надменность уже в том, что титул святейшего и блаженнейшего принимает человек из плоти и крови и к тому же ведущий жизнь, самую, пожалуй, недостойную. И верно, случалось ли нам видеть честного (не считая лишь Льва Десятото, который вернул мир нашему веку) или, тем более, святого папу?

Эрнгольд. Это еще что, а вот знаем ли мы такого папу - по преданиям или по книгам - хоть в прошлом, на протяжении даже нескольких веков? Великих воителей, разорителей городов и вернейших слуг алчности мы встречаем в исторических сочинениях весьма часто, а найдем ли мы в них, уйдя так далеко в глубь годов, папу, пылающего огнем христианской любви, сияющего светом учения евангельского или оставившего память о себе своим благочестием?

Гуттен. Им следовало бы противиться как можно решительнее имени "Благочестивого".

Эрнгольд. Ты прав. Но вот что никак не согласуется: папа разрешает называть себя блаженнейшим, а церковь молится о даровании ему блаженства. Ведь в храмах поют: "Помолимся за папу нашего Льва, да хранит его Господь, и да укрепит его, и да сотворит его блаженным на земле".

Гуттен. Да разве у них вообще что-нибудь согласуется?

Эрнгольд. А то, что наместник Христов и по сей день заставляет римского императора принимать корону из его ног - это ли не высокомерие?!

Гуттен. Беспримерная спесь! Но, как я слышал, по мнению некоторых, Карл не намерен терпеть это унижение и не удостоит поцелуем папины ноги.

Эрнгольд. Что ж ему за выгода от такого поступка?

Гуттен. Его будут считать за человека мудрого, знающего себе цену и не допускающего, чтобы извращали учение Христово и насмехались над величием Империи.

Эрнгольд. Стало быть, ученые мужи будут слагать ему панегирики?

Гуттен. Да, и напишут целые книги, прославляя его.

Эрнгольд. И греки дали бы ему обед в пританее?

Гуттен. Да, и все в нашей стране будут его приветствовать как спасителя германской свободы и всякий раз, видя его, кричать: "Храбрейший, справедливейший, свободнейший, поистине благочестивый, поистине христианин!" Однако мы забыли о триадах.

Эрнгольд. Ну-ну, что же сказал Вадиск дальше?

Гуттен. Тремя вещами заняты бездельники в Риме: прогуливаются, развратничают и пируют.

Эрнгольд. Ничем другим они не заняты. А у кого есть дела, те и в помыслах, и в писаниях, и в речах, в просьбах и мольбах надувают, обманывают, нарушают клятвы, предают, грабят, воруют, прелюбодействуют, обводят вокруг пальца.

Гуттен. Бедняки там закусывают тремя вещами: зеленью, луком и чесноком. И тремя богачи: потом бедняков, процентами и добычей, награбленной у христианского люда.

Эрнгольд. Совершенно верно.

Гуттен. Три вида граждан в городе Риме: Симон, Иуда и содомляне.

Эрнгольд. Страшно признаться, но это правда. Хотя на словах они проклинают симонию, на деле одну ее только чтут и ничем иным не занимаются.

Гуттен. Вот тем-то они и заслужили особенно лютую ненависть немцев: они считают нас такими болванами, что о вещах, приобретаемых за деньги, стараются внушить нам мнение, будто вещи эти не продаются и не покупаются, хотя торгуют ими до такой степени открыто, что разрешают Фуггерам устраивать настоящие ярмарки бенефициев. А вот совсем мелочь: я сам купил разрешение есть молоко и масло в пост, и когда бы ни приезжал в Рим в постные дни, не видел ни одной мясной лавки закрытою; а у иных кардиналов скоромное подают во всякое время, вообще не справляясь с календарем.

Эрнгольд. Мы-то видели это в Риме, но известно ли тебе, какими проклятиями осыпали недавно граждане Франкфурта стол папских легатов, которые не соблюдают христианских обрядов и в пост без всякого стеснения едят любую пищу?

Гуттен. И трапезуя подобным образом, они, вероятно, милостиво расширили продажу масляных разрешений нашим землякам?

Эрнгольд. От своих обычаев они не отступили ни на волос, а что это губит наши нравы, им и в голову не приходило, иначе бы они не нарушали так открыто церковных правил.

Гуттен. Что же, никто так и не обличил их "деяний"?

Эрнгольд. Нет, обличали, и дело получило громкую огласку.

Гуттен. А как они оправдывались?

Эрнгольд. Говорили, что немецкую рыбу их желудок не принимает.

Гуттен. А народ что?

Эрнгольд. Решил, что вернее всего они денег жалеют: рыба-то стоила дорого.

Гуттен. Отлично подходит к нашей триаде! Впрочем, нужно ли так уже строго присматриваться, какого рода пищей они набивают себе брюхо, проголодавшись? Ведь Христос никогда ни малейшего различия в этом не делал и делать не думал, наоборот, он учил апостолов, где бы они ни оказались, есть все, что ни подадут. А после него того же требовал Павел: "Пища, - говорил он, - не приближает нас к богу", и еще: "Все, что продается на торгу, в мясной лавке, ешьте без всякого разбора, не тревожа своей совести". Но уж если собственные их предписания иные, то они и должны указывать нам путь, должны подавать пример в соблюдении порядков, которые ими и установлены. Поистине бессмысленно пользоваться лазейками и продавать на это разрешения, если сами же прежде запретили. Но пора нам снова заняться триадами. Ты ведь знаешь, как одеваются кардиналы - за ними тянется свисающая с плеч пурпурная мантия. Намекая на нее, Вадиск говорит, что три вредоносных сирмы волочат за собой римские кардиналы: шлейфы, которые вздымают пыль и засоряют глаза всем, кто следует позади, а иной раз - и целому Риму; челядь, состоящую обыкновенно из разбойников, взятых прямо с большой дороги, сводников, наемных убийц и развратных мальчишек, из предателей и лукавых куртизанов, словом - самые бесчестные и безнравственные люди, шайка, запятнанная всеми пороками и преступлениями.

Эрнгольд. Что же ты остановился?

Гуттен. Запамятовал третье. Ага, вот: доходы каждого из них. И так как складываются они целиком из награбленного, украденного и обманом добытого, то сирма эта сметает и уносит все вокруг себя, куда только достанет, а все, что поблизости, портит и развращает, словно заразой какой дышит. Надеюсь, тебе известно, на что живут кардиналы?

Эрнгольд. Что не на свои средства они живут, это я хорошо знаю. К тому же недавно повсюду можно было услышать скорбную песнь о новых "творениях" Льва Десятого: в один день он назначил тридцать кардиналов, которые, по-видимому, из одного яйца вышли, ибо все матерью своей назвали церковь.

Назад Дальше