Ульфила - Елена Хаецкая 8 стр.


* * *

Предпоследний день в Константинополе несколько омрачился несогласием, которое вдруг установилось между Ульфилой и Евномием.

– Прочитал еще раз твою проповедь, – сказал ему Ульфила, когда прогуливались вдоль городской стены, любуясь закатом. – И не один раз. Множество.

Евномий склонил набок свою львиную голову. Ждал похвалы.

Ульфила сказал:

– Она выше всяких похвал. У меня не достанет слов, достойных красоты твоего слога, Евномий, стройности твоих мыслей.

Евномий деликатно кашлянул в сторону.

Ульфила продолжал задумчиво:

– Но кое с чем я не могу согласиться.

Евномий тотчас же насторожился.

– Да?

– Да. – На собеседника испытующе поглядел. – Ты пишешь, что Сын изменяем. Что Сын достиг Божеского достоинства после испытания Его нравственных свойств и вследствие обнаруженной Им устойчивости в добре. – Ульфила процитировал почти наизусть. Он говорил негромко, слегка задыхаясь, – волновался.

Зато Евномий был совершенно спокоен.

– Да, именно так я и писал. Бог предвидел, как Сын Его будет прекрасен по воплощении. Но если бы Петр или Павел оказались в земной жизни столь высоки и совершенны, как Иисус, то они были бы Сынами Бога, а не Единородный Сын Его.

– Отсюда легко можно вывести, что любой из нас, проявив надлежащую стойкость в добре, может быть усыновлен Богом, – сказал Ульфила. И желтоватый огонек загорелся в его темных глазах, когда посмотрел на закат. – Ты спрятал в своем учении страшный соблазн, Евномий.

– Ты что же, не согласен со мной? – поинтересовался Евномий.

– Нет, – сказал Ульфила. – Не согласен. Сын – великий Бог, великая тайна. Его величие таково, что постигнуть Его существо невозможно. Runa. Тайна. Magnum Misterium. Ни Петр, ни Павел, ни любой из нас…

– Ужели напрасно Господь наименовал Себя "дверью", если никого нет входящего к познанию? – запальчиво спросил Евномий. – Как это "невозможно постигнуть", если Господь – путь? Кто же идет по этому пути?..

– Евномий, – сказал Ульфила. – Пойми. Ты сводишь в ничтожество самое Искупление. Господь Иисус Христос – Устроитель спасения мира и людей. Если бы Он был так запросто постижим, как ты говоришь… Если любой из нас может заместить Его, набрав потребную меру добродетелей, то все Искупление обращается в ничто. – И спросил неожиданно: – Ты ведь не сомневаешься в святости Авксентия Медиоланского или Македония, епископа Константинопольского?

– Разумеется, нет, – надменно сказал Евномий. – К чему ты спросил?

– Давай завтра распнем их, – предложил Ульфила. – Как ты думаешь, проистечет из этого спасение человечества?

Евномий рассердился, потому что не знал, что отвечать.

– Я считаю своим долгом блюсти чистоту нашего учения, – сказал он наконец с тихой угрозой. – Когда я принял кафедру Кизика, я вынужден был заново окрестить своих прихожан. Не только никейского вероисповедания – они, кстати, именовали себя "кафолическими христианами". Но и кое-кого из тех, кто думал, что следует учению Ария. Они заблуждались и их учение было искажено. Мне пришлось учить их правильному символу веры.

– Не хочешь ли ты и меня окрестить заново? – спросил Ульфила.

Евномий криво улыбнулся.

– Ты ведь знаешь ответ.

В молчании дошли они до дворца. Не желая расставаться в ссоре, Евномий дружески сжал Ульфиле руку и взял с него слово, что будет отвечать на его письма.

Ульфила обещал; на том расстались.

* * *

Пасха в этом году поздняя, уже и яблони отцвели. Меркурин, Константинополем точно пришибленный, до сих пор с мутными глазами ходит – бредит великим городом. Ульфила это, конечно, примечал и гонял парня больше обычного, чтобы глупые мысли в голове долго не держались. Всему придет время, так он считал; настанет час и для Константинополя, а сейчас иди-ка, дружок, помоги Силене с мужиками – обещали к Пасхе в церкви полы перестелить, чтобы епископу во время службы не думать о том, на какую половицу ступать, а какую обходить с осторожностью. Силена, счастливый человек, бревна таскал, и сложности бытия его совершенно не заботили.

Но вот и ремонт в церкви закончен, и весеннее тепло проливается на землю. Запасы, на нынешнюю зиму сделанные, оскудели; однако до нового урожая дожить можно без беды и голода.

Ульфилу от поста шатать начало, и Силена с ним разругался: слишком ты, отец, себя любишь – о своей святости радеешь, а литургию кто служить будет, когда загнешься?

Ульфила внял этому простому, но от сердца сделанному наставлению своего дьякона и строгость умерил; однако пригрозил его, Силену, епископом себе в преемники поставить, коли такой умный.

Перед Пасхой с утра ушел один в церковь. Маленькая деревянная церковка на берегу речки, как будто от века стояла. Вон там липа выросла, а здесь церковка ульфилиной общины. Постарались, украсили ее внутри, как умели. На бревенчатые стены полотен навесили, какие нынешней зимой специально для того один гончар из Македонской разрисовывал (у того талант был фигуры рисовать).

Был тот гончар мезом, молился своим варварским богам, потому Ульфила знал его плохо. Зато Силена, по нраву и должности своей хлопотун, свел знакомство решительно со всеми, включая и язычников. И епископу так заявил: мол, какая разница, чья рука доброму делу служить поставлена, христианина или же язычника? Ежели есть дар, то это – дар, его только в правильную сторону обратить нужно. Засел рядом с тем гончаром, объяснял, что именно рисовать надобно. И нарисовал Силене мез все, как было рассказано, – и Благовещение, и Рождество, и Тайную Вечерю, и Моление о чаше…

Холодный утренний свет в окна и раскрытые двери беспрепятственно входил, освещая мезовы картины, и среди знакомых фигур Иисуса, апостолов, Богородицы видел Ульфила горы Гема, поросшие лесом, и речку, петляющую в предгорьях меж холмов, и солнце, пробивающееся сквозь туман. Кое-где полотно успело закоптиться, и в одном месте осталось жирное пятно от лампадного масла.

В алтарной части помещалась небольшая жаровенка, где сжигались ветки можжевельника для благовонного запаха. Ульфила потер между пальцев веточку, не до конца обгоревшую.

И в тишину его одиночества вдруг ворвался плеск воды на перекате, где бревно через реку перекинуто, – сейчас его половодьем затопило.

Две лампы, заправлявшиеся маслом, сейчас погашенные, свисали с потолка. Одну здесь делали, вторую Ульфила из Константинополя привез – красивая. Свечей в этой церковке не было, потому что епископ Ульфила свечей не любил. Это мать еще в детстве вбила ему в голову, будто свечи – языческое изобретение и будто одни только идолопоклонники их жгут. Даже выросши и умом постигнув, что масляные лампы тоже суть языческое изобретение, так и не отделался от предубеждения.

Церковь была тиха и нарядна, как невеста в утро перед свадьбой. Ульфила думал о тех людях, которые обряжали ее и готовили к празднику, и улыбался.

Вышел на берег, и тотчас те же самые горы, что только что окружали его на настенных холстах, глянули с южной стороны горизонта. Будто и не покидал храма.

И был маленький деревянный храм ульфилин как целый мир; мир же – совершенный и наиболее внятный язык, каким может говорить Бог.

Сидел епископ на берегу реки, слушал плеск воды у затопленного бревна на броде, уходил в свои мысли все глубже и глубже и постепенно как бы терял плоть – становился словом. А слово – разве может оно страдать, испытывать боль, страх, голод, разве может оно умереть? Слово – оно, в конце концов, бессмертно.

Так и заснул незаметно для себя, склонившись на траву. Проснулся от того, что – уже в сумерках – трясет его за плечо Меркурин.

– Силена послал спросить: как, будем в этом году факелы жечь? Если будем, надо бы срубить, пока до полуночи время есть…

Глава пятая
Прокопий
366-369 годы

Прокопий происходил из знатной фамилии; родом он был из Киликии, где и получил воспитание. Родство с Юлианом, который стал впоследствии императором, помогло его выдвижению… В частной жизни и характере он отличался сдержанностью, был скрытен и молчалив. Он долго и превосходно служил нотарием и трибуном и был уже близок к высшим чинам.

Аммиан Марцеллин

Разумеется, у Империи с варварами был мир. Прочный, чуть не вечный. Империя отъелась и очень хотела покоя – спать и переваривать в своем необъятном брюхе страны и народы.

Но ей мешали. Во-первых, свои же сограждане, наживавшиеся на войне, ибо любое перемещение легиона, не говоря уж о поставках в армию, порождает большой простор для финансовых злоупотреблений.

Во-вторых, не давали ей покоя сами варвары, на что она, если судить по внешним проявлениям, страшно досадовала. Эти "зловредные" народы то и дело наскакивали на старого хищника, покусывая его жирные бока, кое-как прикрытые щетиной Рейнско-Дунайского вала.

А что в Империи происходило?

Ну, император сменился. Блаженной памяти Констанций умер. Теперь визави Атанариха по ту сторону Дуная был неотесаный вояка по имени Валент – повелитель Восточной Римской Империи.

С годами отяжелел Атанарих, обзавелся висячими усами. И все так же Империю ненавидел. И безразлично ему было, какие перемены там произошли. Сменился император и сменился. Будь на противоположном берегу Дуная хоть сам Александр Македонский – и то, казалось, вцепился бы не задумываясь. Сидел Атанарих у себя в Дакии-Готии, глаза щурил, приглядывался, выжидал.

И дождался.

Боги любили Атанариха – послали ему случай отомстить ромеям за низкое их коварство (ибо после того, как Ульфила ушел на имперские земли и сманил за собой часть племени, последние сомнения относительно христианства у Атанариха рассеялись).

Знак милости богов, если говорить о наружных его свойствах, не производил внушительного впечатления. Это был римский солдат, выловленный на готской земле и со связанными за спиной руками доставленный к Атанариху. Вид пленник имел весьма заурядный: рожа как кирпич, во рту двух зубов не достает.

Римский солдат отбивался от готских воинов, пока те тащили его, точно козу на заклание, и что-то вопил во всю глотку. В этих бессвязных криках Атанарих разобрал свое имя. Велел пленного отпустить – пусть скажет, что там хочет сказать.

Тут-то и выяснилось, что вовсе не пленный это, а гость дорогой и достопочтимый посланник. И что родич покойного императора Юлиана, знатнейший Прокопий, шлет через этого Иовина (так солдата звали) привет своему брату, могущественному Атанариху, повелителю везеготов.

От слова "брат" из уст ромея поморщился князь готский, но руки Иовину велел освободить. Вина принесли. Сели.

И чем дольше слушал солдата Атанарих, тем радостней ему становилось.

Ох уж эти родственники покойного императора Юлиана! Сперва патриарх Евсевий с его интригами и арианством, теперь вот Прокопий, бывший нотарий, ныне же – можешь не сомневаться, князь, ибо вот отчеканенная им в Иллирике золотая монета! – законный император, занявший по праву место своего покойного брата Юлиана.

Как не возмутиться, продолжал Иовин, когда на трон возвели этого солдафона, этого Валента, который только и умеет, что раздавать жирные куски своей родне, а об Империи не радеет. Взыскивает недоимки столетней давности, а чуть что не так – на дыбу и пытать. Жалованье солдатам через жадность свою задерживает.

На недоимки Иовину было, понятное дело, наплевать, а вот с задержкой жалованья – по всему видно – сильно обидел его император.

Да и вообще, Валент править не умеет.

Что это за государь, если достойному человеку приходится скрываться от него в лесах и вести жизнь дикого зверя, чтобы только не заподозрили его в честолюбии и стремлении занять престол и не подвергли за такое-то пустое подозрение смертной казни?

Тут Атанарих в рассказе запутался и осторожными вопросами (дабы не выдать своей неосведомленности больше, чем следовало бы) постарался выяснить, о ком, собственно, речь.

Да о Прокопии, конечно же. Он повинен в страшном преступлении (так Валент считает): состоит в родстве с Юлианом, что дает ему право на престол. И это право, между прочим, подтвердила вдова Констанция, Фаустина, когда вверила Прокопию свое дитя, малолетнюю Констанцию…

Иовин частил, сыпал именами. Но Атанарих почти не слушал. Главное было для него открыто как на ладони: Империю рвет на части мятеж, и мятежник просит помощи у везеготов.

Атанарих подливал и подливал своему собеседнику, а сам все улыбался в висячие усы. Хорошо же. Как вы с нами – так и мы с вами.

Ромеи запускали щупальца к вези и отхватили-таки часть племени. Совратили, лишили силы, поселили, как каких-нибудь рабов, на своей земле.

Настал наш черед. Уж мы с вами поквитаемся. Пусть ромеи рвут друг у друга из рук императорскую власть, пусть воюют между собой. Пускай освежат в памяти, ежели забыли, каково это – проливать кровь соплеменников.

Ну, так чего он хочет от меня, этот твой Прокопий? Воинов? Хорошо. Я дам ему двести дюжин моих воинов. Этого хватит?

Иовин бросился руки Атанариху целовать. Владыка!.. Милостивец!..

Атанарих руки отдернул. Нечего меня, военного вождя, слюнями мазать.

* * *

Жаль, не знал Атанарих многих подробностей этой истории, в которой поучаствовал двумястами дюжинами воинов; а то повеселился бы от всего своего широкого варварского сердца. Ибо война Прокопия с Валентом была войной двух откровенных трусов, каждый из которых лишь об одном мечтал: остаться в живых после этой передряги.

Как услышал Валент (он в ту пору находился в Сирии), что Прокопий два легиона на свою сторону сманил и на него, Валента, войной идти хочет, так сразу за императорские пурпурные сапоги схватился – скорее снять, снять, снять и в провинцию, к морю, гусей разводить. Спасибо, приближенные не позволили, за руки удержали.

Прокопий на самом деле тоже не рвался к престолу, но выхода у него не было. Иовин Атанариху совершенно точно обрисовал положение дел: раз родственник Юлиана, значит, либо становись государем, либо помирай по подозрению, что хочешь стать государем.

А тут как раз подвернулся случай. Валент сидел в Сирии. Донесли до него, что готы собираются в очередной раз пройтись по Фракии, не раз уже ими ощипанной. Со стороны соплеменников Атанариха это было, конечно, гнусностью, но таковы уж они, готы: скучно им за Дунай не ходить.

Валент легионы послал усмирять задорных соседей; сам же занят был в Сирийских владениях. И вот по пути из Сирии во Фракию остановились в Константинополе без императорского пригляда два легиона.

Отчаянно труся, бледный, как выходец с того света, Прокопий натягивает на себя одежки понаряднее (за неимением пурпура), вооружается палкой с красным стягом и в таком бутафорском блеске, с подгибающимися от ужаса коленями, предъявляет свои претензии на престол. Вокруг – солдаты, бдительно охраняют сию персону поднятыми щитами, ибо имелись серьезные опасения, что вздорный константинопольский плебс начнет швыряться кусками штукатурки и прочим дерьмом. Но все обошлось, и выступили в поход.

Однако для Атанариха дело обернулось куда как скверно.

Посылая с Прокопием готов, он рассчитывал пустить молодых своих волчат порезвиться на ромейской земле, попробовать зубки, поесть свежего мяса, с тем, чтобы потом назад их принять и произвести в матерые волки. А вышло по-другому.

Прокопий, разумеется, войну бездарно проиграл. Никто и не сомневался, что ничего путного из его авантюры не получится. В решающий момент, когда чаши весов колебались, Прокопия предали. И хоть не ожидал он иного от своей армии предателей и дезертиров, а все же упало сердце, как увидел, что солдаты его оборачивают щиты внутренней стороной наружу и дружно топают на сторону Валента.

Поглядел, сжал в комок упавшее сердце, плечами криво передернул и как-то очень ловко скрылся с поля боя. За ним только двое пошли – ближайшие соратники. Готы еще задержались, бились с ромеями, но не потому, что защищали Прокопия, а просто ромеев не любили. Но и эта война закончилась: небольшой отряд готский окружили и полонили. Те не очень-то сопротивлялись. Сложили оружие, как было велено, на землю сели. Атанарих, когда отпускал их с Иовином, наказывал не жизнь свою за ромейского самозванца сложить – жизнь их народу вези нужна – а опыта набраться. Ну и набрались; будет.

Во Фракии это случилось, у города Наколеи. Там лесистые горы кругом, есть где спрятаться. Добрел до них Прокопий. Ничего, кроме усталости, не чувствовал. Кто бы не сказал, глядя на него сейчас: сильного судьба ведет, слабого тащит. И притащила, в конце концов, в этот лес, на эти склоны, и бросила в одиночестве. И еще небось пальцы брезгливо отерла полотенцем: ф-фу, Прокопий…

Конечно, в те годы судьбе было, из кого выбирать. Тогдашний мир был полон героев. Просто трещал и лопался по всем швам от героев: Стилихон, Аларих, Аэций, Аттила, Гинзерих, Теодорих… А тут какой-то Прокопий с его умеренностью и аккуратностью – идеальный канцелярский работник; с его узкими плечами и сутулой спиной. И что он все под ноги себе глядел, монету потерял, что ли?

Рухнул под деревом, на узловатые корни, лицо руками закрыл. Вот наконец он и остался один, можно передохнуть. И тихо вокруг, только полная луна ярко светит.

Один? Не тут-то было. Извольте-с, ваше падшее величество. Справа и слева приблизились соратники верные, числом двое, взяли его за руки и связали.

Да пес с вами, делайте, что хотите.

Наутро – какое торжество в лагере Валента! Валент уж позабыл, как отрекаться хотел. Восседал на складном табурете среди своих солдат. Центральная часть лагеря занята пленными. Длинноволосые, белесые, длинноносые, с наглыми светлыми глазами – переговариваются между собой, пересмеиваются. Не их это война, а Атанарих их скоро из плена вызволит.

Мятежника ведут!.. Самого Прокопия ведут!.. Так-то, вместе с сообщниками, что явились узурпатора незадачливого выдать, представили римские солдаты императору Валенту мятежника Прокопия.

Коренастый, угловатый, дочерна загорелый, глядел Валент настоящим воином, плоть от плоти закаленных римских легионов. А что трусоват бывал, то искусно прикрывал грубостью: мы академиев не кончали.

И триумфы с прочими изысками ему, Валенту, ни к чему. Не было у него вкуса к театральным действам, зато шкурой своей весьма дорожил. И потому посмотрел Валент в унылое бледное лицо Прокопия и велел отрубить ему голову, что было исполнено тут же, на месте.

Прокопий ушел из жизни, казалось, со вздохом облегчения. За все свои сорок лет он никого не убил, а это по тем временам была большая редкость.

Что до сообщников его, которые так героически выдали своего предводителя, то Валент, не обладавший чувством изящного, велел казнить их тоже. Так втроем в одной яме и закопали.

И осознав свой долг перед отечеством исполненным до конца, Валент занялся другими делами.

Назад Дальше