- Поехали, пх’авда! У меня хох’ошие дх’узья, тебе будет интех’есно. А я покажусь, какая я кх’асивенькая в новом! Пожалуйста, хоть на часик! Потом вех’немся, и тогда – любовь, любовь!
Хотя настрой у него был не для светских раутов, слишком далеко сейчас витали мысли, но так она, по-детски ластясь, просила, что отказать он не смог.
- Ладно, - кивнул, - поехали.
Радости не было предела. От счастья она взвизгнула, повисла у него на шее, расцеловала в обе щеки, затем, восклицая: "Я тебя люблю! Ты самый добх’енький, самый-самый добх’енький!" – снова убежала в спальню, опять вытряхнула из шкапа на кровать все свои обновки и перед зеркалом стала поочередно прикладывать платья к себе.
Голова все еще была занята другим. Пользуясь тем, что Нофрет не может его слышать (неоспоримое удобство житья с глухонемой), он вдруг в полный голос зачем-то произнес, будто голос его в эту минуту существовал не сам по себе, а был только эхом той далекой памяти:
- Гаспар приходит с Востока…
…Квирл…
Глава 10
Гибель богов
…квирл…
…пролетая на лихаче по морозному Невскому, вспугивая уличных зевак.
Подкатили к доходному дому, поднялись во второй этаж, и сразу:
- Нофрет приехала!
- Нофрет, богиня!
- Чудо Нофрет!
Она была вправду чудо как хороша. Из всех платьев выбрала самое строгое, черное, парик же сняла, и в этом черном одеянии, с огромным, тоже черным опахалом из страусовых перьев в руке, с бритой, фарфорово-голубой головкой действительно, походила на древнюю богиню, обворожительно красивую, но созданную прежде людей и оттого созданную совсем по иному образцу.
То был, судя по всему, какой-то богемный салон, каких в последнее время расплодилось в Петербурге множество. В полутьме, - дом был явно электрифицирован, однако почему-то зала освещалась свечами, стоявшими в немногочисленных подсвечниках, - бросалась в глаза очевидная нехватка мест для сидения. На трех кожаных диванах, - другой мебели тут вообще не наблюдалось, - сидели только дамы, тоже нагримированные с некоей артистической задумкой и ревниво посматривали в сторону Нофрет, до которой им всем и по причудливости облика, и по изяществу, и по красоте было, впрочем, все равно далеко, как до неба, - а мужчины, те, что не вскочили при появлении глухонемой богини, сидели прямо на ковре у их ног.
Один, с бородой, в сапогах и в подпоясанной рубахе A la граф Толстой, судя по всему, хозяин этого салона, расцеловал Нофрет, восклицая:
- Нет слов! Как всегда – богиня да и только, истинная богиня! Где столько времени пропадала? Мы уж все соскучились, только про тебя и разговор! А кто твой таинственный кавалер, если не секрет?
Она, богемная душа, чувствовала себя тут в своей стихии. Отстранила его – несколько жеманно, с долей величественности – впрочем, не теряя при этом вкуса и не выходя из созданного ею образа загадочной небожительницы, - и указала веером на фон Штраубе:
- Знакомьтесь: этот бох’одатый – Андх’юша Стх’оганов. А это Бох’енька, он самый добх’енький в Петехбухге, я его люблю. А тебя, Андх’юша, больше не люблю. Ты такой напился пьяный в тот ’хаз, такое мне говох’ил! Думал, я не слышу – и все можно, а я всегда понимаю, когда гадости говох’ят и ’хуками лезут.
Тот сложил руки у груди, словно в молебствии:
- Богиня, не суди строго раба! В безумии был, во плену у Бахуса, не вели казнить!
Она уже не смотрела на него и обратилась к фон Штраубе:
- Не стесняйся, Бох’енька, тут дехжись запх’осто. Он иногда дух’ак – но не злой. Только не напивайся с ним, а то и тебя пех’естану любить. - С этими словами она величаво прошествовала в полумрак залы, уселась на кушетке между другими дамами, потеснившимися с неохотой, и сразу оттенила их своим великолепием.
Строганов панибратски похлопал фон Штраубе по плечу и сходу перешел на "ты":
- Молодец, Боря, завидую! Дивная красота! Упадническая – но вполне в духе нашего издыхающего века. По нему, почти усопшему, поминки тут и справляем… Однако, ты тут, смотрю, впервые, так что давай осваивайся, не робей. У нас правда все запросто. Вон и место есть. Не взыщи, что на полу – так уж завелось, пока на "мебельон" не разбогатеем. Представлять не буду, у нас тут все – не чинясь. Все, кстати, на "ты". И наливай себе сам, сколько захочешь, мы без обслуги обходимся. На, держи. - Он протянул лейтенанту бокал. - Только крепко держи, сопрут ежели – другого не дам.
С бокалом в руке фон Штраубе двинулся в указанный угол, выхваченный из мрака слабым светом канделябра с одинокой свечой. В центре светового пятна стояла бутылка с вином, вокруг располагались трое, один, довольно солидный по виду господин, полулежал на ковре, двое других, совсем юноши, сидели рядом. Лейтенант пристроился возле них в неудобном положении, не зная, куда деть ноги.
Возлежавшего он сразу же узнал по нафабренным усам: разумеется, Коваленко-Иконоборцев, как без него? Стало быть, богема была вполне прогрессистской направленности. Тот его тоже немедленно признал:
- Ба! Знакомые всё лица!.. Вот вам, кстати, юноши, еще один свидетель! - И обратился к фон Штраубе: – Ну, как тебе сегодняшняя комедия?
Лейтенант не сразу понял, о чем он. Потом лишь сообразил, что события во дворце, казавшиеся безмерно давними, произошли не далее как нынешним утром. Время обладало свойством не только исчезать, но и растягиваться сверх всякого представления. Ответить ему фаброусый Аввакум не дал, сам же и продолжал:
- Мышлеевич там что-то уже, кажется, на сей счет "намышлеевил", а я вот молодым людям как раз тут говорю: в кои веки наш государь поступил наиразумнейше. Ты, Александр, гляжу, по-прежнему не согласен?
Худощавый молодой человек, с такими же, как у фон Штраубе, блекло-голубыми ост-зейским глазами, пожал плечами:
- Не хватает некоторого итога. Это все равно что собрался чихнуть – и не чихнул. Все, в том числе и век, нуждается в завершении. Я думаю…
- Кстати, познакомьтесь, - перебил его Иконоборцев, наливая всем в бокалы. - Вьюношей этих величают Владимир и Александр. Вольдемар у нас мистик философ, наездом из Первопрестольной, а Саша – наш, питерский. К слову сказать, подающий надежды пиит. Помяните меня, наш будущий, как минимум, Баратынский.
Светловолосый Александр лишь отмахнулся с улыбкой (глаза, впрочем, оставались грустные и серьезные; взгляд был и внимательный, и вместе с тем словно отгороженный от всех каким-то непроницаемым стеклом).
Лейтенант поклонился, что в скрюченном положении было достаточно нелепо:
- Фон… То есть… (он смутился) Борис.
- Bravo! - воскликнул Коваленко-Иконоборцев, уже немало, как видно, подогретый вином. - Так и запишем: Фон-Борис!.. Так вот, милейший Фон-Борис… О чем бишь мы?.. Да, о завершенности! Мне, кстати, твоя, Александр, аллегория насчет чихания понравилась, сразу видно, что поэт, надо бы не забыть… Только я тебе отвечу тоже аллегорией, правда, не такой лаконической, уж не взыщи, и не первой свежести. Знаешь, поначалу, когда католические храмы строили, одну башенку непременно недостроенной оставляли. Эдакая символическая недовершенность: мол, истинный храм веры не достроен еще. А как только стали достраивать – тут и…
- …вера пресеклась, ты хочешь сказать? - окончил за него мистик Владимир, длинноволосый, в очках, с пушком на подбородке (фон Штраубе отчего-то решил, что философ происхождением из поповичей).
- Именно! Я не из тех, кто за все Европу хает, но, что правда – то правда. Всю ее родимую изъездил, - а вера-то давным-давно ку-ку! Не более чем привычка для ханжествующих буржуа. Да и у нас, у православных, похоже, дело близко к тому обстоит. Может, оно так и правильно, всем известно, я сам не из тех, кто пузо поминутно крестит; я никак не оцениваю – просто констатирую очевидный факт, что…
- …Бог умер… - ни к кому не обращаясь, ведя, казалось, беседу только с самим собой, произнес Александр.
- А! - подхватил Аввакум. - Тоже, смотрю, Nietzsche начитался!.. Однако – в самую точку! Так же, как умер когда-то козлоногий древнегреческий бог Пан, тем самым предвестив гибель прочих эллинских богов, дабы они освободили место для Единого. Но, - уж простите старика за ересь, - и он, быть может, уже почил. Почил, и завершенность, о которой я сказывал тут, - ему надгробие… Далековато я, однако, ушел в своей аллегории; в сущности-то, я – о другом. Если оставить Богово – Богу, а кесарю – кесарево, то кесарь наш Николаша нынче, право, заслуживает лишь похвалы. Не чихнул, говоришь? А во что обошелся бы этот чох? Сейчас только ленивый не говорит о скорой гибели мира, в особенности нашего отечества. Я даже не имею в виду катастрофы последнего времени…
Слова этого распалившегося краснобая перекликались с тем, что нынче днем говорили странные котелки. Фон Штраубе слушал его с нарастающим интересом.
- …Я все о той же самой законченности, - продолжал Иконоборцев. - Не безоблачный был век, о, нет, - но поистине золотой для нашей культуры! Начали-то по сути с основания, с фундамента – и за какие-то сто лет возвели, почитай, все здание целиком! Кажется, вот уже поставлены все самые конечные вопросы бытия! "Предопределенность истории", "Благо всего мира – или слеза одного-единственного младенца?" – и прочая, и прочая, сами изволите знать… Упоение "бездны мрачной на краю". Да тут и Бог не нужен, когда человек столь дерзновенен. Еще, кажется, последний какой-то штрих, последняя тайна, последняя точка – и всё, завершенность полнейшая, только выбивай на готовом надгробии последнюю дату после тире!.. А Николаша-то наш взял – и этой последней, завершающей точки не поставил! С дымом ее – через каминную трубу! В небеса, где ей и должно!
- Продлил, стало быть, судороги? - одними краями губ улыбнулся молодой поэт.
- Да жизнь он продлил, жизнь! Золотому веку наших дерзаний! Давайте, милые, дерзайте, коль сумеете, дальше, стучитесь лбами о гранит неведомого! Что такое, по-вашему, полное, завершенное знание?..
- …Конец, ибо за ним – уже ничего… - произнес фон Штраубе уже, кажется, слышанное им когда-то и даже едва не прибавил при этом: "Квирл, квирл!"
- Вот! - одобрил Иконоборцев. - Снова же bravo, Фон-Борис! А молодежь, по-моему, не согласна?
- Нет, отчего же, - проговорил философ Владимир с некоторым сомнением. - Но если уж нам предначертано испить до дна из чаши познания…
Поэт Александр, не дослушав его, обратился не то к Аввакуму, не то по-прежнему к самому себе:
- Вместо гибели богов – их растянувшаяся агония; таков, по-твоему, наилучший выход?
- А вам, господа декаденты, одну только скорую гибель подавай?! - так возопил журналист, что из всех углов комнаты на него покосились. Он залпом осушил свой бокал. - Нет уж, дудки, господа! Нам, кто потверже стоит на грешной нашей матушке-земле – нам еще пожить охота, побарахтаться, ручками-ножками подергать!
Смотрящие в некую даль бледно-голубые глаза Александра выражали задумчивость.
- Боги, умирая, тем самым освобождают место для новых богов, - сказал он. - В том есть великий смысл, иначе мир навеки застыл бы, как ледяная глыба. Только с приходом новых богов мы можем, я полагаю…
- Да чем же, батюшки, чем, - закричал Иконоборцев, - чем тебе старые-то не угодили?! Нового ты, можно подумать, видывал? Может, Молох какой-нибудь или Сатурн, пожирающий детей! Каков он, откуда явится, из каких языческих земель, - кто может знать?!
- Новый Христос явится миру из России, - как нечто всем известное, не требующее споров, изрек Владимир.
- И в чем причина такой уверенности – не изволите случаем просветить? - В полемическом запале журналист уже перешел на "вы".
- Отчего же, попробую. - Протирая платком очки, философ начал объяснять устало, как ребенку втолковывают прописные истины: – Согласитесь, что для своей поры Ветхий Завет подвел, если пользоваться вашей же аллегорией, некий итог под бытием. Не случайно именно в той земле появился Спаситель со своим Новым заветом. Так и наша земля в этом столетии, сами только что говорили, приблизила человечество к некоей завершенности. По-моему, тут аналогия напрашивается сама собой…
- Утешили, голубчик, - ернически проблеял Аввакум. - Нашего, стало быть, доморощенного изготовления! Сам в белом венчике, а позади дюжина разбойничков, - вполне нашенская картина, а? (Поэт Александр смотрел, казалось, вглубь себя.) Порадовали, облегчили мне душу!.. - ерничал Аввакум. - Только, - стал он вдруг серьезен, - я вам, милостивый государь, не Мышлеевич какой-нибудь, чтобы прослезиться от патриотического умиления. Я-то, в отличие от него, Русь-матушку пёхом когда-то исходил, бурлачить на Волге по молодости довелось, с босяками ночевывать в одном шалашике. И либерализм свой последующий обрел оттого, что тогда еще понял: просвещенности нам не хватает – вот чего! Покуда не просветимся, до той поры мы, при всей нашей несомненной самобытности, - полновластное царствие хама! Ладно, Спаситель ваш, положим, из интеллигентной будет среды (то бишь – в большей степени, к слову сказать, уже и не русак, а европеец), - но кто станет паствой, анахоретами, кто идею его подхватит, скажите вы мне? Он самый: хам, отринувший всю нашу прежнюю культуру – просто по невежеству, ибо и не знаком с нею!.. Возразите, что так и было с явлением того Христа, из Галилеи? Что ж, соглашусь. Но – добро, что ли, восторжествовало немедля? Напротив! Одну культуру смело, другая еще в эмбрионе; на тысячу с лишком лет мир погрузился в кровавое месиво, в средневековую тьму!.. Ладно, выбарахтались наконец кое-как. И вот теперь вы, господа декаденты, предрекаете миру нечто подобное. Даже, смотрю, с каким-то некрофильским восторгом хотите этого: чтобы опять веков на десять – в такую же тьму, чтобы идолов наших повергнуть, то есть, иными словами, похоронить все духовное, чем сегодня богаты… Чтобы полыхали опять библиотеки, как тогда, в Александрии… Уж не знаю, может, оно и выйдет по-вашему, только жить в этом вашем обновленном мире, в этом тысячелетнем полыме…
Только сейчас фон Штраубе вспомнил свое сегодняшнее видение в огне камина, пока полыхала, корчась, бумага. Боже, неужто этот пустомеля, этот подвыпивший бумагомарака, неужто же он прав?!..
Философ снова надел очки и теперь взирал на Иконоборцева с чувством своего внутреннего превосходства. Поэт же Александр, как зачарованный, смотрел лишь на пламя свечи и, как показалось вдруг лейтенанту, видел там в эту минуту нечто очень важное…
Усы журналиста уже размокли в вине и вместо того, чтобы франтовато топорщиться кверху, паклей свисали вниз. В глазах стояли пьяные слезы.
- Хотите такого мира, как я обрисовал? - спросил он. - Что ж, вольному воля. А я – уж не взыщите – к своему прикипел. К этому самому! - Не найдя иного образа, он постучал по паркету. - Да, несовершенному, да подлому иной раз! Так и пытаюсь исправить в меру своих скудных сил! Вы уж как хотите, а я… Ежели его не станет – так и меня тогда…
Поэт наконец оторвал взгляд от свечи, посмотрел на него с печалью и, пожалуй, с сочувствием.
- Нет-нет, - сказал он, - я себя отнюдь не отделяю. Это наш мир, мы его дети. Он – воздух, которым мы дышим. Мы любим его, как любят старого родителя. Что касается нового мира, каким бы он ни был, то – право, нельзя же полюбить еще не родившееся дитя. И все-таки непреложный закон в том, что старое уходит, а новое приходит ему на смену. Мы, дети своего мира, тоже, несомненно, уйдем вместе с ним, нам не место там… - Он махнул куда-то рукой. - Хотя, признаюсь, дорого бы дал за то, чтобы – пускай с края пропасти – хоть самым краешком глаза…
- Вот! - вклинился Иконоборцев. - Так я и думал – все-таки хотите! А раз хотите, то – вольно или невольно – приближаете!
- Что ты так расходился, мой друг Аввакум? - с новой бутылкой вина в руке подошел к нему сзади Строганов. - Залей лучше печаль свою. - А остальным подмигнул.
- Ах, оставь, - бросил через плечо Иконоборцев, подставляя, однако, свой бокал. Снова оборотился к молодым людям: – Ведь жаждите приблизить, - я угадал? Стоите повитухами при этом вашем дите-уродце…
- Никто не в силах приблизить или отдалить завтрашний день, - вставил философ. - Что же касается, как ты… как вы выразились, "уродца", то чувство истины и справедливости все же требует внести некоторую…
- Наконец-то! - оборвал его Аввакум. - Вот мы и добрались! Этого-то я и ждал! "Истина" и "Справедливость"!.. Ну и времечко пришло: беспрестанно сталкиваюсь с людьми, знающими, что сие такое. Анархисты, толстовцы, декаденты, кокотки, социал-демократы, - все знают, что такое Истина! Извольте уж тогда – и мое мнение. Помните, возможно, у Дюрера – четыре демона Апокалипсиса: Смерть, Война, Чума и Голод? Так вот что я вам скажу: там пятого не хватает – скачущего впереди. Имя ему, уж не знаю, Истина или Справедливость, се дело вкуса, а суть одна: там, где он проскакал – там и остальные не запозднятся: и Война, и Голод, и Чума, и Смерть. Из всех бесов, сидящих в нас, несть более бесноватого! - Голос журналиста, было подсипший, теперь набирал проповедническую мощь: – Чую цокот его копыт. Чую полымя от края до края и крик ненасытного воронья… И набег саранчи, и рык зверя, выходящего из бездны…
Сделался совсем пьян, слезы катились из глаз неудержимо. Несколько человек собрались из других углов комнаты, собрались вокруг него послушать, что он вещает и перешептывались между собой:
- Из-за чего сыр-бор, братцы?
- Не знаю… Вишь, эко разобрало…
- "Может, соли дать понюхать?..
Нофрет, тоже подойдя, стала гладить его по взъерошенным волосам. Журналист ни на кого не обращал внимания. Растирая слезы, он продолжал:
- …И грады распадутся на части, и цари примут власть со зверем! И не станет плодов земных, и потечет кровь до узд конских! И звезда ляжет на землю, и посыпем пеплом головы свои!..
Вдруг в какой-то момент фон Штраубе перестал его слышать. От колыханий воздуха свеча на миг полыхнула чуть ярче обычного и осветила знакомый перстень с зеленым камнем на руке одного из подошедших – тот самый, без сомнения. Он вскинул голову и столкнулся взглядом с человеком, прятавшимся за спинами других. Без Нофрет он бы не вспомнил это дурацкое имя.
- Филикахпий! - вскрикнула она.
Фон Штраубе вскочил. Бурмасовский лакей, - теперь он был выряжен эдаким парижским франтом, - сначала попятился, потом, развернувшись, кинулся наутек.
- Эй ты! Стой, черт! - крикнул фон Штраубе и устремился вслед за ним.
В прихожей было слышно, как тот уже скатывается по лестнице. На бегу подхватив шубу, лейтенант со всех ног бросился в погоню.
…по освещенной огнями морозной улице, под любопытствующими взглядами прохожих. Филикарпий бежал без оглядки, фон Штраубе не отставал.
Черт! Вскочил на ходу в трамвай, мчавший по льду Невы! Из дверей помахал, наглец, шапкой.
Лейтенант схватил подвернувшегося, слава Богу, на прошпекте извозчика. Сунул полтинник, приказал:
- Гони!
Лихач, мчась параллельно трамваю, мигом сократил дистанцию. Трамвай дребезжал уже совсем рядом, электрическое чудо техники изрядно уступало в скорости подбодренной кнутом и полтинником конской силе.
Наконец фон Штраубе соскочил с извозчика, через парапет перемахнул на лед реки и впрыгнул с задней двери в трамвай. Чертов лакей, уже, верно, не ожидавший увидеть его, тут же выпрыгнул из передней двери. Лейтенант – за ним.
…Опять через парапет, наверх…