– Да, трудно взять Аутафорт, – согласился Бертран с Оливье-Турком. – Однако ж моему брату Константину это удалось.
* * *
Наутро поехали в аббатство. Дорога недлинная и приятная, мимо сжатых полей и расцвеченных осенью рощ. Снарядили две крытых повозки. Гольфье де ла Тур, невзирая на нежный возраст, потребовал, чтобы ему верхом ехать дозволили. Был этот Гольфье с виду нежен и тонок, как мать его, домна Агнес, но нравом угадал в дядю – отцова брата Бертрана. И не стал возражать Рено, безропотно выполнил все, что требовал мальчик. Взял его в седло, усадив впереди себя.
В повозках же разместили кормилицу с детьми, аббата и госпожу Айнермаду.
Тронулись.
Много лет не был Бертран в аббатстве. А там ничего с тех пор так и не изменилось, только несколько новых монахов прибавилось и двое старых умерли. Не было уже и аббата Рожьера, что некогда вышел навстречу мальчику по имени Бертран – широким размашистым шагом, будто на века утверждаясь на этой земле.
На холодном полу огромной базилики воздвигли купель – богатую, медную. Служки воды натаскали из монастырского колодца. Два луча-меча, что падают из окон под куполом, скрестились как раз над этой купелью и залили руки аббата, когда тот принял сперва одно дитя, а потом и другое.
И окрестили в одной купели сперва Бертранова сынка, назвав того Константином, а после и кормилицына отпрыска, дав ему имя Гильем.
* * *
Рука об руку вышли из храма братья – Бертран и Константин. На лице сеньора Оливье радость проступила, покой сменил вечную тревогу. И понял Бертран, что избыл последнюю заботу эн Оливье и с легкой душой уезжает в Святую Землю – умирать.
И еще понял Бертран, как крепко любит он сеньора Оливье. Но куда крепче любил эн Бертран замок Аутафорт, а это была такая страсть, которая с годами становится только сильнее.
* * *
И поехали назад, в Борн, где уже готовы праздничные столы, выставленные не только в большом зале на втором этаже, но и во дворе – для челяди.
Уж конечно, знали крестьяне из Борна, что у их господина сын родился. Урожай собран, так что время нашлось и к дороге выйти, приветственно руками помахать, выкликая добрые пожелания. Разумеется, людей этих Бертран на радостях одарил, разбросав несколько горстей турских ливров, так что крестьяне бросились подбирать монеты и даже передрались между собой.
Челядь разоделась и разукрасилась. Кормилицу не видать было за лентами и розами – так густо понатыкала в волосы и за пояс.
Поначалу пиршество шло весьма куртуазно. Менестрели услаждали слух пением. Жонглер Юк превзошел самого себя в кривляниях, дурачествах, искусстве акробатическом и песенном. Слуги разносили блюда с зажаренными целиком поросятами, печеной олениной, наисвежайшими овощами и фруктами, пирогами-курниками и многими иными яствами. Вино – и старое, выдержанное, и нового урожая, молодое, быстро ударяющее в голову – лилось, как в Кане Галилейской. Под ногами, шурша свежей соломой, бродили собаки и шумно грызли кости.
Бертран был счастлив. Позабыл он разом и об угрозе, исходившей с севера от графа Риго, и о давней вражде с Константином, который так и не избыл детского страха перед гневливым старшим братом, и о печальном, прекрасном лице домны Агнес, на которое навек легли тени от стройных башен Аутафорта, – обо всем позабыл Бертран де Борн. Пил вино, целовал руки жене, песни петь пытался, жонглера Юка перекрикивая, собак под столом ногами пинал, смеялся от души – раскрасневшийся, с растрепанными, влажными от пота светлыми волосами, глазами как мед, темными, полными сияния.
Ибо пьян был Бертран де Борн.
Да и кто не был пьян в тот день, когда окрестили его меньшого сына Константином? Напились решительно все, даже младенцы, ибо кормилица, улучив минутку, незаметно пробралась к столу и уделила себе от господского пиршества изрядный бокал молодого вина.
Рассвет застал всех, кроме заблаговременно удалившихся дам и аббата, – кого за столом, кого под столом. Мальчики – Бертран, Итье и Гольфье – спали, свернувшись на соломе, и старая рыжая охотничья сука позволила им приткнуться к своему боку, заботливо положив на Гольфье длинную морду. Эн Бертран в обнимку с безобразным жонглером Юком богатырски храпел на полу. Эн Константин вытянулся на лавке, страдальчески супя брови во сне. Рено зарылся в солому, полную костей и объедков, только беспалая рука торчит. Растянувшаяся рядом собака то и дело принималась эту руку лизать, а после забывала и снова засыпала чутким собачьим сном.
А совершенно пьяная кормилица, расставив ноги и прислонившись спиной к стене, сидела на полу, вытаращив бессмысленные глаза и свесив из разреза рубахи необъятные молочные груди, к которым, как два вампира, присосались два младенца.
Глава шестая
Оливье де ла Тур
Лето 1180 года
Бертрану 35 лет
Сеньор Оливье де ла Тур, вассалами которого были братья де Борн, стихов не писал, трубадурским художеством не баловался и известен был, скорее, как суровый и благочестивый воин, за свирепость свою, проявленную в крестовых походах, прозванный Турком.
Долгие годы два рыцарских замка, Борн и Аутафорт, объединяли родственные узы и прочные соседские связи. Сеньоры де Борн уже два века держали лен от владетелей Аутафорта. Если и была когда-либо управа на Бертрана де Борна, то звали ее эн Оливье-Турок, и уж только по одной этой причине стоило бы рассказать об этом сеньоре.
Славные и кровавые годы Оливье вместе с другом своим и вассалом Итье де Борном провел в Святой Земле. Явив там немалое мужество, возвратились они на родину и взяли себе жен, каждый сообразно достатку и знатности: Итье де Борн – госпожу Эмелину, рода доброго, хотя и не слишком состоятельного, а Оливье де ла Тур – даму Альмодис, четвертую дочь Арчимбальда, графа Комбронского.
Через год после того, как на свет появился меньшой сын Итье де Борна, Константин, госпожа Альмодис подарила супругу своему наследника, названного Гольфье, а спустя три года разродилась дочерью, которую назвали Агнес. После этого госпожа Альмодис умерла, и больше о ней в нашей истории не будет сказано ни слова.
* * *
Имелись у Оливье де ла Тура обширные владения к югу от речки Мюро (они отошли потом к Гольфье), но жемчужиной в этой короне оставался замок Аутафорт. Высокая стена соединяет три башни, одна другой выше. За внешней стеной – еще одна, внутренняя; между стенами – казематы, где хранились припасы. Говорят, если счесть всех людей, что при замке живут и от замка кормятся, да замок кормят, то более тысячи наберется.
Бертран де Борн в этот замок влюбился, едва только его увидел. Годков пять всего и было беловолосому мальчику, старшему сыну Итье, – как раз тот возраст, когда ребенок перестает быть ангелом и превращается в сущего чертенка. Отправляясь к Оливье, впервые взял тогда его с собой отец. Поначалу весело было смотреть, держась за широкий пояс Рено, как вьется, огибая холмы, дорога; после задремал господский сын, ручонки ослабил. Пришлось Рено его впереди себя сажать, поводья в левую руку брать, а правой (на которой двух пальцев недостает) дитя прикорнувшее оберегать.
С час так ехали; и вот дорога вверх пошла, по холму. Склонился Рено над спящим ребенком и тихонько его встряхнул.
– Проснись, Бертран, – сказал крестоносец, отцов соратник. – Проснись.
Открыл Бертран свои ясные глаза, и тотчас же устремилась к нему навстречу твердыня, оседлавшая высокий холм: стройные и грозные башни вроде тех, о каких говорится в Писании: стена с зубцами втрое выше знакомой, ворота будто пасть оскаленная. Аутафорт воздвигли почти на столетие прежде Борна. Не умея понять, тотчас же почувствовал это Бертран. Рот раскрыл, глаза распахнул – да так и глядел в безмолвии.
Такова была первая любовь Бертрана де Борна, с которой впоследствии не могла соперничать ни одна дама, даже самая знатная и прекрасная.
Предмет своей великой любви обожал он издалека, не смея даже намеком признаться в снедающей его страсти. И таким образом нарушил эн Бертран кодекс куртуазной любви, ибо никого и ничто нельзя любить сверх меры.
* * *
Как мы уже говорили, детские годы провел эн Бертран в монастыре Далон, где свел дружбу и знакомство со многими из тех, с кем впоследствии воевал. После же, достигнув лет юношеских, уехал, по желанию отца, в Пуатье и там постигал во всех тонкостях рыцарское искусство.
Между тем Константин де Борн и Гольфье де ла Тур, которые увидели свет почти одновременно, росли вместе и виделись чаще, чем родные братья. И росла рядом с ними красивая надменная девочка Агнес.
* * *
Стоит произнести "Агнес" – и тотчас же встает в памяти один из тех ветреных солнечных дней, когда красные и желтые листья летят в лицо, а золото солнечных лучей кажется ледяным, утратившим летнюю ласковость. Да и сама Агнес была в те годы, как солнце и ветер, как осеннее золото, – тонкая, будто тростинка, отважная и благочестивая: часто рассвет заставал ее в молельне, где, обливаясь слезами, вспоминала она все свои детские прегрешения.
Пятнадцать лет ей минуло, брату ее Гольфье – восемнадцать, а другу их и соседу Константину – девятнадцать. И был с ними в тот день Бертран, которому сравнялось двадцать шесть и у которого народилось уже двое сыновей и дочка.
Поехали на охоту, да оленя потеряли. Собаки со следа сбились, гавкали где-то в чаще, но по голосу слыхать – смущены и растеряны.
Лень разобрала охотников. Оставили псов на произвол судьбы. Пусть ищут оленя, а не найдут – так и пес с ним, с оленем. Поехали шагом, особо не разбирая дороги. Бертран первым; Агнес, на полкорпуса поотстав, – следом.
Лицом как Дева Мария; но не скорбная, а веселая, юная, ожиданием переполненная.
Смотрел на Агнес де ла Тур эн Бертран и в мыслях звал ее: "Домна Аутафорт".
И потому не смел взглянуть ей прямо в глаза. Ибо за домной Аутафорт он не куртуазно ухаживать желал – ее он желал бы себе в жены. А это было невозможно.
Лошадь шла шагом. Эн Бертран сидел в седле, сутулясь, свесив голову. Куда ни глянь – вокруг скошенные луга. Посреди лугов кое-где осиновые рощи – под ветром не шелестят, а кричат чуть ли не человечьим голосом.
Дорога под уклон пошла. Впереди текла речка, невидимая с холма, а дальше снова начинались зеленые холмы, волнами набегающие друг на друга.
Бертран тронул коня и неспешно двинулся к реке. За спиной о чем-то оживленно переговаривались младший брат его Константин и Гольфье де ла Тур – Бертран их не слушал.
Еще с весеннего половодья остались на ветках прибрежных деревьев клочья сухой травы. Будто русалочьи патлы развешаны. В прозрачной осенней воде каждый камешек виден. Глубина – только у противоположного берега. Да и то, смешно сказать, какая там глубина – конь едва ноги замочил.
Выбрались на берег – и снова вверх, по склону холма.
За холмом открылась накатанная дорога, ведущая в Аутафорт и дальше, в Борн. Обжитые здесь места, сытые, красивые. И домна Аутафорт рядом, только руку протяни, – ясное, залитое светом лицо, смеющийся и вместе с тем задумчивый взор.
И тень древних, как в Писании, стройных и грозных башен Аутафорта ложится на это лицо.
Бертран двинулся по дороге навстречу солнцу. Солнце немного сместилось и светило теперь не в глаза, а в висок. Вот знакомый перекресток. На перекрестке установлено большое распятие. Два тяжелых, почерневших от долгих лет и непогоды бруса, сколоченные накрест греческой буквой "Т" – точно так же сколочен был настоящий крест, на котором умер Спаситель. Образ, вырезанный из дерева неумелым, хоть и старательным мастером, был в человеческий рост, издалека – как настоящий. Любовь и благочестие водили резцом, когда создавал какой-то умелец эти ладони, пронзенные гвоздями, это умиротворенное лицо под венцом из настоящих терний. Что испытал он, когда прибивал к этим брусьям собственное творение большими железными гвоздями, точно настоящего Христа распиная?
Всадник остановился, разглядывая распятие. Константин и Гольфье съехали с дороги напиться из деревенского колодца, а Агнес приблизилась к распятию и тоже стала смотреть. Бертран мельком глянул на нее: губы ее шевелились, в глазах показались слезы.
Краска на деревянной фигуре облезла, наполовину смытая летними дождями. Ясное осеннее солнце беспощадно освещало каждый потек грязи, но Агнес этого не видела.
Бертран вздрогнул. В груди деревянного Христа торчала стрела. Настоящая.
Бертран подъехал вплотную, протянул руку, дотронулся до оперения и резко выдернул стрелу.
А деревянный Иисус смотрел на него своим смытым лицом.
Бертран обернулся к Агнес и увидел, что она плачет.
Тут наехали Константин и Гольфье – волосы влажные, глаза блестят: напились воды, угостились теплым хлебом. А что эн Бертран и домна Агнес с ними не поехали?
И так, шумной толпой, гомоня, двинулись дальше по дороге на Аутафорт. На груди у деревянного Христа набухала кровью рана, и тонкая красная полоска потянулась уже к животу.
* * *
А молчаливая Агнес, прекрасная наследница гордого замка, стала женой Константина де Борна. И тогда эн Бертран поклялся отобрать у него Аутафорт. Как получилось, что Бертрану удалось выполнить свою клятву, – это мы увидим позднее.
Покуда жив был Оливье де ла Тур, отец Агнес, на Бертрана де Борна, как мы уже говорили, находилась кое-какая управа, так что пока он сидел тихо и на спокойствие Аутафорта не покушался.
Между тем умер Итье де Борн, и сеньор Оливье остался наедине со своей печалью. Быстро и почти незаметно прошла жизнь, полная боев и трудов, и теперь уже была близка к завершению. Дети выросли, жена умерла. Впервые Оливье де ла Тур получил волю с легкой душой идти теми путями, куда влекло его сердце. Ни в юности, посвященной служению, ни в зрелые годы, отданные семье, не мог он себе этого позволить.
И все то время, что прожил Оливье по возвращении из Святой Земли, жил он между тоской и тоской. Должно быть, пески Палестины лишили его рассудка. Как тосковал он там, в Святой Земле, по зеленым холмам Перигора, когда кругом простирались лишь белые пески, а вдали виднелись белоснежные стены крепостей и серые башни с синими изразцами, впивающиеся в это жгучее фиолетовое небо.
А очутился в Перигоре – и стоило закрыть глаза, как вновь вздымались эти серые башни, и вновь под ногами расстилался песок.
И так, между тоской и тоской, растил детей и ощущал, как слабеют руки, которым все труднее поднимать меч. Годы уходили, утекали между пальцами – и вот теперь ушли почти совсем.
Перед смертью решился Оливье де ла Тур вновь уехать в Святую Землю.
* * *
Заканчивался 1178 год. Был сочельник. Снег, нечастый в долине, сыпался крупными влажными хлопьями, и тут же таял, коснувшись земли. В городском доме аббата Амьеля, как и везде по городу, готовились к Рождеству. Большую полутемную комнату на втором этаже освещал только красноватый свет от угольев стоявшей в углу жаровни.
Слышно было, как в кухне, несмотря на поздний час, суетятся слуги. Зарезали поросенка, специально откормленного к торжественному случаю, достали бочку с мочеными яблоками, открыли бочонок с молодым летним виноградным вином. В печь посадили хлеб.
Аббат то и дело наклонялся к жаровне и подолгу держал над углями слегка подрагивающие руки – мерз. Слуг отослал, чтобы не раздражали бестолковой суетой (те полагали, что аббат стар и нездоров, а потому нуждается в усиленной заботе; так оно и было, но никакой заботы Амьель принимать не желал).
Амьель и его гость сеньор Оливье, наполовину скрытые темнотой, вели неторопливую беседу, не собираясь отходить ко сну. Оба были немолоды: Оливье – за пятьдесят, аббату Амьелю – около шестидесяти. Им предстояла разлука, и оба знали, что на этой земле они, скорее всего, больше не увидятся.
Говорил преимущественно гость; хозяин больше слушал. Сперва вели разговор о видах на урожай, перебирали в памяти названия деревень, лесов, земельных угодий, сенокосных лугов – каждый клочок земли требует особого пригляда, особой заботы.
Снег все валил за окном, забранным бычьим пузырем. Ежась, оба старика одновременно протянули руки к жаровне, и пальцы их столкнулись. Невольно встретились они глазами, и печаль охватила их: не хватало третьего – того, кто положил бы свою крепкую широкую ладонь поверх узкой сухой ладошки аббата и угловатой руки Оливье де ла Тура, – Итье де Борна, их старого друга, умершего несколько лет назад.
И вот тогда рассказал Оливье де ла Тур Амьелю то, что таил в своей груди все эти годы, ибо ехал в Иерусалим лишь затем, чтобы умереть.
Он показал след давней раны: четыре темных точки на тыльной стороне ладони. Как будто четырьмя раскаленными пальцами когда-то давно некто взял Оливье-Турка за руку.
Аббат посмотрел на шрамы, перевел взгляд на Оливье.
Оливье улыбнулся и вдруг, поднеся свою ладонь к лицу, поцеловал следы от давних ран.