Шалинский рейд - Садулаев Герман Умаралиевич 2 стр.


Я вернулся на родину после Хасавюртовского соглашения 1996 года, принесшего Чечне-Ичкерии фактическую независимость. Которая стала самым суровым испытанием; испытанием, которое моя маленькая нелепая страна не смогла пройти.

Но мне тогда было более интересным мое собственное будущее, моя частная жизнь. Триумфальные арки по случаю моего приезда уже не возводились. Мой диплом, потерявший ценность в России, тем более не был гарантией трудоустройства в Чечне, объявившей о переходе на законы шариата. В уголовном кодексе, который я изучал в Санкт-Петербурге, ничего не говорилось о том, сколько ударов палкой нужно назначить человеку, позволившему себе появиться пьяным на улице.

Устроиться в суд или прокуратуру я не мог. Да их и не было, если по большому счету. Сохранялись только вывески и муляжи правоохранительных органов. Наиболее эффективным правосудием стало самоуправство. Людям с оружием не нужны законники.

Месяц я сидел дома без дела: читал книги из библиотеки отца, выходил прогуляться, копался на участке. А потом мой двоюродный дядя Лечи по-родственному устроил меня на работу к себе, в Шалинский районный отдел ДГБ – Департамента государственной безопасности. Позже ДГБ был преобразован в Министерство шариатской государственной безопасности, в структуре МШГБ был образован Межрегиональный отдел, в сотрудники которого по Шалинскому району мы были зачислены после аттестации.

Принимая меня на службу, Лечи спросил только о моем отношении к воинской обязанности. Я отрапортовал:

– Освобожден от призыва по причине обучения на дневном отделении высшего учебного заведения! Проходил курс боевой подготовки на военной кафедре Санкт-Петербургского государственного университета!

– Воинская специальность?

– Артиллерист!

– Пушку в глаза видел?

– Никак нет!

– Звание?

– Младший лейтенант!

Дядя покачал головой.

– Присваиваю тебе очередное звание лейтенанта. Нет… присваиваю тебе внеочередное звание старшего лейтенанта Вооруженных сил Чеченской республики Ичкерия!

Лечи удовлетворенно кивнул. Старший лейтенант, без сомнения, звучало лучше, чем просто лейтенант. Он продолжил:

– Зачисляю тебя в штат Шалинского районного отдела Департамента государственной безопасности Чеченской республики Ичкерия. И вручаю тебе личное оружие!

С этими словами дядя Лечи передал в мои руки самый модный в том сезоне мужской аксессуар: пистолет системы Стечкина.

Я был очарован и потрясен. Я оценил подарок. В буквальном смысле оценил. Я видел, такие пистолеты продавались у нас на рынке за сумасшедшие деньги: полторы тысячи долларов! В то время как простой пистолет системы Макарова, ПМ, можно было купить долларов за двести-триста.

Дядя смотрел на пистолет так, что было видно: ему было жаль расставаться с этим оружием. Он вздохнул, но поборол жадность, опустил голову и педантично сообщил:

– Автоматический пистолет системы Стечкина образца 1951 года. Автоматика пистолета действует за счет отдачи свободного затвора-кожуха. Возможно ведение огня одиночными выстрелами и очередями. Кобура может присоединяться к пистолету как приклад, для ведения автоматического огня. Масса пистолета без патронов – один килограмм, в снаряженном состоянии, с патронами, – кило двести, с кобурой – кило семьсот. Прицельная дальность до двухсот метров. Емкость магазина двадцать патронов.

Поистине, дядя не щадил мою юную психику! Теперь меня охватило изумление. Откуда у дяди Лечи такие детальные познания? Насколько мне было известно, дядя так же, как и я, не проходил действительной воинской службы в Советской армии. Был освобожден от призыва в связи с отбыванием наказания в исправительно-трудовом учреждении.

Из всех своих родственников дядю Лечи я, пожалуй, знал хуже всех и видел очень редко. Не только из-за того, что никогда не был склонен поддерживать и развивать родственные контакты, хотя из-за этого тоже. Но больше потому, что дядя бывал у себя дома нечасто. Пожив несколько месяцев, может, год, на свободе, с женой и детьми, он скоро снова попадал на скамью подсудимых, а за ней – в тюрьму и колонию.

Можно сказать, дядя Лечи всегда вел свою борьбу с режимом, изымая нетрудовые доходы у лицемерных государственных воров, взяточников и спекулянтов.

Тут я обратил свое внимание на стол перед Лечи, и одной загадкой в моей жизни стало меньше. Заметив направление моего взгляда, дядя захлопнул иллюстрированный "Атлас современного стрелкового оружия" и продемонстрировал мне свои практические знания и навыки.

– Подай сюда пистолет.

Я протянул обратно только что полученное оружие.

– Видишь, это предохранитель-переводчик огня. У него три положения. Так – на предохранителе. Так – стрельба одиночными. А так – автоматическая стрельба. Для прицельных одиночных выстрелов курок лучше взводить большим пальцем, вот так. Здесь кобура присоединяется к рукояти… прислоняешь к плечу… можно стрелять, как из автомата. Знаешь, у нас "стечкин" носят только большие шишки!

Я знал. Я уже гордился и понимал, как будут завидовать мне шалинские парни. Из центра села, где в одном из кабинетов бывшего комитета статистики располагал свой штаб Лечи Магомадов, я шел к дому серьезный и несколько высокомерный. Хотя за высокомерием пряталась скорее щенячья радость.

Такой игрушки у меня никогда еще не было!

Я не могу не вспоминать эти наши детские войны всякий раз, когда пишу о войне, сделавшей нас взрослыми. Военные игры, инспирированные искусством, видятся мне зародышем грядущих боев. Может, мы мечтали о войне? Может, да. Или чувствовали ее неизбежность?

Я не думаю, что дело в особой кровожадности и воинственности чеченских мальчиков. Скорее, и русские дети во всех городах и селах играли в те же игры, что и мы. Художественные произведения, скрытая и явная пропаганда приучили нас ждать вторжения, столкновения с врагом и готовиться к защите своей родины. Что как не это имел в виду призыв: "Будь готов!" и наш автоматический, инстинктивный отклик: "Всегда готов!"?

И мы готовились. Мастерили оружие, разыгрывали сражения. Мы были готовы. Просто нам не повезло. Никто не напал на нашу страну, и нам пришлось биться насмерть друг с другом.

Нет оружия, которое не было бы опасным. Иначе оно не назовется оружием. Я запомнил, что нельзя наводить ружье на человека, даже в шутку, даже незаряженное. Запомнил после того, как поиграл с настоящим оружием, охотничьей двустволкой, которая хранилась у нас дома. И едва не убил лучшего друга своего детства.

Она висела в прихожей, рядом с дождевым плащом отца.

Мой отец до сих пор сохранил привычку вставать очень рано. И тогда, когда я был ребенком, он вставал рано, за три часа до работы, и выходил управляться с хозяйством в мглистое и колючее, зябкое утро. Выходя, он брал с собой ружье, заряженное крупной дробью.

Причиной тому были серо-коричневые разбойницы. Крысы. Крысы выпивали яйца в курятнике, грызли цыплят и гусят. На склоне ночи они еще шныряли по двору, не успев попрятаться в свои глубокие сокровенные норы.

Отец был талантливым стрелком. Вскинув ружье к плечу, он снимал крысу в прыжке или на бегу. Вернувшись после утренней охоты, он вешал ружье на крючок. Не знаю, как стреляет он сейчас. Скорее, он просто не может видеть оружия, тем более прикасаться к нему.

Двустволка висела в прихожей. Там же на полке стояла коробка с патронами. Взрослым и в голову не приходило прятать оружие от детей. Иначе мы не были бы чеченцами. Напротив, отец сажал меня рядом с собой вечером, когда чистил дуло ружья шомполом или снаряжал патроны – вставлял медный пистон в картонную гильзу, засыпал дробь и втыкал пыж из мятой газетной бумаги.

Как-то во время летних каникул родителей не было дома, а мне строго-настрого сказали никуда не выходить. Поэтому я пригласил в гости своего друга Диньку, и мы устроили войну в доме. Я вооружился двустволкой и бегал за Динькой из комнаты в комнату, преследуя его, как красный комиссар белогвардейца. Наконец я припер мальчика к стенке.

– Именем революции! По поручению революционного трибунала! Бабах!

Я спустил один из курков.

Динька схватился за грудь, скорчился и сполз по стене на пол, изображая убитого злодея-контрреволюционера. А меня охватило смутное беспокойство. Я отошел и переломил ружье.

То, что я увидел, заставило меня побледнеть и едва не свалиться в обморок. Эта картинка до сих пор встает перед моими глазами. Вместе с разорванным, окровавленным телом ребенка, ужасом, болью и удивлением застывшими в его глазах, стеной, исколотой дробью и забрызганной красным, густой вязкой лужей, расплывающейся под моими ногами.

Во втором дуле был патрон.

Я убежал в другую комнату, чтобы Динька ничего не увидел, трясущимися руками вытащил патрон в надежде, что он холостой. Но это был снаряженный патрон, с боевым пистоном и крупной охотничьей дробью. Такая дробь при выстреле в упор превратила бы тело мальчика в кровавую мешанину.

Мой палец только случайно нажал другой спусковой крючок.

Моя жизнь могла бы быть разрушена этим ужасом уже тогда.

Правда, потом пришло время других ужасов, и моя жизнь все равно оказалась разбитой.

Но я вспоминаю эту историю всякий раз еще и тогда, когда слышу дискуссии о разрешении гражданам свободно приобретать огнестрельное оружие. Винтовка, повешенная на стену в первом акте, в последнем обязательно выстрелит, так бывает всегда. Говорят, что раз в год стреляет даже незаряженный пистолет. Один раз в году, и этого достаточно.

Все, кто производит, перевозит, хранит или продает оружие, должны помнить, что оно выстрелит. Оно обязательно кого-нибудь убьет. В этом его смысл, назначение. Клинок выпьет свой глоток крови, дуло содрогнется в оргазме выстрела. Они найдут руку, которая поможет в этом.

Оружие делает человека господином над другими людьми, и оружие делает человека своим рабом.

И вот мы сидим на горах оружия, мегатоннах боеприпасов и рассуждаем о мире. У нас есть автоматы и пистолеты, танки и авианосцы, ракеты и атомные бомбы, и мы утверждаем, что не собираемся воевать. Тогда зачем мы имеем все это?

Даже сейчас, пока я пишу эти строки, пока ты читаешь их, смертельные смеси замешиваются, снаряды начиняются, вытачиваются патроны. Что мы будем делать со всем этим?

Самый логичный способ утилизации боеприпасов – это война.

У нашей войны была и эта дьявольская причина. Новой России остались склады, набитые смертью. И вот бомбы и мины повалились на города и села так кстати восставшего региона, восставшего и превратившегося в могильник для захоронения боеприпасов, срок угрюмого хранения которых на складах вышел весь. Потому не жалели ни бомб, ни снарядов. Даже оставили часть другой стороне, чтобы они тоже утилизовывали, чтобы работа шла веселее, звучала громче, как фортепианная пьеса в четыре руки.

Теперь мой отец не может смотреть на оружие, не возьмет в руки даже охотничью двустволку. А мне оказалось мало того случая, и я шел по улицам Шали счастливый и гордый, с пистолетом Стечкина в кобуре, стучащим по моему бедру.

Прошло время, случилось многое, прежде чем и я излечился от своей любви к оружию. Оно уже не волнует меня. Оно не пугает, нет. Вид оружия и даже мысли о нем делают меня печальным.

Тогда я не рассказал своему другу Диньке о том, что поневоле сыграл с ним в русскую рулетку на его, Диньки, жизнь. С преступно маленьким для Диньки шансом выжить: одним из двух. Даже сумасшедшие русские офицеры давали себе больше шансов, вкладывая один патрон в барабан револьвера на шесть ячеек…

Я бы рассказал ему сейчас, но не знаю, где он, и даже не уверен, что он еще жив. Что Динька, порой я не уверен, что сам до сих пор живу.

Мне следовало родиться старым. Старым, усталым и мудрым. Но молодость неизбежна. И я был маленьким злобным щенком, волчонком, радостным оттого, что заполучил такой острый, сверкающий новый клык. Я шел по родному селу и чувствовал себя победителем. Чувствовал себя лучшим, избранным.

Во все времена право ношения оружия было особой привилегией элиты. Рыцарь гремел доспехами, дворянин бряцал шпагой, подвешенной на боку, шествуя мимо безоружного быдла, народа. И эта привилегия во все времена означала одно: мы, и только мы имеем право убивать. Поэтому мы носим оружие, чтобы вы помнили и повиновались. Право убивать, безнаказанно, право быть судом и законом для других – вот что такое власть. Вот что такое успех. И что значит оружие.

Однако с каждым шагом, который приближал меня к родительскому дому, мои уверенность и гордость сходили на нет, а на их место приходило беспокойство. Я не знал, как я объясню отцу и матери. И знал, как они ко всему этому отнесутся.

Я еще надеялся, что прошмыгну в свою комнату незамеченным и хотя бы отсрочу неизбежные объяснения. Но мама стояла у ворот и вглядывалась в улицу своими подслеповатыми глазами, она ждала меня, чувствовала. Я подошел к воротам, стараясь держаться левым боком, и спросил:

– Мама, почему ты не дома?

Это было глупо. Мать заметила портупею, заметила кобуру. Да и как не заметить ее, деревянную, размером и очертаниями как баранья нога? Она не стала отвечать. Не стала и спрашивать. Она тихо заплакала и, не обняв меня, повернулась и вошла во двор.

Все сразу. Во дворе сидел отец и пытался починить табурет. Работать руками у него получалось не очень хорошо. Я подошел, молча, не скрывая своего нового достоинства.

– Ты!.. придурок! Что, думаешь, ты… да я тебя сейчас!..

Отец даже рванул ремень на своих брюках, но тут же съежился и сел, горестно охватив голову руками.

– Папа, мне нужно работать. Не буду же я век копать огород и сидеть на твоей шее? Твой двоюродный брат, Лечи, взял меня к себе. А оружие – это просто так положено. У меня даже патронов к нему нет!

– Зачем, зачем, сынок? Разве нельзя найти работу, чтобы не носить эти страшные пистолеты?.. Не стоило тебе возвращаться в Чечню!

– Папа, нет сейчас другой работы. Прокуратура в подвешенном состоянии, сидят в кабинетах, никаких полномочий, зарплату им никто не платит, власти Ичкерии российские правоохранительные органы или распускают, или не признают и заменяют своими. И где сейчас чеченские парни не берут в руки оружие? Думаешь, в России не берут? Только и делают, что бегают по улицам с пистолетами…

Отец махнул рукой, застегнул ремень и пошел утешать мать.

Отцовского ремня я никогда не знал и в детстве, тем более неуместно это было теперь, когда я вымахал во взрослого здорового мужчину.

За все мое детство и отрочество отец ударил меня всего один раз. Мама шлепала часто, за мои провинности и шкоды. Хватала тапок и лупила куда придется. Это было не то чтобы больно, но обидно до слез.

Папе не приходилось применять в воспитательном процессе силу. В нашей патриархальной семье маме было достаточно произнести крайнюю угрозу: "Я расскажу об этом отцу!", чтобы у нас, детей, тряслись все поджилки и мы жалели, что не получили свою взбучку на месте, от матери, раскрывшей наше очередное преступление по горячим следам. Окрика или просто сурового взгляда отца было достаточно, чтобы повергнуть меня в трепет.

Я прошел в дом и заперся в своей комнате. Душа была не на месте. Я взял книгу, первую попавшуюся книгу с полки, и попробовал читать. Прошел час, я переворачивал страницу за страницей, но едва ли понимал, что я читаю. Вот и сейчас я даже не помню, что это была за книга. Может, Бунин. Может, Гумилев. А может, англо-русский словарь или том энциклопедии. Я мог бы с таким же успехом читать расписание поездов или справочник по агрохимии.

Мать постучала в комнату и позвала ужинать. Мы сели за стол. Мать разливала по тарелкам кроваво-красный борщ с говядиной. У нее получалось медленно и неловко, но ни отец, ни я не помогали – не хотели обидеть. Даже больная, мать старалась выполнять свои обязанности хозяйки дома и находила в этом свое утешение.

Весь ужин мы молчали. Только когда разлили по кружкам чай и мешали сахар стальными ложечками, отец сказал:

– Ты уже взрослый. Я все понимаю. Ты сделал свой выбор. Или, может, ты прав в том, что выбора у тебя не было. Но я не хочу видеть тебя каждый день в своем доме с этим пулеметом на ремне.

– Папа!..

– Слушай меня!.. Уходи отсюда. Иди в наш старый дом и живи там.

Мать не выдержала и снова заплакала.

Доктор, мне тяжело об этом вспоминать. Если бы вы знали, как тяжело! Меня никогда не оставит чувство вины. И ведь ничего нельзя сделать! Я даже не знаю, был ли я прав и был ли у меня другой выбор. Но я чувствую, что я – все равно – виноват. Перед ними.

Это покажется странным, но другой вины за мной нет. Нет, мне не снятся убитые русские солдаты. Я вообще их не помню. Я стрелял, да. Я стрелял, в меня стреляли. Это мало похоже на преступление. Это такая игра, жестокая. И ты все равно ничего не понимаешь, когда происходит убийство. Право солдата убивать щедро оплачено тем, что он сам может быть убит в любую секунду.

Поэтому ты не чувствуешь вины. Ни вины, ни жалости. Если ты воин, конечно. Если ты пахарь или ремесленник, которому дали в руки ружье, ты обречен на кровавые кошмары до самой своей смерти. Но мы все были воинами. Даже я, тихий мальчик, чуть ли не игравший на скрипке.

На скрипке… нет, на скрипке я никогда не играл. Я учился в музыкальной школе по классу фортепиано. А оказалось, что я тоже солдат. И я был рад этому. Горд, наверное. Чувствовал себя мужчиной.

Раньше у меня были большие сомнения по этому поводу.

Нет, не в этом плане. Просто… вот мне всегда было сложно ударить человека кулаком в лицо. Я вообще не любил драться. И не очень умел, если признаться. Чему-то пришлось научиться, иначе как было выжить на улице? Но я не любил. Все это: боль, кровь… даже в драке я старался не бить, старался зафиксировать соперника удушающим приемом, завернуть ему руки, обездвижить и обезвредить, но не разбивать ему в кровь лицо, не бить под дых или между ног, чтобы он согнулся от страдания.

А убивать… убивать оказалось гораздо проще.

Это как стоять за станком в цехе. Ты только нажимаешь какие-то кнопки, крутишь ручки, переключаешь тумблеры.

Поэтому… нет, у меня нет никакой психологической травмы.

Я виноват только перед ними. Перед своими отцом и матерью.

Нам, конечно, было бы легче, если бы матери благословляли нас на битвы, а отцы передавали в наши руки свое оружие. Когда-то, наверное, это было так. Да, я не какой-нибудь абстрактный гуманист. Я думаю, было время, когда войн нельзя было избежать. И каждый мужчина был обязан сражаться. Иначе родной отец отказал бы трусу в родстве и крове.

Но сейчас… мой отец прогнал меня, потому что я взял в руки оружие. Хотя тогда я еще и не думал сражаться. Я не мог представить себе, что буду стрелять из "бараньей ноги" по живым людям. Это была игрушка, украшение, знак моего нового положения, не более! Но старшие, они понимали, что значит – взять в руки оружие.

И нас никто не благословлял.

Не было ни одной матери, ни в Чечне, ни в России, которая отправила бы своего сына на эту войну.

Назад Дальше