Быстро выбежали с освещенного Невского в темный проулок. Кто-то крикнул: "Держи вора!" Мальчишки свистели им вслед. Морозный воздух обжигал легкие. Лейтенант в умении бегать явно превосходил Филикарпия, если б долгополая шуба не путалась в ногах, давно бы его догнал. Тот, похоже, вконец уморился от бега, уже дышал, пристанывая, их разделяла какая-нибудь сотня шагов. Теперь фон Штраубе не сомневался, что он не уйдет.
Филикарпий вправду сперва перешел с бега на шаг, потом и вовсе остановился. Фон Штраубе тоже перешел на шаг и теперь был уже совсем уверен, что беглец у него в руках.
Однако лакей, оказалось, и не помышлял сдаваться, он лишь переводил дух для нового рывка. Когда фон Штраубе был уже в нескольких шагах от него, тот неожиданно резво метнулся в соседний подъезд, проскочил его насквозь и выбежал во двор с черного хода.
Погоня возобновилась. Уже смекнув, что в беге по прямой ему от лейтенанта ни за что не уйти, подлый лакей сменил тактику. Теперь он челноком сновал сквозь подъезды, петлял по темным дворам, уводя все дальше от Невского; иногда, уставая, отсиживался то за мусорными ящиками, то за поленницей дров, только по хриплому дыханию фон Штраубе обнаруживал его, и тогда он снова пускался наутек.
Неизвестно, сколько бы еще времени продолжалось это преследование, больше похожее на какую-то затянувшуюся детскую игру, но когда лейтенант следом за ним вбежал в очередной подъезд, он не услышал, чтобы, как стало уже привычно, хлопнула дверь, ведущая во дворы. Лейтенант понял, что дом оказался без черного выхода, и значит, Филикарпий попал в ловушку. Подъезд совершенно не освещался. Фон Штраубе остановился и прислушался. На один лестничный пролет выше слышалось обрывистое дыхание и скрип ступеней.
- Эй, - крикнул лейтенант, - Филикарпий!
Вместо ответа снова последовал скрип осторожных шагов, кто-то поднимался вверх.
Надобность в спешке отпала – деваться беглецу все равно было некуда. Тоже осторожно нащупывая каждую ступеньку, чтобы не свернуть себе шею в этой темноте, фон Штраубе стал подниматься следом.
Добравшись до третьего этажа, он вдруг перестал слышать и дыхание, и шаги. Чувствовал, что Филикарпий притаился где-то совсем рядом.
* * *
…ослепительно, откуда-то из глубины мозга, как если бы солнце взорвалось по ту сторону глаз… Нет, не боль – там уже не существует ни страдания, ни боли, только свет и покой…
- …Ибо лишь в покое – истина, благость, а в движении – тщета, - выступая из этого сияния, произнес птицеклювый Джехути.
Другой, с острыми ушами и песьей головою, сказал:
- Только в стране Запада обретают покой, но пока преждевременно отправлять его туда. Он еще не стряхнул со стоп земной прах, и душа его полна земной суеты. Нет, Джехути, покуда Златоликий Амон не свершил свой путь в страну Запада из страны Востока, до той поры он твой.
- Ты прав, Инпу, - кивнул клювом Джехути, - прав, Хентиаменти, идущий впереди страны Вечного Запада. Пока душа его не освободится от груза тайн земных, она будет слишком тяжела для твоего Расетау, царства мертвых.
- Он уже ступил на путь Тайны, - сказал псоголовый, - единственный путь, ведущий в царство Осириса; но он еще не прошел его до конца. Ты, проводник на этом пути, веди же его, пока душа у него не просветлится истиной и не станет легче самой пустоты.
Джехути в покорствии склонил голову перед шакалом-Анубисом, ибо это был он:
- Будь по-твоему, Саб, время и в правду еще не настало. Но ты сам ведаешь, Повелитель Судей, сколь долог путь Тайны, и не все, попавшие в твое царство, до конца проходят его здесь.
- Сроки одному лишь тебе подвластны, мудрейший Тот, здесь, в стороне Востока ты сам назначаешь их. Не все становятся на этот путь; не пресекай же дорогу ставшему.
- Будь по-твоему, - повторил Джехути, и оба медленно растворились в сиянии.
…Тяжесть, Боже, какая земная тяжесть наполнила сразу голову и тело, тяжесть, которой и имени-то нет! И гул в ушах; а сквозь него – далекий копытный цокот. Это неслись демоны Апокалипсиса, числом пятеро. У четверых лики были зверины и страшны, и только у скакавшего впереди лик был по-человечьи скорбен, ибо только он один знал Истину на все времена. И от его какой-то пустынной скорби земля тоже вмиг становилась пустыней под копытами его белоснежного коня, и гибли под ними и люди, все былые боги…
…И Зверь, вышедший из бездны, тянул его, изнемогающего от собственной тяжести, распростертого, тянул за полы шубы куда-то в разверзшуюся темноту…
Глава 11
Бесы
…Но куда, куда он несет меня?! Что надо мной хотят сотворить?..
…Оказывается, это не смерть, а жизнь входит в него кружением, как вода в воронку. И сразу – всепоглощающая боль в голове: только живое способно так болеть…
…Фон Штраубе, преодолевая эту муку, открыл глаза. Голова разламывалась и была словно чужая. Он лежал вниз лицом на грязном дощатом полу, к губам прилип какой-то мусор, но он не мог найти в себе сил хотя бы повернуться на бок, чтобы не вдыхать эту грязь. Все-таки пошевелившись, он понял, что вдобавок руки у него связаны за спиной и ноги тоже скручены какими-то путами.
Наконец собрался таки и, превозмогая боль, - кажется, даже застонал, - перевернулся всем телом.
Это была какая-то неопрятная кухня, слабо освещавшаяся керосиновой коптилкой с разбитым стеклом. На веревке, прямо над ним, висело белье, грозя вот-вот капнуть ему на нос. Тошнотворно пахло объедками и поганым ведром.
У лампы на табурете восседала коротко постриженная женщина довольно мужеподобного вида и, дымя папиросой, - пепел она, вместо пепельницы, стряхивала в полную уже окурков железную банку от монпансье, - с равнодушием наблюдала за его потугами принять сколько-нибудь менее мучительное положение. Лежать на спине со связанными позади руками тоже было чудовищно неудобно, да еще здоровенная шишка на затылке, - видно, его там, на лестнице, чем-то здорово саданули по голове, - от соприкосновения с полом добавляла мучительства.
- Чего вам надо? - с трудом спросил фон Штраубе, на том исчерпав остаток сил.
Ответствовать неприятная особа не пожелала, вместо этого хрипловатым, более мужским, нежели женским голосом позвала:
- Гриша, иди сюда, твой, кажется, очухался.
Кто-то вошел, не разглядеть; фон Штраубе увидел только сапоги, очутившиеся возле его лица. Мерзкий тенорок издевательски пропел:
- Никак, пришли в себя, ваше благородие? Слава-те, господи! Быстро, быстро, не ожидал… Головка-то, чай, прошла?.. Уж не взыщите, что таким манером вас принимаем. Так и вы ж – без особого приглашения, а незваный гость – он всем известно, хуже кого… Чего, спрашивается, беготню было нынче устраивать? Тоже, поди, не благородно как мальчишке бегать, а, господин лейтенант?
Тот самый перстень блеснул в чадящем свете лампы.
- Филикарпий, ты?.. - проговорил фон Штраубе, отодвигая лицо от воняющего дегтем сапога.
Сапоги неторопливо прогулялись вдоль кухни и остановились чуть в отдалении. Теперь была видна физиономия их обладателя, расплывшаяся от подлого упоения властью.
- Никак нет-с, ваше благородие, - с издевательским холуйством отозвался лакей. - Нету-с! Нету-с имени такого в святцах, что и вашему благородию, наверняка, ведомо. Григорием меня крестили. А Филикарпий – это так-с. Их сиятельство Василий Глебович нарекли-с, от общего неуважения к низкому сословию и, думается, предполагая некое паскудство в этой кличке. Они с нами – как с собачонками. Вот и Машеньку глухонемую Нофреткой наименовал, Анютку с Зинаидой – Сильфидкой и Одилькой. Насчет паскудства они вообще были большой весельчак.
Стриженая загасила папиросу в банке, по-мужицки сплюнула на нее и куда-то в пространство хриплым голосом изрекла:
- Представители высших классов ни перед чем не остановятся, чтобы задушить человеческое достоинство в пролетариате.
- Именно так-с, - пуще расплылся в ухмылке лакей, довольный таким обобщением.
Фон Штраубе, хотя и находился в их полной власти, но страха не чувствовал – одну лишь досаду, что так глупо подставился там, на лестнице, и еще брезгливость к этому ухмыляющемуся холую.
- Какой ты, к черту, пролетарий? - сказал он. - Из лакея пролетарий – как из кокотки архидиакон.
Из глазок Григория-Филикарпия теперь сочилась только подленькая злоба. Ответила за него стриженая, более склонная к теоретизированию:
- Принадлежность к той или иной среде ничего не определяет, - все так же в пространство произнесла она. - Важно лишь служение пролетарскому делу, - и задымила новой вонючей папироскою.
- Ах, пролетарскому делу? - восхитился фон Штраубе. - Это для пролетарского дела ты, значит, у Василия непотребством занимался? И ларец с деньгами – тоже ради пролетарского дела стащил?
Лакей почел за наилучшее продолжать фиглярствовать:
- Вот тут угадали-с, ваше благородие. Денежки – они в нашем деле тоже вещь необходимая. А уж касательно пути, которым получены, так они, ежели помните, как римский цезарь Веспасиан (слыхали, должно быть, про такого?) говаривал: не пахнут-с.
- Деньги пойдут в кассу нашей организации, - сказала женщина, явно бывшая за главную тут. - Привилегированные сословия сотни лет грабили других. Отъем награбленного, поэтому, не грабеж, а только восстановление исторической справедливости.
- Экспор… - хотел было и Филикарпий щегольнуть словцом, да поперхнулся.
- Экспроприация, - подсказала фурия, - запомнить пора. Впрочем, весь этот разговор сейчас… - Она замолкла, открыла зачем-то посудный шкап и стала громыхать там кастрюлями и мисками.
- Вот как! - воскликнул лейтенант. - И перстенек на палец – тоже для восстановления исторической справедливости? Поносили, господа эксплуататоры, теперь дайте другим поносить, - так у вас?
- А вот и не угадали-с! - возрадовался чему-то лакей. - Нам перстеньки и прочие бирюльки без надобности. Вот, товарищ Этель (он кивнул на мужеподобную, все еще рывшуюся в шкапе) предлагала эту вещицу в деньги обратить – для нужд общего дела, а у меня с перстеньком другой планец возник: вас на него выманить. Вы ж, господа благородные, нашего брата в упор не узнаёте – рожей не вышли-с. Я уж и так, и сяк перед гостиницей перед вашей, и барином, и мужиком, - нет, не признаёте и все…
- А чего ж не сатиром-то? - съязвил, не удержался фон Штраубе.
- Да холодно на морозе, - в ответ скривился этот шут гороховый. - Нет, у меня другой планец созрел. Я ж вас на него – как щуку на плотвичку выманил. Проследил, как вы с Машенькой – в этот ее вертеп, - ну, и за вами. По роже так бы, может все равно и не признали бы, а на побрякушки вон, оказывается, у вас, у благородных, глаз как наметан! Так за мной сразу припустили – едва ноги унес, уж боялся до подъезда не добегу, словите; да Бог-то, изволите видеть, оказался все же на моей стороне.
- Опять ты!.. - не высовывая головы из шкапа, подала голос фурия-Этель. - Бог-то причем? Сколько тебя материализму учить?
- Расчет, говорю, был верен! - поправился он.
- И зачем это я тебе так понадобился? - полюбопытствовал лейтенант.
- Как же-с! Про денежки эти только вы один и знали. Ну, еще, допустим, Нофрет… Машенька, то есть, - но она-то, глухонемая, чай, не выдаст. А за вами, смотрю, уже и шпики в котелочках – всюду по пятам. Ясное дело – тут вы меня им и выложите. Кому больше будет веры? Понятно, вам.
Стриженая уже, видимо, нашла в шкапе то, что искала, и, высунув голову, сформулировала:
- Жандармерия всех стран всегда поддерживает родственных ей по классу.
- О! - поднял палец лакей, восхищенный снова такой емкостью определения. - Так что не взыщите, ваше благородие, опасность от вас нашему делу. Вред могли бы нам преогромнейший нанести.
Страха почему-то не было, хотя фон Штраубе уже не сомневался, что живым отсюда не выпустят. Хотелось лишь напоследок процарапаться еще к одной тайне (неужто последней в жизни для него?). Спросил:
- Так и Бурмасова ты убил, выходит?
Тот как-то уж очень правдоподобно удивился:
- Василь Глебыча? Да Господь с вами! Вот те истинный… - он посмотрел в сторону своей фурии (та в этот миг отворотилась прикурить папиросу от коптилки) и перекрестился меленько. - И как это я бы их – когда у них силушка медвежья, да еще "Лефоше" завсегда в кармане? Они пятерых таких, как я, запросто ухайдакают и не моргнут. - Его лживое лицо на миг озарилось такой искренностью, что даже фон Штраубе как-то поверил.
- А труп куда подевал? - спросил он. - И зачем вообще тогда его прятал?
Лицо Филикарпия снова замаслилось улыбкой. Ответствовал вовсе загадочно:
- И касательно трупа – опять неправда ваша. Натурально в заблуждении, несмотря что ученый человек. Того не уразумеете, что попреж, чем труп спрятать, его надобно заиметь. Верно я говорю, Этель Соломоновна?
Фурия, сидевшая к ним спиной, деловито над чем-то колдуя, бросила через плечо:
- Я как просила меня называть?
- Пардон! Товарищ Этель… Я вот пытаюсь втолковать ихнему благородию…
- Хватит разговоров, - оборвала его "товарищ Этель", - пора кончать.
Она потянулась за новой пачкой папирос, и стало видно, чем она была занята. На промасленной тряпке лежал небольшой короткоствольный револьвер, вероятно, извлеченный из кастрюли. Снова прикурив от лампы, стриженая вынула из другой, крохотной кастрюльки последний патрон, вытерла о подол юбки, не очень умело всунула его в барабан, защелкнула револьвер и взвела курок. Слово "кончать" обрело вполне зримое очертание – очертание дула, нацеленного лейтенанту в лоб.
- Грохоту наделаем, товарищ Этель, - усомнился Филикарпий. - Может, лучше топориком? Или вот сковородкой? - Он даже взял в руки эту чугунную сковородку для пущей наглядности.
- Мы не мясники, - отрезала фурия. В одной руке она держала папиросу, в другой револьвер. - Жестокость возможна только в необходимых пределах. Но в этих пределах мы обязаны быть максимально тверды.
На ее каменно неподвижном лице читалось, что она знает Истину – ту самую, о которой нынче вещал спьяну болтун Иконоборцев, ту Истину, за которой следом – только чума, смерть и выжженная земля. Фон Штраубе зажмурился. Он с ужасом понял: сейчас его так и пристрелят, походя, под папироску, за ради какой-то неведомой ему Истины. Вместе с ним уйдет в небытие и его Тайна. Боже, какой крохотной сейчас она ему казалась! Во всяком случае, крохотней этого черного жерла, нацеленного в упор.
Вот, сейчас!.. Квирл – и все!.. Куда? В сердце, в голову? Уж только бы сразу!.. И еще он успел подумать: как, однако же, глупо! От руки сумасшедшей, на полу грязной кухни, в смраде и папиросном чаду…
Что-то громко стукнуло, но жизнь, хотя на миг и съежилась, все-таки крепко держалась за тело. Это был явно не выстрел. Фон Штраубе открыл глаза.
"Товарищ", так и держа револьвер в руке, лежала на полу, головой у него в ногах. Папироса выпала изо рта и тлела возле ее уха.
Филикарпий (или как его там теперь?) поставил на плиту сковородку, которой, очевидно, нанес удар, и подобрал револьвер, а лейтенанту вдруг подмигнул:
- Лихо я ее, а, ваше благородие? - Он потрогал у нее пульс. - Чай, жива будет, башки у них крепкие… Совсем умучили, сил никаких! Думают, коли я на чем попался – так уж в полной власти у них. И так, и эдак: чтоб у Василий Глебыча деньги для ихней революции стянул. Деньги, оно, конечно, штука полезная, да не про вашу честь!
- На чем это они тебя поймали? - спросил фон Штраубе, еще не придя в себя после такого поворота.
- Да на этом… на растлении неполнолетних. А поди угадай, полнолетняя она или нет, когда и тут, и тут – все у ней целиком полнолетнее… Показали мне по уложению: вполне, оказывается, за такие шалости каторга светит, аж до пяти годов. А хочешь на воле гулять – за это, мол, нам теперь послужи, добудь как хошь деньги у своего миллионщика… По мелочи я им тыщи две перетаскал – их сиятельство, когда выпивши, и не знали, сколько у них в кармане. Нет, все мало, еще давай. Добро бы, на что путное – так нет же, на взрывчатку для бомб да на револьверты… Но чтоб я когда руку – на их сиятельство, на Василь Глебыча!..
Скрученные за спиной руки были уже неживые.
- Развяжи, - потребовал лейтенант.
- Погодите, ваш-благородь, надо бы сперва… - Он сорвал одну из бельевых веревок и стал ею связывать бездыханную пока "товарищ Этель", приговаривая: – Вот так мы ее сперва, от греха. Бесноватая баба, ей человека порешить – что семечку щелкнуть. А мы ее вот так вот, покрепче. И ножки тоже, на провсякий случай…
- Теперь развязывай. - Фон Штраубе повернулся на бок, подставляя руки, но услышал сверху издевательский голос лакея:
- Экие вы быстрые-с! Малость потерпеть… Надобно-с уговориться сначала, а то, гляди, сами меня спеленаете еще – в благодарность-то за спасение.
- О чем? - спросил фон Штраубе. Власть этого холуя, с ухмылкой возвышавшегося над ним, казалась ему еще более унизительной, чем власть той бесноватой.
- О них самых, о денежках-с, - пропел сладенько Филикарпий. - Для вас, для благородных, оно, может, и пустяк, а для нас – жизнь. С денежками-то они меня, - он кивнул на распростертую, - нигде не достанут. Если бы они меня тогда на выходе от Василь Глебыча не перехватили, уже нынче бы, верно, к Парижу подъезжал, а там ищи-свищи раба Божия Григория. Нет же, словили, упыри! Одно оставалось: еще большее у них доверие возыметь, чтоб такой минуты, как сейчас, дождаться. Так что – моя вам признательность, ваше благородь. Когда я вас давеча, не осудите, хитро так заманил да приложил по башке – тут уж доверие ко мне стало преполнейшее, иначе бы они черта-с два оставили меня с Этелькой вдвоем, когда ларец с деньгами туточки. Все благодаря вам-с. И без нужды над вами душегубство чинить – мне никакой стати. Ей-ей, курицу зарезать не могу!
- Чего ж ты от меня тогда хочешь?
- Вот, ваше благородие! Об том и разговор! И душегубствовать неохота, и угроза мне через вас…
- Какая еще, к чертям, угроза?! Руки хотя бы развяжи – болят.
Филикарпий, однако, не торопился.
- Как же-с! Очень даже не малая угроза. Я-то второпях про синема не учел: что вы оттуда про деньги Василь Глебовича узнаете. Думал грешным делом – погорите вы в пожаре вместе с этой синемой. А коли вы теперь живы и все знаете, так запросто можете и в полицию сообщить: и вором меня выставите, и поджигателем, а то, глядишь, и убивцем, как тут недавно пытались. Меня ж за такое сразу по телеграфу с любого поезда сымут. Прощай тогда, воля, прощай, Париж! А в Париже ох как хорошо! Еще когда мы там три года назад с Василь Глебычем были, я тогда еще себе подумал…
- Ты мне лучше все-таки скажи, - оборвал фон Штраубе его излияния, - куда, в таком случае, и за каким чертом тело Василия убрал?
- Ну вот, опять вы со своими вопросами… - огорчился лакей. - Радовались бы, что покуда живой; нет, все у вас любопытствие! Сказал бы – да не могу: не моя это тайна, слово чести давал! - Почему-то снова осклабился: – И Василь Глебыч вживе ни за что не одобрили бы.