* * *
Из приведенного выше рассказа явствует, что аббат Рожьер был человеком весьма мягким. Однако когда он встретился с врагом рода человеческого, можно сказать, лицом к лицу, то проявил себя отважным и стойким воином веры.
Раз святые братья были пробужены страшным грохотом у ворот. Время было ночное, едва только отстояли всенощную и снова отошли ко сну, весьма краткому, ибо через три часа предстояло вновь вставать к заутрене.
Запалили факелы и собрались, по указанию аббата, во внутреннем дворике, где в дневное время обыкновенно совершаются безмолвные прогулки по крытой галерее и где находится также великая монастырская драгоценность – колодезь.
Воспитанники, которых также подняло с постели необычное оживление в монастыре, проникли во дворик и стали глазеть на происходящее.
От ворот привели странного человека, судя по наружности – весьма низкого и даже подлого происхождения. Он находился в жалком состоянии, беспрерывно рыдал, волосы его были растрепаны и полны репьев. Завидев аббата, он бросился тому в ноги и стал умолять о помощи.
По словам этого человека, господин его, богатый купец из Ауренга, внезапно сделался одержим бесами. Сейчас этот несчастный в доме у одного из "бородатых братьев", который по добросердечию приютил его на ночлег.
Аббат Рожьер внимательно выслушал рассказ и велел доставить одержимого в монастырь. Слуга же сказал, что сделать это весьма непросто, ибо господин его вряд ли ступит на освященную землю по доброй воле. Тогда аббат Рожьер наказал связать купца из Ауренга по рукам и ногам и принести на носилках.
Так и было сделано.
Ночь уже уходила, серый свет разлился по небу. Монахи безмолвно стояли вокруг колодезя в монастырском дворе. Красные отблески от горящих факелов падали на их белые одежды.
И вот на монастырский двор вступили шестеро "бородатых братьев" – крестьян, живущих на монастырских землях. Они несли бьющегося в путах человека, одетого действительно довольно богато.
Аббат Рожьер велел поставить этого человека на ноги, однако от пут не освобождать. Это было сделано.
Тогда несчастный вытаращил свои безумные белые глаза, а уста его, покрытые запекшейся пеной, принялись изрыгать страшнейшую хулу.
Тут-то аббат Рожьер и вспомнил, что поблизости находятся порученные его надзору воспитанники. Однако выгонять их времени уже не было, надлежало действовать со всей решимостью.
Не вступая с бесом в перебранку, аббат Рожьер безмолвно воззвал к Господу, а после вскрикнул:
– Пошел вон!
И с размаху ударил одержимого по лицу.
От пощечины купец из Ауренга покачнулся и упал бы, не поддерживай его дюжие "бородатые братья".
И тотчас же изо рта у одержимого выскочило огромное отвратительное существо. Оно-то и являлось родственником графа Риго, если уж граф так настаивает на этом родстве.
Существо это было размером с кота. Вместо хвоста у него была змея, а на конце хвоста имелась еще одна голова, со свиным пятаком. Под хвостом же располагались срамные уста, которые источали страшный смрад и непрестанно изрыгали поносные речи. Существо было голым, будто бы без кожи, темно-красным, в гнойных нарывах…
* * *
В этом месте рассказа домна Маэнц допила принесенное пажом горячее молоко и воскликнула:
– Иисусе милосердный!
Домна же Гвискарда поднесла к лицу платок, будто закрываясь от отвратительного видения, вызванного рассказом эн Бертрана.
Граф Риго наморщил лоб и сердито произнес:
– И вы утверждаете, эн Бертран, что эта мерзкая тварь – мой родственник?
– Вы сами это утверждаете, – учтиво отозвался эн Бертран.
– Мой родич – дьявол, а вы описали какого-то дрянного мелкого беса, – сказал граф Риго.
Вместо ответа эн Бертран пожал плечами. Домна Гвискарда попросила закончить рассказ, что эн Бертран охотно и исполнил.
* * *
Мерзость выскочила изо рта у одержимого и заметалась по двору. Лицо у купца было окровавлено, ибо губы его разорвались, когда бес пролезал наружу. Визжа и бранясь, бес бросился монахам под ноги. Но аббат Рожьер простер руку, и существо расточилось, наполнив воздух отвратительным зловонием.
Когда наконец аббат Рожьер огляделся вокруг, он увидел, что почти все в ужасе разбежались. Посреди двора лежал купец, на коленях возле купца стоял слуга, отирая кровь с лица своего господина. Из воспитанников оставался один Бертран де Борн.
Аббат подозвал его к себе.
– Помоги мне добраться до постели, – сказал аббат Рожьер.
Бертран протянул ему руку, и они вместе дошли до дортуара, где монахи спали под одним большим шерстяным одеялом. Аббат Рожьер грузно осел на кровать. Бертран подал ему воды, а после встал на колени и погрузился в молитву. Так прошло довольно много времени.
Затем аббат Рожьер заговорил.
Тут Бертран увидел, что рассвет давно уже наступил и что аббат будто постарел на десяток лет.
Аббат Рожьер спросил:
– Ты все видел?
– Да, – еле слышно проговорил Бертран.
Аббат Рожьер встретился с ним глазами и улыбнулся.
– Я не ошибся ли, Бертран, – ведь ты хочешь стать монахом?
Бертран растерялся.
– Иногда мне кажется – да, – вымолвил он наконец нерешительно.
– Что ж, если захочешь, ты станешь монахом… – Пристальный взгляд. – Но ты действительно этого хочешь?
– Не знаю, – ответил Бертран. – Я жажду сразу всех дорог.
Аббат отставил в сторону глиняную кружку, из которой пил, и сказал просто:
– Что ж, пройди тогда по всем дорогам, Бертран. Возможно, тебе придется пройти их все, чтобы вернуться в Далон навсегда.
* * *
– Вы на самом деле намереваетесь уйти в монастырь, эн Бертран? – удивилась Мария де Вентадорн. – В первый раз об этом слышу.
Граф Риго, не чинясь, захохотал так громко, что у домны Маэнц заложило в ушах.
Эн Готфрид тоже был удивлен. Покачав головой, он сказал:
– Вот уж кем не могу вас представить, эн Бертран, так это цистерцианским монахом. В белом облачении, с черным поясом…
– Особенно – с поясом, – протянула домна Маэнц и поглядела на эн Бертрана так откровенно, что домна Гвискарда подняла левую бровь и поджала губы.
Эн Бертран повернулся к эн Готфриду.
– Кто знает, мессен Рыжик, как обернется жизнь. Одно могу сказать наверняка: если чудеса и случаются, то чаще всего – именно в детстве.
Глава пятая
Константин де Борн
Осень 1179 года, Борн
Бертрану 34 года
В конце лета народился у домны Айнермады мальчик.
Дитя было на диво крепким и горластым. Роды прошли легко, так что когда по случаю крестин прибыли гости, домна Айнермада могла уже выйти их встречать – рослая, под стать мужу, женщина с раздавшейся немного талией, с веснушками на полных руках. Густо увиты синими лентами длинные золотистые косы – до поздней зрелости сохранила их домна Айнермада, а вот зубов потеряла уже немало – по одному на каждого сына, а дочь забрала целых два. Стояла, отступя на шаг, позади мужа своего Бертрана, вся как позднее лето – изобильная, слегка тронутая уже увяданием, но еще полная сил.
И дети ее подросшие тоже вышли к гостям: старший, тринадцатилетний Бертран, что художеству трубадурскому оказался весьма привержен; меньшой, одиннадцатилетний Итье, воинственный подросток, от отца ни на шаг – под ноги его лошади готов был стелиться, лишь бы повсюду с собой брал, куда бы ни завел того драчливый нрав; дочка, девятилетняя Эмелина, с волосами как лен, отцова любимица (скрывал, как умел, да только все про эту тайну знали). В красивом платье вертится, то на одно плечо головенку положит, то на другое, глазками стреляет, в носу украдкой пальцем возит, пока взрослые не видят.
За спиной у домны Айнермады кормилица неловко трется. Молока в этот раз не прибыло, пришлось мужичку из деревни брать. Лицо ей умыли, волосы кое-как под покрывало убрали, юбку новую спроворили. Свой младенец у мужички на одной руке – спит, точно Божий ангел; Бертранов сынок на другой – заливается страшным ревом.
Ехать гостям недалеко: от Далонского аббатства три часа пути к закату, от Аутафорта – всего-то два на юг. Аббат Амьель выбрался из крытой повозки весь разбитый, хоть и недолгой была дорога. Охая, за поясницу взялся. Возница, монастырский служка с глупым крестьянским лицом, лошадке чмокнул и поволокся к конюшням – распрягать да на отдых устраивать.
Чинно поклонилась аббату хозяйка, под благословение подошли воспитанные старшие дети, а на братьев глядя – и девочка Эмелина. После же обнял Бертрана Амьель и сказал ему на ухо:
– Я от твоего имени Константина сюда пригласил.
И ощутил, как строптиво шевельнулись под обнимающими ладонями острые плечи Бертрана.
– Что? – сорвалось у Бертрана поневоле.
Аббат Амьель Бертрана выпустил, пальцем ему погрозил.
– Эй, эн Бертран, вспомни, что ты обещал сеньору своему Оливье!
– Что не сверну шею Константину, покуда жив эн Оливье. Более же ничего.
– Так подтверди обещание это, – сказал аббат. – Иначе с тяжелым сердцем уедет в Святую Землю друг мой и отца твоего покойного. Незачем ему оставлять прекрасный Лангедок с грузом печали и забот. В такой путь человек пускается налегке, так не утяжеляй ему ношу.
Бертран проворчал в ответ что-то невразумительное. Амьель брови нахмурил.
– Бертран, Бертран, уходят твои годы, а ты совсем не меняешься. Помню твои злые шалости, когда еще мальчиком жил ты в монастыре.
Бертран хмыкнул.
– И сейчас добрее не стал.
– Помню, как дурачил ты бедного Талейрана… – продолжал аббат.
– И до сей поры забавы этой не оставил, – согласился Бертран.
– И плакал от твоих злых проделок Талейран, – сказал Амьель.
– И до сих пор плачет, – признался Бертран.
– Помню, как воровал ты в монастырском саду яблоки еще зелеными, – с легкой укоризной добавил аббат.
– И это делал, и многое другое, – с готовностью подтвердил Бертран.
– И сколько ни наказывали тебя, сколько ни бранили, так и не перестал ты воровать эти зеленые яблоки.
– Потому что любил, – сказал Бертран. – И посейчас люблю.
– И за грех не почитал то, что другие в вину тебе вменяли.
– И до сих пор… – начал было Бертран, но аббат приложил свою сухую ладошку ему на губы.
– Молчи. Показывай лучше новое свое дитя, упрямец.
Отступил Бертран в сторону, и увидел аббат прямо перед собою двух младенцев: одного – мирно спящего, другого – орущего благим матом. Над младенцами таращит глаза смущенная кормилица (баба к детям ласковая, к господам почтительная, но – неловкая и к обществу непривычная, почти совсем дикая).
Аббат руку к губам ее поднес, чтобы перстень поцеловала. Так с перепугу чмокнула, что аж звон пошел. Засмеялся старый аббат Амьель, над детьми склонился.
– Сразу видать, который из них твой, – сказал он, обращаясь к Бертрану. И орущего ребеночка пальцем по лбу погладил, осторожно, будто птенчика.
Расхохотался Бертран во все горло. Младенец даже орать на миг перестал. Кормилицу отослали.
А тут и второй гость приехал – эн Оливье де ла Тур. Домна Айнермада на галерею его увела, вином нового урожая угостить.
Второй сын Бертрана, Итье, на старого крестоносца глядел с восторгом почти религиозным.
Девочка Эмелина в сад убежала, там у нее водились свои секреты – какие-то девчоночьи клады, которыми старшие братья ничуть не интересовались.
А Бертран у ворот третьего гостя ожидал. Губы покусывал, на дорогу поглядывал. Старший его сын рядом остался. Понимал, кого ждут.
* * *
Вот и они. С севера едут, кони по дороге пылят. Разбили, раскатали за лето дорогу – и всадники, и телеги крестьянские.
Впереди эн Константин, конь под ним вороной; за ним домна Агнес, тоже верхом, – ни один волос из тугой прически не выбился, ни одна пылинка, казалось, на ее богатый плащ не опустилась. За ними – дядька Рено, весь уже совершенно седой – волосы будто шлем стальной стали – и с ним мальчик шести лет, Гольфье, сын Агнес. С той поры, как этот Рено лишился в бою двух пальцев на правой руке, так бессменно и состоит при господских детях. Уж и жаловаться позабыл на печальную свою долю. Сперва Бертрана растил, после Константина, а ныне, когда у Константина свое дитя подрастает, передали ему этого Гольфье де ла Тура. Ну да ладно…
Следом за господами – свита из пяти человек.
– Еще бы скорохода вперед пустили, – пробормотал Бертран себе под нос.
Остановил коня эн Константин, на брата старшего сверху вниз поглядел. Стоит Бертран, плечом к стене привалившись, голову набок склонив. Глядит, как Константин – даром что на коне, да с такой богатой свитой, да при жене-красавице – медленно краской смущения покрывается.
И сказал Бертран:
– Здравствуй, брат.
Оторвался от стены и, легко ступая, навстречу пошел.
Спешился эн Константин, руки ему протянул. И сжал Бертран руки брата, хотя ох как не хотелось ему этого делать.
– Ради сеньора Оливье и аббата Амьеля, в память отца нашего Итье де Борна, – сказал Бертран еле слышно.
Пригнул голову Константин, грустно ему было.
– В том нет моей вины, что младшим родился, – отозвался он негромко.
Бертран улыбнулся. Отстранился от брата, поискал глазами среди его свиты и, нашедши, подозвал последнего из слуг, малорослого человечка с мордой неприятной и весьма пройдошливой.
– Подойди-ка сюда, – велел он.
Человечек подошел, заюлил: явной вины за собой не знал, но имелась, видать, какая-нибудь неявная.
– Гляди, – молвил Бертран брату своему.
Константин на холопа посмотрел, в затее Бертрановой мало что понимая.
– На что он тебе? – только и спросил.
– Да так, – сказал Бертран, посмеиваясь тихонько. – Он ведь тоже не виноват, что холопом родился. И однако ж, Константин, не сядешь ведь ты с ним за один стол.
Покраснел Константин пуще прежнего. Всегда умел уязвить его старший брат, да так больно! Одно лишь утешало: домна Агнес не слышала.
– Ради аббата, – сказал Константин. – Ради сеньора Оливье.
– И ради домны Агнес, – добавил Бертран. Вздохнул – глубоко, всей грудью.
И поцеловал своего брата.
На глазах у детей, у слуг, старого сеньора, что на галерее вместе с домной Айнермадой вино нового урожая пробовал, на глазах у аббата Амьеля, которому Эмелина, непрерывно щебеча, что-то показывала в саду, на глазах у кормилицы, рассеянно сующей грудь в широко раскрытый рот орущего младенца – последнего из сыновей Бертрана де Борна.
* * *
Вспоминая те дни, невольно подивишься: как неспешно текло время! За рассветом наступало утро; за утром величаво следовал полдень, чтобы без излишней суеты превратиться в полновесный день, а уж тот, излив свои блага и избыв заботы, незаметно нисходил к вечеру, растворяя в прозрачном, пронизанном закатным золотом воздухе, все труды минувшего дня. Так и следовали одна за другой минуты, словно фигуры в механических часах, непрерывно и без всякой суеты.
Поневоле пожалеешь о тех днях, когда время текло медленно, ибо сейчас оно ощутимо ускорило бег.
И когда собрались в замке Борн гости, то нашлось у них время и для прогулок по галерее, и для неспешной беседы, и для музыки, и прекрасному обеду отдать должное успели – и все-таки еще не все время было израсходовано и осталось несколько часов для уединенных размышлений перед отходом ко сну.
Был тот день в замке Борн, как песня на десяток голосов, что звучат все одновременно, то сливаясь в единую мелодию, то расходясь в разные стороны, когда каждый ведет свою тему.
Эн Константин на брата своего издалека поглядывал, будто опасаясь какой-нибудь злой выходки. Однако эн Бертран, казалось, был настроен мирно, и постепенно эн Константин успокоился и даже завел беспечный разговор – о том, о сем – с аббатом.
Домна Агнес вместе с домной Айнермадой внимала пению жонглера Юка. Тот старался вовсю и, кажется, самого себя превзошел: лучшие сирвенты эн Бертрана пел нежнейшим, сладчайшим голосом, а после начал на руках ходить, ножи в воздух подбрасывать и ловить одни, пока другие, сверкая, вращались у него над головой.
Домна Айнермада не слишком жаловала этого Юка. Однако не для госпожи старался Юк. Знал – еще больше полюбит его эн Бертран, если сумеет он, Юк, домне Агнес угодить. А откуда это было Юку известно – того уж никто сказать не сумеет.
И так кривлялся и выслуживался Юк перед гостьей, что та и вправду улыбнулась и даже попросила одну песню повторить. Завораживало ее двуцветное лицо с блестящими светлыми глазами. Нравились ей крепкие, грубоватые пальцы, под которыми струны пели и разговаривали, будто разумные. Приятен слуху ее был голос безобразного жонглера – когда переливчатый, словно ручей на перекате, а когда гладкий, ровно ткань атласная.
А эн Бертран поблизости с сеньором Оливье беседовал.
Говорил эн Оливье о том, что граф Риго огнем и мечом прошел по стране Ок, разрушая мятежные гнезда-замки; о том, что чудом миновала эта гроза Аутафорт и странным образом не коснулась Борна – хотя кто знает, что ждет нас завтра!
(А Юк в это время как раз на голове стоял и улыбки расточал прекрасным дамам.)
Эн Бертран отвечал, что не следовало графу Риго, оставив прежние замыслы, бросаться в ноги отцу своему, против которого сам же и восстал. Ибо было это примирение графа Риго с отцом его, королем, предательством по отношению к аквитанским баронам, которые поддержали мятеж графа Риго и дали ему людей.
Эн Оливье поморщился, когда о графе Риго заговорил. Слишком уж поспешно выступил граф Риго против отца своего Генриха, слишком неумело войну повел – потому и был разбит. В ногах, говорят, у отца ползал! Иными оказались аквитанские бароны. Когда предал их Риго, сами войну продолжили. Генрих, конечно, потребовал от сына, приведенного к покорности, чтобы тот вассалов своих буйных усмирил…
– Одного не пойму, эн Бертран, как граф Риго вас-то не тронул?
Бертран пожал плечами.
– Кто знает, что на уме у графа Риго? Да и ума у него под рыжими волосами, по правде сказать, так немного, что более двух мыслей не удержится…
(Тут мимо Жеан пошел – из кухни в зал поспешал, где пиршество готовилось. Всклокочен, будто из ада вылез; руки по локоть в крови и налипших перьях – птицу потрошил. За Жеаном две собаки бежали: одна чистопородная, другая – шавка приблудная, языки одинаково вывесив и с интересом сходным на кухонного мужика взирая.)
Эн Оливье рукой махнул. Стоит ли в радостный день о графе Риго вспоминать. Без малого три года бушует он здесь – когда только угомонится!
Эн Бертран не ответил.
(Домна Агнес повзрослела, но осталась такой же хрупкой. И лицо у нее, как у Богоматери – будто из кости вырезанное, тонкое, восторженное, теперь словно бы всегда опечаленное. Смотрит на кривляние жонглера, набок голову склонив, улыбается ему благосклонно.)
Потом сказал эн Бертран задумчиво:
– Добраться до всех лангедокских замков графу Риго жизни не хватит.
А эн Оливье вдруг о том заговорил, что глодало его душу неизбывной тревогой:
– Не так-то просто одолеть Аутафорт. Мой предок Гюи строил его, взяв за образец те цитадели, которые видел в Святой Земле.
Бертран еще раз посмотрел на Агнес.