Ульфила - Елена Хаецкая 7 стр.


* * *

Первым распростер Ульфиле дружеские объятия знаменитый на всю Фракию проповедник Евномий, епископ Кизика.

Не успели вновь прибывшие как следует устроиться в доме, где их разместили по императорскому повелению (в центральном квартале, за стеной, где и покои императорские находились), как прислуга, от дворца государева выделенная, уже докладывает: его святейшество, епископ города Кизик…

И вошел изящный, несмотря на тучность, человек лет сорока. Густейшая русая борода; на висках серебрится благородная проседь. Благоухал духами; шелестел шелками. С порога извинился за раннее вторжение. И полился великолепный голос, нежнейший, бархатистый баритон, от звука которого кости во всем теле размягчались.

– Столько наслышаны, столько уж наслышаны о подвигах твоих, друг мой, о твоей отваге! Знаешь ли ты, как император Констанций именует тебя в назидание прочим? – Короткий, сердечный смешок. – "Моисей нашего времени"!

Ульфила слегка покраснел. И от похвалы, и от фамильярности гостя – что это за обращение: "друг мой", когда едва знакомы?

А Меркурин – тот рот раскрыл, глаза вытаращил: в самое сердце уязвило его дивное явление. Ульфила-то подле этого роскошного епископа – черствый сухарь.

– Садись, – только и смог сказать гостю Ульфила. – Я велю вина принести, если хочешь.

– Лучше фруктов, – произнес бархатистый баритон. И опять потекла сладкая музыка: – Вовремя ты прибыл. На завтра уже заседание назначено. Наши-то знаешь, что учудили? Евдоксий сказал, что согласен, так и быть, анафемствовать свои воззрения, если Василий Анкирский согласится анафемствовать свои. Василий, натурально, отказался, и император прогнал его, а Евдоксия выслушал и правым признал…

Ульфила не слова – музыку голоса слушал. Чаровал его голос; смысла же произносимых слов не понимал вовсе. Головой тряхнул, чтобы от наваждения избавиться и достойное участие в беседе принять. Сказал совсем о другом:

– Я тоже о делах твоих наслышан, Евномий.

Евномий рассмеялся, подняв изогнутые брови.

– О каких это?

Теперь и Ульфила улыбнулся.

– Вся Фракия только о тебе и говорит, Евномий. Даже до меня рассказы доходили. Проповедник ты изрядный, а ученость твоя…

– Красноречие – не отвага, а ученость – не доблесть, – заявил Евномий. Барски развалился в кресле, взял на колени принесенное слугой большое блюдо, полное янтарного винограда. Принялся поглощать фрукты с удивительной ловкостью и быстротой. Сок увлажнил мягкие красные губы знаменитого Евномия, и голос его стал, казалось, еще слаще.

Он продолжал говорить, легко затрагивая то одну тему, то другую. Весело смеясь, рассказал между делом и о жулике-управителе, которому поручил свое богатое поместье в Халкедоне.

– Обворовывает меня безбожно, подлец, – вкусно рокотал Евномий. – Видно, решил для себя: ежели хозяин – служитель Божий, то не заметит, как обеднел.

Ульфила слушал эту болтовню, невольно улыбаясь. Постепенно оттаивал, утрачивал холодную строгость, обласканный этим крупным, обходительным, красивым человеком. Меркурин же влюбился в Евномия с первого взгляда.

– Я его, разумеется, высек, управителя-то, – продолжал Евномий. – А он… удивился, подлец. Даже плакать и врать забыл. Однако в управляющих я его оставил. Сытая муха не так больно кусает, как голодная, не находишь? – Прищурил глаз на Ульфилу. – Тебе ведь многое должно быть ведомо об управлении большим хозяйством?

– У меня поместья нет, – сказал Ульфила. – Общинное хозяйство управляется иначе, чем господское.

Тут Евномий обнаружил, что съел почти весь виноград, и поставил блюдо с колен на пол. Капризно потребовал у слуги салфетку, руки обтер.

Ульфила глядел и любовался.

А тот спросил Ульфилу неожиданно:

– Ты ведь знал Евсевия, прежнего патриарха Константинопольского?

Ульфила кивнул.

– Сан от него принял. Как забудешь…

– Великий был ревнитель, – сказал Евномий задумчиво. – Жаль, что не довелось встретить его. Но в учении своем, как я понял, не строг был. На уступки шел.

– Не тебе и не мне судить Евсевия и его поступки, – мрачновато заметил Ульфила.

Евномий на это произнес с грустью невыразимой:

– Кому же, как не нам, и судить? Нам, сегодняшним, кому он наследие свое оставил. Вера должна содержаться в строгости. Любое отступление оскверняет белоснежные одежды Невесты. Иначе – смерть. Я ведь и Евдоксию, патриарху антиохийскому, только тогда дозволил в сан меня рукоположить, когда на все вопросы мои он ответил.

– Допрос ему учинил, что ли? – Ульфила глядел на статного красавца епископа недоверчиво. Одинаково готов был и восхищенно поверить, и усомниться. Виданое ли дело, слыханая ли дерзость?

– Проэкзаменовал и признал достойным; только после того… – весело подтвердил Евномий. – И ныне за честь почитаю дружбу с ним.

– Ты что, никак, и меня допросить хочешь? – спросил Ульфила. Хмыкнул.

Хорошо понял Евномий, что смешок тот означал.

– Тебя допросишь, как же. За тобой такая силища – вези. Они ведь только называются "меньшими", а попробуй их тронь… Наслышаны! – Он шутливо погрозил Ульфиле пальцем. – Мы тобой уж никейцев пугали. Я им прямо сказал: вот придет серенький волчок и ухватит за бочок…

Расхохотался, довольный.

– Не воевать же с епископами, – сказал на это Ульфила, настроенный вовсе не так воинственно. – Я не драться – слушать и учиться приехал.

Поднялся Евномий, прошел два шага и Ульфилу обнял, а после, склонив красивую крупную голову, поцеловал в плечо.

– Это нам у тебя учиться нужно, Ульфила. Ибо чувствую: праведнее самых праведных ты.

И величественно отбыл, глубоко растроганный собственным порывом. Унес с собой шелест шелков, аромат духов и рокотание дивного голоса.

* * *

Неожиданно для самого себя Ульфила с наслаждением погрузился в бурлящий котел мнений, споров, разговоров, дискуссий и разногласий. Дома, в горах, ему не хватало собеседников. Да и другие заботы съедали все время.

Здесь же почти сразу сошелся с Евномием – и во взглядах, и дружески. И роскошному Евномию суховатый готский пастырь нравился; что до Ульфилы – то кому под силу устоять перед мощным обаянием фракийской знаменитости?

Бесконечно рассказывал, сменяя историю историей, и все не надоедало слушать. Блистал остроумием и обильными познаниями, как в области догматической, так и по части новостей и сплетен. Казалось, нет ничего такого, что ускользнуло бы от Евномия, неутомимого собирателя, и не попало в обширную кладовую его памяти, где всего в изобилии и все внавалку.

А как излагал! Любая, самая заурядная сплетня у Евномия мало не житийным повествованием звучала.

А говорил Евномий о битвах честолюбий, о хитростях и бунтах, о том, кто и как себе богатую кафедру добывал – Антиохийскую, Александрийскую, Константинопольскую.

Как умер Евсевий, патриарх Константинопольский, за наследство его спор нешуточный разгорелся. Столичная кафедра – это и богатство, и почет, и влияние немалое, ибо из Константинополя судьбы Империи вершатся. Предложили вместо Евсевия Македония. О нем Евномий из Кизика с похвалой отозвался: правильно верует Македоний.

Тотчас же противник у этого Македония сыскался и стал подстрекать константинопольскую чернь к бунту.

Македоний, муж святой, не мог допустить, чтобы победил тот недостойный, и силы против его наймитов напряг.

Завершилось, как водится, бунтом. Магистр милиции пытался восстановить порядок, но только масла в огонь подлил. Не помня себя от ярости, чернь растерзала его и долго таскала изуродованный труп, привязанный за веревку, по всему городу.

Император Констанций вынужден был оставить все дела в Антиохии и спешно прибыть в мятежную столицу, где возвысил Македония, противника его отправил в ссылку, а народ наказал, вдвое сократив бесплатную раздачу хлеба.

* * *

Через несколько дней после Ульфилы явился в Константинополь еще один знаменитый ревнитель ариева учения – Авксентий из Медиолана. Евномий и о нем ворох историй из щедрого своего короба вывалил перед Ульфилой-готом.

Авксентий, коренастый старик со стальной шевелюрой, был каппадокиец. Как только освободилась миланская кафедра, неистовый Урзакий (которого Ульфила с теплотой вспоминал) вытащил этого Авксентия из Александрии, где тот прозябал без всякого толка. Никейцы уже нацелились было посадить в Милане своего человека, но Урзакий опередил их. Император Констанций тоже Авксентия поддержал. И не одним только словом – солдат дал…

– Разумеется, в Милане тотчас же поднялась страшная суматоха, – с удовольствием рокотал Евномий. (Разговаривали, неторопливо прогуливаясь по роскошному саду возле дворца). – Всполошился весь благочестивый курятник. Пять лет уж с тех пор минуло, а перья до сих пор летают. Миланские девственницы с кудахтаньем уносили от нашего Авксентия ноги…

– А что он сделал с этими девственницами? – Ульфилин голос прозвучал, будто ножом по стеклу кто царапает. Да и чей голос благозвучным покажется после медового баритона Евномия?

Евномий радостно захохотал.

– А ничего не сделал. Разогнал, чтобы постным видом уныние не наводили. Те – городским властям жаловаться побежали. Префект поначалу ничего не понял. Спрашивает: "Достояния вас, что ли, лишили?" Они: "Что?" Он возьми и брякни: "Ну, снасильничали вас солдаты?" Они: "Да ты что, мы бы от такого умерли…" Префект ногами затопал и выгнал их. Потому что ежели по повелению государеву, то и спорить не о чем. Ну, еще нескольких пресвитеров за руки из храма вытащили и под арест отправили. Другой раз не станут указам императорским противиться.

Помолчали, полюбовались, как крупные хлопья снега тают на темных древесных стволах. Потом Евномий тихонько засмеялся, заколыхал обширным барским брюхом. И тут же со спутником своим щедро поделился – как торговец на базаре, который поверх горы уже оплаченных фруктов еще горсть, а то и две от полноты душевной добавит: угощайся!

– Ох и честили с перепугу нашего Авксентия! Как только ни называли! И знаешь, что он ответил? "Скажи им, что зря стараются. Я по-латыни не понимаю".

Ульфила остановился, в широкое смеющееся лицо Евномия поглядел.

– Как это – по-латыни не знает? А как же он с паствой своей объясняется?

– А никак! Говорит: "Чего с ними разговаривать? Меня, мол, государь в Медиолане епископом поставил, вот и все, что им понимать надлежит. А кто непонятливый – тому и без меня военный трибун Маркиан растолкует".

Ульфила головой покачал. Сам он с равной легкостью говорил и писал на любом из трех языков – латыни, греческом и готском. Хотя, если уж говорить по правде, греческий епископа Ульфилы ни в какие ворота не лез.

Как все каппадокийцы, по-гречески изъяснялся он просто ужасно. Глотал целые слоги, как изголодавшийся пищу. Долгие и краткие звуки вообще не различал. Слова жевал, точно корова жвачку.

Грубый этот акцент усугублялся готским выговором. Так что от греческих речей готского просветителя подчас коробило даже римских легионеров, а уж познания тех в языке Гомера дальше какого-нибудь "хенде хох" не простирались.

Евномий добавил примирительно:

– В пастыре не красноречие главное, а строгость и рвение. – И о другом заговорить пытался, раз Ульфила не хочет в восторг приходить.

Но Ульфила, как любой вези, подолгу на одной мысли задерживался, коли уж она в голову втемяшилась.

– Среди моего народа и христиан-то почти не было, пока чтение на греческом велось. Какой толк, если все равно никто ничего не понимает?

Евномий пожал плечами. По странным дорогам бродят иной раз мысли в голове у Ульфилы. Был он об этом Ульфиле весьма высокого мнения. Со многими, кто сейчас хороших мест в Империи добился, не сравнить – намного выше их Ульфила. Пытался Евномий втолковать этому упрямому вези, что негоже мужу столь похвального благочестия и обширных познаний в Писании прозябать в глуши и безвестности. Не пора ли в столицу перебираться? Он, Евномий, может это устроить. Через того же Македония, к примеру.

Ульфила только глянул на Евномия своими темными, диковатыми глазами. Поежился Евномий, неуютно ему вдруг стало. Варвар – он и есть варвар, будь он хоть каких обширных познаний.

А честолюбие епископа Ульфилы в те годы заносилось уже на такую высоту, где не оставалось места никакой корысти, ибо не земных сокровищ искал себе.

Мелкой и ненужной предстала на миг Евномию вся эта возня вокруг богатых кафедр, бесконечная вражда честолюбий и плетение тончайших кружев хитрости и интриги. Сказал, защищаясь:

– Выше головы не прыгнешь, Ульфила. Всякий слушает своего сердца, ибо нет такого человека, который был бы поставлен судить. У одного сердце великое и дела великие; у другого сердце малое. Блага же хотят все.

Точно оправдаться теперь хотел за все сплетни, переданные раньше.

Глуховатым голосом отозвался Ульфила, Евномия и жалея, и любя, и все-таки осуждая:

– Пустое занятие по поступкам человеческим о том судить, что выше любых поступков. Епископы суть люди; Дело же совершается превыше человеков.

* * *

Словопрения продолжались; одно заседание проходило бурнее другого. Никейцы были совершенно разбиты, тем более, что и император их не поддерживал. Держались только за счет собственной твердолобости, ибо, не владея логикой и не в силах отразить остроумные, разящие аргументы Евномия, только и могли, что огрызаться: "А я иначе верую". Большего им не оставалось.

Ульфила на этих заседаниях не выступал – слушал, наблюдал. Как губка, жадно впитывал впечатления. Ибо догматы Ария считал единственно правильными. Все в его душе одобрением отзывалось на речи Евномия.

Арий учит о единобожии более строго, чем никейцы. Этим прекраснодушным господам хорошо отстаивать абсолютное равенство Отца и Сына. Их бы к язычникам, в глушь дакийскую, к тому же Охте. Или в Гемские горы. И как бы они там объясняли, почему их религия не троебожие содержит, а единобожие? Да они и сами в большинстве своем, прямо скажем, от Охты мало отличаются.

Евномий же был великолепен, когда завершил свою речь поистине громовым аккордом:

– Если есть совершенно равные Бог, Бог и Бог – то как же не выходит трех богов? Не есть ли сие многоначалие?..

Взрыв аплодисментов утопил голос оратора. Никейцы что-то выкрикивали со своих мест, но их больше не слушали. Сам Констанций соизволил ладонь к ладони приложить в знак одобрения.

После заседания восхищенный Ульфила протолкался к Евномию, обнял его. А Евномий вдруг оглянулся, поискал кого-то глазами и, не найдя, сквозь зубы лихо свистнул. Тотчас раб подбежал и вручил свиток, красиво перевязаный кожаным шнурком с позолотой. Евномий торжественно передал свиток Ульфиле.

– Я записал тезисы этой речи для тебя, друг мой, – сказал Евномий. – Она твоя.

Ульфила был по-настоящему тронут и даже не пытался скрывать этого.

– Большего подарка ты не мог бы мне сделать.

Назад Дальше