Жизнь и смерть Арнаута Каталана - Елена Хаецкая 5 стр.


– Никто да не станет служить двум господам, – заговорил "совершенный". – Живя здесь, в плотском греховном мире, прикованные к телу, как рабы к веслу галеры, мы – слуги диаволевлевы и ничуть не лучше той мыши, которую умертвило одно лишь упоминание Господнего имени! Но отлепите духовные очи от созерцания посюстороннего, направьте взгляд в горние выси! И вы увидите… – Эркенбальд закрыл глаза и постепенно стал раскачиваться из стороны в сторону, и слушатели его, как завороженные, тоже стали покачиваться, даже не заметив этого, пока, наконец, все в доме не забыли себя. – Направьте взор свой в горние выси – и вы увидите Творца всего невидимого, Бога Света, Бога Истины, Родник Душ, Владыку беспредельного мира, что отделён и отделен от всего плотского, осязаемого и греховного. Господь порождает только то, что доступно духовному оку. Разве не сказано Павлом: "Мы знаем, что закон духовен, а я – плотян, продан греху". Итак, грех и плоть суть одно и то же, и не бывает греха без плоти и плоти без греха. Господь, чистый и святой, гнушается всего плотского. Для Него нет прошлого, настоящего будущего, но вечно длится Его День. В Царствии Небесном живут Его чада возлюбленные. Там нет меры, числа, времени. Небожители – свет, и свет окружает их, и сами они – беспредельное сияние, и с первого часа своего появления сподобились они лицезреть Господа во всей Его славе. И вот говорю вам, прозябающие во грехе узники плоти и диавола: не верьте лжи католических попов, когда те пугают вас смертью и адом! Ибо душа ваша будет после смерти раз за разом вселяться в другие земные тела, иногда в людские, а иногда и в скотские! И раз за разом будет она претерпевать неслыханные страдания, томясь по обители бесконечного света, откуда она исторгнута была злой волей, ибо душа сохраняет память о свете. Но в конце концов… – Эркенбальд замолчал. И вдруг раскрыл глаза, вспыхнувшие в полумраке ослепительным золотым светом. – Говорю вам, – и голос его зазвенел медью, – говорю вам: В КОНЦЕ КОНЦОВ СПАСЕНЫ БУДУТ ВСЕ!

И не стыдясь слез, все, кто был в доме, пали на колени, и Эркенбальд, сам плача, благословил собравшихся, а после разделил между ними хлеб, и все ели, и не было хлеба вкуснее.

***

Сколько раз потом, скитаясь по трактирам, тревожа пыльный прах дорог, ночуя под звездами или под низким прокопченным потолком, мечтал Каталан вернуться к Саварику

В тот темный сад, где дева оскверненна
Влачит подол кровавый по земле,
Где ржавых листьев, потревоженных стопою,
Так слышен чуткий шорох.
Сад,
Где звери странные, сплетенные в соитьи,
Рождают чудищ, диких и печальных,
Где темные языческие книги,
Где алфавит, распятый на деревьях,
Глядит большими и усталыми глазами
С страниц окровавленных…

Но не всякой мечте суждено сбыться. Настала новая весна и вместе с пробуждением природы – новая напасть. Эн Саварик как раз отыскал занятие себе по душе и вверг свое бренное тело в водоворот новых несчастий и приключений, отправившись на север к королю Иоанну. Каталан же наотрез отказался покидать Прованс, и таким образом они с эн Савариком расстались.

На этот раз Каталан двинулся в Ломбардию, где рассчитывал присоединиться к труппе бродячих гистрионов, либо, если повезет, растопить сердце какого-нибудь состоятельного сеньора и осесть при нем.

И с какой печали понесло Каталана в Ломбардию? Никто не ждал его там, как, впрочем, и в любом другом месте. Не было у него ни друзей, ни покровителей, ни сколько-нибудь сносных средств к существованию. Однако ж минуло несколько недель – и обустроился Каталан в одном из миланских трактиров, а вскорости, глазея во время мессы на женщин, отыскал себе и даму сердца. Свести знакомство с ней оказалось делом нетрудным, и вскоре уже эта донна настолько утратила осторожность, что стала принимать Каталана у себя в доме наедине.

Звали ее донна Гарсенда, и была она сколь глупа, столь и прекрасна – как раз то, что требовалось Каталану.

Как любил Каталан эти вечера в Милане, когда дневные заботы начинали клониться к исходу! Вот хозяин трактира кричал своей нерасторопной жене, чтобы та ставила ставни да разжигала огонь в камине. Почти сразу вслед за тем на кухню сует бельмастую морду нищий, желая получить ежедневную порцию обкусанных хлебных корок, сберегаемых нарочно для него стряпухой. А с маленькой церковки Рождества Богоматери уже льется звон.

И все вместе это означает, что пора Каталану покидать трактир и идти в гости к прекрасной донне – ради которой он весь день просидел за столом, сочиняя новую песенку.

И вот – по удлинняющимся теням, по влажным после дождя улицам, кое-где вымощенным брусчаткой, мимо кирпичной стены монастыря святых Протасия и Гервасия, где на уровне человеческого лица вдруг вырастает утопленный в кирпичах маленький щекастый ангел, льнущий к небольшому органчику… и дальше, дальше по успокаивающемуся городу неспешным и все же стремительным шагом шествует Арнаут Каталан к двухэтажному дому, где, будто жемчужина в шкатулке, обитает прекрасная донна, венец мечтаний.

Да и сам Каталан – разве не ладно скроен, разве не молод он и не хорош собой? Язык у него подвешен, голос – как медная труба, рост высокий, повадка бойкая, да и лицо не лишено обаяния. И песни слагать он ловок. Уж который день вливает донне в уши сладкий яд, не слишком заботясь о приличиях, а та и рада – заслушивается.

Вот таков Каталан!

Имеются у него и иные достоинства, с которыми донна не спешит познакомиться. Каталана это весьма огорчает, ибо он предполагает получить от такого знакомства немалое удовольствие.

И вот служанка, бесстыдно лыбясь (во всё уж мыслями, небось, проникла чертовка!) впускает Каталана в дом и ведет по лесенке наверх, на второй этаж, в жилые покои, где на полу благоухает свежая солома, а на стене висит гобелен с изображением обезьянок, вкушающих фрукты.

– Ах, это вы, мой милый кавалер! – говорит донна Гарсенда и усаживается поудобнее, и складывает ручки на коленках, смиренница. – Прошу вас, садитесь напротив, дабы я лучше могла видеть ваше лживое лицо!

– Отчего же вы называете мое лицо лживым? – притворно удивляется Каталан, однако резво исполняет просьбу донны.

А служанка, тихонечко хихикнув, затворяет за собой дверь.

Конечно, донна права. Конечно, такой продувной бестии, как Арнаут Каталан, свет не видывал, да только говорить об этом вот так открыто, право, не стоит. Ведь касательно донны Гарсенды у Каталана имеются определенные намерения, которым весьма повредит подобная правда.

И потому, скромно выказывая приязнь, он заводит с дамой приличную беседу, чтобы и увлечь, и развлечь, и расширить кругозор, а к делу приступать не спешит.

– Вот, моя госпожа, мы окружены множеством самых разнообразных животных и скотов и смотрим на них сообразно их внешнему виду, а между тем многие из них, кроме гадов, носят в себе человеческую душу.

Так вполне благочестиво начинает беседу Арнаут Каталан.

– Как это? – спрашивает донна Гарсенда, а сама берет с серебряного блюда виноград и кушает.

– Ведь души, моя госпожа, – приступает к объяснению Каталан, а сам ненароком притрагивается к донне – к тому месту, где тонкое полотно слегка набухает на груди. Донна в некотором недоумении опускает глаза на свою грудь. Каталан нехотя убирает руку. – Все души, госпожа моя, после смерти вновь возвращаются на землю и воплощаются в новых телах.

– Для чего это? – спрашивает донна.

– Для того, чтобы искупить грехи прошлой жизни, ведь над каждым из нас тяготеет родовое проклятие, – благочестивым тоном ответствует Каталан. – С грехом мы приходим в этот мир.

– Неужто все? – спрашивает донна.

– Кроме нерожденных младенцев.

Донна тихонечко вздыхает – от страха и непонятного томления.

Уже увереннее Каталан продолжает:

– И сообразно с тем, кем был человек при жизни, душе его определяется искупление. Так, взять, скажем, осла.

– Осла?

– Ну да, дикого осла, онагра.

– Фи, сеньор, сие неблагозвучно.

– Мадонна, дикий осел, если не может отыскать себе пропитания, тотчас начинает громко реветь. Он ревет изо всех сил, пока не лопнет, забрызгивая все вокруг кровью из кишок… Ах, мадонна, иной раз думается мне, что такова будет моя участь после смерти, ибо я вечно голоден и кричу по площадям, выпрашивая себе на пропитание!

– Ах, что за глупости вы говорите! Прекратите немедленно, или я рассержусь!

И она берет из корзины подсушенный, тонко нарезанный хлебец и принимается хрустеть им, а Каталан между тем жадно смотрит на ее ровные мелкие зубки.

– Хорошо, мадонна, вот вам другое предположение. Я думаю, что после смерти быть мне сверчком.

– Сверчком? Что за глупая фантазия!

– Да, мадонна, ведь сверчок поет очень старательно и из-за этого часто забывает покушать и таким образом дохнет от голода. Совсем как я…

Донна очень недовольна.

– А знаете что, эн Каталан, вы немилы уже потому, что ничего не говорите обо мне, а только лишь о себе самом. Ну, как, по-вашему, – кем я буду в следующей жизни?

– Собакой, – не моргнув глазом отвечает Каталан.

Донна ужасно разочарована.

– Отчего же собакой?

– Вам должно быть известно, моя госпожа, что собаке свойственно возвращаться на свою блевотину… – начинает Каталан вкрадчиво и, отыскав пальчики донны, завладевает ими, сперва мизинчиком, потом и остальными.

– Откуда мне должна быть известна такая гадость?

– Из Святого Писания… Там ясно сказано, что собака возвращается на блевотину свою. Кстати, все Писание сплошь истина, мадонна, ибо мне не раз доводилось наблюдать собак, поедающих свою блевотину…

– Да как вы смеете!..

– Я только хочу сказать, мадонна, что вы, подобно такой собаке, часто готовы проглотить назад обещания, которые уже извергли однажды ваши уста.

– Ах, негодяй! Замолчите! Немедленно замолчите! Не то я стану бить вас по щекам!

Каталан выпускает ее руку и как бы невзначай принимается напевать, так что донна в конце концов сменяет гнев на милость и прислушивается. И уж конечно постепенно она делается все благосклоннее и внимает усердно, склоняя голову то вправо, то влево.

Ибо Каталан бессовестно воспевает ее круглое белое личико, ее немного узкие, всегда прищуренные глаза, ее чуткие ноздри и изящные ушки… Для всего найдется у Каталана прекрасное словцо!

Что до одежды ее – то это, если верить Каталану, сама по себе была уже целая поэма. Ибо, скрывая столь недоступное и желанное тело за водопадом свободно струящихся складок, она, вместе с тем, каким-то исключительно ловким образом бесстыдно обозначала его, вызывая подлинное смятение ума и сердца.

Под просторным сюркотом угадывался камизот из тонкого полотна ценою в шесть византийских безантов за штуку, пошитый таким образом, что чрезмерно длинные рукава, поддернутые у запястья, собирались изящными поперечными складками, обвивая полные руки и соперничая с ними белизною.

Далее глаз поневоле скользил к нежному горлу, где в неглубокой ямке дышит живчик, прикрытый тяжелой брошью в форме шестилепестковой розы, работы тонкой и мастерской. И нет у Каталана желания острее, нежели жажда коснуться пальцами этой розы, а затем, словно бы невзначай отведя ее в сторону, проникнуть чуткими перстами туда, где сильными, размеренными толчками бьется жизнь полной соков донны.

От этого прикосновения дух перехватывает, и в светлых еще сумерках, где бледно пылает одна-единственная ранняя свеча, вдруг вспыхивают глаза, и темные губы бледного лица лепечут:

– Что… делаете вы… мессен?

Чуть ниже розы – узкий разрез, открывающий грудь. То размыкаясь, то вновь смыкаясь, края ткани позволяют увидеть две небольшие округлости, сходные не с чашами, но с алхимическими воронками, вратами для всякого рода жидкости, входящей в узкие сосуды.

При одной только мысли о них у Каталана все в глазах мутнеет. Не слыша голоса, утопая в шуме ненасытной крови, подобном прибою, он говорит, говорит, говорит – стихами, стихами…

Рифма цепляется за рифму, строки сплетаются в соитии, и если где-то начинает прихрамывать непослушная строка, то лишь от дыхания, вдруг ставшего прерывистым.

А там, где тело донны после узкой талии круто и вместе с тем плавно разлетается на бедра и, словно рассеченное мечом, разделяется на две стройные ноги, – там угадывается и вторая роза. Угадывается так же явственно, как если бы ее не скрывали струящиеся одежды.

Каталан извлекает из ножен кинжал и медленно подносит острие к горлу донны. Оцепеневшая, как голубка под взором удава, донна откидывает голову назад, касаясь длинными косами отлакированного сиденья резной скамьи, и все ее прекрасное тело вздрагивает в ожидании.

Лишь на краткий миг острие приникает к атласной коже, оставляя на ней едва заметную вмятинку. Но этого мгновения довольно, чтобы Каталана пронзила острейшая, тончайшая, хрустальнейшая игла, войдя в затылок и выйдя чрез некое иное место тела, где, утвердясь, и застыла, сосредоточив в себе все его греховные устремления.

И миг спустя сладкое безумие устремляет руку с кинжалом ниже, лезвие осторожно скользит от горла до ложбины, и вот уже оно впивается в ткань, и тонкое полотно податливо расступается перед сталью, и двумя потоками ниспадает с плеч, открывая груди и золоченый крестик между ними.

Эти груди оказались именно таковы, какими прозревал их Каталан в преступных грезах, и даже гораздо лучше того. И при виде темных сосков в окружении нежных розоватых пятен, он наконец теряет голову. Прежде чем он успевает отбросить кинжал, на животе у донны, прямо над пупком, появляется красная нитка – совсем короткая. Донна вскрикивает. Кинжал летит в стену и, звякнув о камень, исчезает, а руки Каталана, сплетаясь с белыми руками донны, все глубже проникают в прорехи ее одежды и прикасаются, наконец, к тому месту, где донна начинает раздваиваться.

***

– Вы негодяй, сеньор! Вы негодяй! Ах!..

– Но донна, разве я…

– Вы – фавн, сатир, вы – похотливый носорог!

– Но донна, ведь вы… Ведь вы сами… Отнюдь не возражали, когда я…

– Молчите! Бесстыдник!

– Мадонна, я только хочу напомнить вам некоторые обстоятельства, которые могут вполне меня оправдать в ваших глазах и…

– Я вас ненавижу!

– Но за что? – в отчаянии завопил Каталан. – Все так замечательно начиналось!

– Зато отвратительно закончилось!

– Мадонна, я люблю вас! Клянусь спасением души, я люблю вас! То есть, клянусь новым воплощением души… Сжальтесь!

– Вы порвали мое платье, ценою в шесть византийских безантов за штуку!

– Я заплачу! Я возмещу вам ущерб!

– А моя честь?

– Уверяю вас, она ничуть не пострадает!

– А мой муж?

– От него, ей-богу, ни в малой степени не убудет! Мадонна, выслушайте меня…

– Убирайтесь!

И в Каталана летит сперва серебряное блюдо, откуда они совсем недавно, сталкиваясь пальцами, совместно брали виноград, а потом и кубок в виде раковины пилигрима с серебряным ободком по верхнему краю, двурогая вилочка для яблок, весьма острая и опасная, колючая пряжка с сюркота донны, деревянный поднос для хлеба, медный рукомойник в виде барана с закрученными назад рогами и, наконец, тяжелый кувшин, наполовину еще полный вина.

Глава пятая
АРНАУТ КАТАЛАН ПОПАДАЕТ ИЗ ОДНОЙ БЕДЫ ДА В ДРУГУЮ

Отчего так получается, что как ни старайся, как ни выслуживайся, пользы все равно никакой: беда сторожит за каждым углом. Да и то сказать, подстерегала бы она какого-нибудь страдальца, который только и ищет в жизни, как бы ему претерпеть мучения и тем самым возвыситься. Так нет же, надо было ей ополчиться на Каталана, который пострадать вовсе не рвался; напротив – хотел он прожить свою жизнь весело, смеша и развлекая окружающих и извлекая из чужого смеха немалую пользу для себя.

И ничегошеньки у него не получалось.

Оставив Ломбардию, направился он в Лангедок, но опять не угадал. Пока прохлаждался за горами, война подошла под самые стены Тулузы.

И зашагал Каталан по зеленым полям Лорагэ, прочь от войны. Миновал Вильфранш, Авиньонет… По утрам женщины с корзинами, полными овощей, выходили на площадь – торговать; стадо, мыча, хрюкая, мекая, двигалось по улице к городским воротам; несколько человек торопливо выходили из церкви, где, видать, были у них неотложные дела к Господу Богу. И нигде не нужен Арнаут Каталан с его шутовством и песенками.

А он и не обижался. Шел себе и шел по дороге, отмахивая лигу за лигой; иной раз перепадало ему что-нибудь – спасибо, а иной раз и вовсе ничего не перепадало.

Добрых деньков выпало Каталану немного, и один из них оказался воскресным. Эта радость застигла Каталана в Сен-Бертран-де-Коминж, и уж как пел-заливался наш фигляр на площади у старого, темного, с могучими боками собора Сен-Бертран, то у голодного желудка спрашивать надобно. Запоешь тут, когда из всех харчевен убийственные запахи, а в кошеле пустехонько.

Когда мой сын дитятею был,
Господь по земле пешком ходил,
Был мир Ему послушен,
Все в мире имело душу:
Душа у сада, душа у камня,
Душа у папы, душа у мамы.
Когда мой сын в года вошел,
Тогда мой сын в солдаты пошел,
Оружие в руки он получил,
А дьявол его считать научил:
Город – солид, крепость – два,
А человек за ни фига,
Деревня – грош, сад – два гроша,
А душа за ни шиша!

Так или примерно так распевал Каталан, и выплясывал, и гримасничал, и на голове стоять пытался, да подвела бедного голодуха: в глазах помутилось, и рухнул он, стеная прежалостно, перед всей почтенной публикой.

Однако слушатели в Сен-Бертране попались незлобивые, веселые, и несмотря на падение щедро надавали неудачнику-жонглеру медных грошиков, а один весьма важный господин вручил серебряный солид – повезло так повезло!

Те грошики Каталан тут же, не сходя с места, и проел, да еще про запас купил вина фляжку да хлеба краюшку, переночевал под навесом, где бочки с водой, а наутро опять тронулся в путь.

На том удача Каталанова и закончилась. Зарядил дождь, всего до нитки Каталана промочил. В худой плащ кутался Каталан, как мог, голову в плечи втягивал, мало в желудок ее не уронил, руками себя по бокам охлопывал, бежать пытался – что только ни делал, чтобы согреться. Но если уж похолодало, да еще дождем подмочило – жди, пока найдется случай обсохнуть. А пока вода в башмаках хлюпает, надежды не будет, стучи зубами и судьбу проклинай, ничего другого не остается.

Вот и брел Каталан по дороге, до ниточки мокрый, продрогший, зубами стучал и судьбу проклинал и больше ничего не делал. Как вдруг повстречались ему три человека с рогожными капюшонами на голове – будто нищие или бродяги, кто разберет. Дорогу Каталану заступили. И все молчком, молчком.

Каталан остановился. И полагая, что из молчания ничего хорошего не выйдет, заговорил с этими тремя заискивающе:

– Здравствуйте, добрые люди.

А те сказали:

– Знаем мы: ты – тот жонглер, что кривлялся в воскресный день перед собором Сен-Бертран. И дал тебе мессен де Коминж серебряный солид, так хорошо сумел ты ему угодить.

– Да, это я, – признал Каталан, поскольку отпираться было бесполезно.

– Ну так отдай нам этот серебряный солид, – продолжал самый рослый из троих. А остальные ближе придвинулись.

Каталан слегка попятился.

Назад Дальше