Последнее звено - Каплан Виталий Маркович 32 стр.


Скоро деревья сомкнулись за нашими спинами, стало чуть прохладнее. Под ногами, чуть поднимаясь, вилась вполне утоптанная дорожка. Трещали насекомые. Наверное, у нас тут был бы туристский рай. Но в этом мире никаких признаков цивилизации, кроме дорожки, не наблюдалось.

– Долго еще? – обернулся я к Саше.

– Нет, – ответил этот человекоподобный робот с простейшей программой.

И оказался прав. По моим прикидкам, по лесу мы шли минут двадцать, затем деревья расступились, и прямо перед нами выросла огромная, с многоквартирный московский дом скала. Не то чтобы вертикальная, но без альпинистского снаряжения я бы лезть не решился. Со снаряжением, впрочем, тоже. Как-то не увлекает меня этот экстрим.

Примерно метров до трех в высоту по скале вился плющ, дальше уже тянулся буровато-серый камень.

Коля уверенно сунул руку в листья плюща – и вдруг вся эта растительность плавно поехала в сторону, словно занавеска в ванной.

Перед нами обнаружился просторный вход в темные внутренности скалы.

– Ну чего стал, пошли уж, – напомнил о себе Саша.

– А куда, собственно? – напоследок встрепыхнулся я. – Что там будет?

– Сейчас все тебе объяснят, – прогудел впереди Коля. – Иди-иди, не заблудишься.

Он вновь что-то сделал – и тьма озарилась ровным свечением. Не свет-факелы, а что-то иное. Наверное, световые щели, я про такое читал. Свет многократно отражается, доходит ослабленным, но все равно видно, куда идешь.

Тут и впрямь невозможно было заблудиться. Идеально ровный коридор шириною в метр и высотой побольше двух – даже моим охранникам не приходилось нагибаться. Идти пришлось недолго, уже через сорок шагов (я на всякий случай считал) перед нами возникла металлическая дверь. Коля выстучал по ней какой-то хитрый ритм – и массивная плита поползла в сторону, открывая проход в ярко освещенную комнату.

– Иди-иди, – вновь толкнули меня в спину, и я, сглотнув, переступил порог. Дверь за мной тут же вернулась на место. Коля с Сашей, более уже ненужные, остались снаружи.

– Ну, здравствуй, Андрей, – Арсений Евтихиевич Фролов улыбнулся и, встав с кресла, сделал шаг навстречу. – Как отдыхалось?

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Три разговора

1

Мне еще с детского сада внушали, что слишком уж я болтливый, что имею наглость перебивать старших, ляпаю вместо того, чтобы слушать и думать. Потом, уже в старших классах, я понял, что на самом деле обладаю огромным достоинством – подвешенным языком. Не лезу за словами в карманы (тем более что те слишком часто дырявились, и я терял ключи, деньги и проездные). И что бы со мной ни случалось – у меня всегда вертелся на подвешенном языке комментарий. Правда, иногда я не пускал эти экспромты в ход. Стоит ли объяснять доценту Фролову все, что я о нем думаю? А Жоре Панченко? А князю-боярину Лыбину?

Однако сейчас мой проверенный инструмент дал осечку. Отвалился вместе с челюстью. Ноги сделались ватными, а в ушах тоненько зазвенело. Осложнение после морской болезни?

– Да я это, Андрюша, я, – улыбнулся Фролов. – Ты, пожалуйста, в обморок не падай, ты мне нужен в ясном сознании. Вот давай, садись сюда, в кресло. Тут вот на столе фрукты, бери, не стесняйся, все оплачено…

– Арсений Евтихиевич, – произнес я, когда речевые способности наконец ко мне вернулись, – вот ваши книжки. Эллинская история, правда, малость подмочена…

– Андрей, – в голосе Фролова сейчас не было ни ехидства, ни стали, – у нас будет очень серьезный и очень важный разговор. Важный не только для нас с тобой, но для многих, очень многих людей. Я понимаю, сколько у тебя накопилось вопросов, и ты их все задашь, но сначала я должен кое-что тебе рассказать. Но для начала – ответь честно. Тебе нравится вот все это? – он неопределенно повел рукой. – Кучеполь, Корсунь, порубежье… Великое наше княжество, да вообще – весь наш шар?

– Ну… – протянул я. – Честно? Вы ждете ответа, что наш шар лучший из всех шаров? Так мне сравнить-то не с чем.

Фролов снова поднялся с кресла и начал неторопливо ходить по комнате. Наверное, у всех преподов во всех мирах такая привычка.

– Ты прекрасно понял мой вопрос. Я надеюсь, ты даже понял, почему я спрашиваю. Ну, или хотя бы смутно догадываешься. Да, Андрей, я знаю не только о твоей преждепамятной хворобе, но даже и о том, что у тебя ее нет. С памятью твоей все в порядке. Ты действительно год назад попал к нам из другого шара.

– Вы… – у меня сбилось дыхание, словно я только что пробежал километр. – Вы с самого начала все знали?

– С самого, – кивнул он. – С самого начального начала, с самой первой альфы. Но об этом чуть позже. Сперва все-таки послушай меня.

– Слушаю, – вежливо сказал я. Но чувствовал себя так, будто по мозгам моим все-таки прошлась та самая легендарная дубина. Не задела костей черепа, кожных покровов… а просто расплющила все мысли.

– Двадцать два столетия назад, – начал лекцию Фролов, – в нашем шаре появилось Учение великого мудреца Аринаки. Основы ты знаешь, с умными людьми разговаривал, книжки вон читал, – легкий кивок на мою дорожную сумку, брошенную на пол. – Ну и как сам оцениваешь? Нравится тебе, как у нас люди живут?

– А что? – сейчас же проснулся во мне дух противоречия. – Не так уж плохо они живут в этом вашем Круге Учения. Больших войн нету, преступность еле-еле колышется… Ну да, общественный строй, конечно, напрягает. Бояре там, холопы, все такое… Это бы надо пофиксить… Но даже и это у вас более-менее культурно.

– А подумать? – усмехнулся Фролов, и я вздрогнул – так это напомнило разговоры с Буней. – Давай я тебе опишу, как вижу мир я… и не я один, но очень многие. А ты послушай и скажи, что тут не так, где я вру.

Он плеснул себе в бокал чего-то розового, одним глотком выхлебал и вновь начал описывать по комнате круги.

– Ты во многом прав, жизнь благодаря аринакскому Учению стала спокойнее и мягче, чем в древние века. Вопрос, как понимаешь, в цене. В чем у большинства людей жизненная цель? Правильно, блюсти свою линию. То есть избегать и горя, и радости, шарахаться от всего непривычного, странного, мало-мальски опасного. К чему это привело? Думающим людям жить тоскливо. За двадцать два века у нас от культуры осталось только слово. Где творения великих поэтов? Их нет, ни великих, ни малых. Почему нет? Да потому что не нужны никому. Где художники, скульпторы? Они же были до Аринаки, и среди эллинов, и в Египте, и в Междуречье, и даже среди варваров Северо-Запада. Были картины, статуи… Давно уже нет ничего… ремесленники расписывают горшки примитивными узорами. Последний великий художник, латинянин Луций, сошел с ума, когда от него отказались все его родные, когда прежние друзья перестали его узнавать. Луций устроил костер из своих картин и сам бросился в огонь. И было это, заметь, полторы тысячи лет назад. А музыка… Ты же понимаешь, примитивные сельские напевы – это не то… А ведь была и музыка… музыканты, кстати, протянули дольше всех. Но и их постигла общая беда. Невостребованность.

Он остановился, перевел дыхание.

– Знаете, – сказал я, – что-то подобное я уже слышал от одного человека.

– Знаю, – кивнул Арсений. – Я даже знаю, кто этот человек. Когда-то мой отец у него учился… жаль, недолго. Акакию Акакиевичу было двадцать пять, когда он бросил преподавание, ушел из киевской панэписты… там случилась история, не имеющая особого отношения к теме нашего разговора… и он пошел в Ученый Сыск на низовую должность, простым писцом… точно пытаясь что-то кому-то доказать… Ладно, проехали. Про искусство ты понял. Оно, искусство, должно как-то, что ли, подогревать жизнь, делать ее ярче… а когда искусство вымерло, жизнь остывает, остывают человеческие души. Но не только искусство. Взять вот науку…

– Ну, – недоверчиво хмыкнул я, – уж с наукой, кажется, все у вас в порядке. Вон какие звучары лепите…

– Да ничего не в порядке! – раздраженно бросил он. – Наука остывает точно так же, как и поэзия. Лучшие силы ума тратятся на изучение свойств Равновесия – чтобы управлять удачей. Все остальное только терпят – и то лишь если от него есть практическая польза, чаще всего в оборонном деле. Математика изучает лишь то, что нужно для исследования линий, все прочие темы объявлены ненужными и закрыты. Науке не интересна природа сама по себе. Мы до сих пор не знаем, что такое звезды и планеты. Астрономия нужна только для составления мореходных таблиц и календаря. Да, медицина наша многого добилась – но только пятьдесят лет назад были открыты мельчайшие живые существа, живущие в каждом из нас, от которых зависит здоровье. Ты, надеюсь, понимаешь, о чем я говорю?

– Ну как же, уж с микробами я на короткой ноге.

– Микробы? У нас их называют "микрозои". Но неважно. Загнивает потихоньку наука о природе, остается лишь наука о Равновесии. Да ведь половина того, до чего додумались наши прикладники, появилась благодаря иношаровым предметам, которые лазняки притаскивают. Что-то не поймут, что-то разберут и смекнут, как устроено… что-то сделают по-своему. Что же касается достижений, плодов… Многим ли они доступны? Повсеместно распространены разве что свет-факелы. А из тысячи рожденных младенцев триста умирают до года. И всех это устраивает. Подумаешь… значит, так линия легла, в другом шаре авось ляжет повыше. Ты вот только что про холопов говорил… Что напрягает…

– Было дело, – признал я. Оторопь моя понемногу проходила, ситуация хоть и продолжала оставаться безумной, но уже становилась в чем-то привычной. Мало, что ли, я лекций слушал и интерес изображал?

Но слушанию лекции, кстати, ничуть не повредит поедание персиков.

– А ты не догадываешься, почему, как и тысячи лет назад, у нас есть свободные, а есть рабы? Почему человеком можно владеть, как вещью? Почему его можно продать, как лошадь, запретить жениться или насильно женить, в конце концов, избивать, как вот этот сопляк Аникий?

– Почему же? Дело в линиях?

– Именно! – торжествующе воздел палец Фролов. – Что у нас ценится? Сам человек? Душа его особая, не похожая ни на какие прочие души? Чепуха! Ценится только его линия – то есть насколько она близка к прямой. Идеал – это когда человек не испытывает ни радостей, ни огорчений, когда его не преследуют неудачи, но и особого везения тоже нет… когда ни холодно, ни горячо, а чуть-чуть тепленько. Поэтому и можно обращаться с человеком, как со скотиной, – на форму линии это не шибко влияет. И у скотины есть свои радости и горести, и их можно уравнять друг с другом, а потом свести на нет. И потому, согласно Учению, не должен раб стремиться к свободе, потому что на свободе у него не изменится соотношение счастья и беды. А вот само стремление что-то изменить – уже вредит линии, увеличивает размах… Если же ты душой своей ощущаешь, что нельзя человека держать в скотском состоянии, – значит, у тебя с линией непорядок, иди в полисофос, проверься, получи совет, как жить дальше.

– И что, ходят? – прищурился я.

– А то сам не знаешь! Науке у нас доверяют больше, чем своему сердцу. Вот есть такое древнее слово – милосердие. Оно сейчас почти и не используется, хотя смысл пока еще понимают. Так вот, милосердие – это не достоинство. Это недостаток. Впрочем, как и жестокость. Милосердный человек не способен выровнять свою линию. Более того, он опасен – он из жалости станет пытаться кому-то помогать, тем самым нарушая чужие линии. Зачем бросаться к купцу, которого на дороге ограбили и избили душегубы, зачем везти его к лекарю и оплачивать лечение? Он там, в канаве, не просто так валяется, он восстанавливает Равновесие. У него была удача – теперь нужна неудача. А ты, дурак, с бинтами лезешь. Этак ты и народной линии можешь повредить…

– Но я же встречал здесь милосердных людей. – Картинка, нарисованная Фроловым, и впрямь гляделась страшненько.

– Ну да, не все же фанатично следуют Учению. Сам посуди – разве хоть один из тех, о ком ты говоришь, не отличается от общего множества? Разве Акакий Акакиевич – типичен? Разве баба Устинья жизнь свою сверяет по линии? Но таких, Андрей, меньшинство. Чаще же человек ни холоден и ни горяч, ни жесток и ни милосерден. И он ведь в этом не виноват, вот что самое страшное. Его так учили с младенчества. Ну что, нравится шар? По-прежнему нравится?

– Ну, – протянул я, – определенные проблемы, конечно, есть…

– А ведь я не все еще назвал, – грустно улыбнулся Фролов. – Это все… понимаешь, оно касается обустройства жизни. Но есть кое-что посерьезнее. Есть смерть… Вернее, как раз ее-то и нет. Человек рождается, прежде уже побывав в бесчисленном множестве шаров, умирает – и снова рождается без памяти в новом шаре. И так бесконечно. Тебя не пугает такое кружение? До Аринаки эллинские мудрецы спорили о посмертной участи души… И были среди тогдашних учений и такие, что утверждали – после смерти с человеком происходит нечто такое, чему нет слов в языке… душа выходит на какой-то иной, непредставимый уровень… Нет вот этого нашего круговорота.

– Ну и что? – не понял я.

– Как что? – в свою очередь удивился Арсений. – Пойми, это же ужасно, вот такое бесконечное повторение. Одна жизнь чуть лучше, другая – чуть хуже… а если всюду идеально выдерживать линию – так и вообще все станет одинаковым… бесчисленное повторение одной и той же жизни… даже если б она, жизнь, вся состояла из радостей – и то это повторение бессмысленно. Радость, которая слепо повторяет себя саму, перестает быть радостью… Но в том-то и дело, что повторяется даже не радость, а серость. Вот в чем главная беда.

– Как-то это слишком заумно получается, – скептически заметил я. – Ну понятно, вы человек образованный, кафедрой заведуете, а вот бабу Устинью возьмите – сильно она страдает от того, что живет бесконечное число раз и еще будет бесконечно жить? Она вам знаете что скажет? Что у нее козы не доены.

– Верно, – согласился Арсений. – Но если человек не чувствует какой-то беды, а вернее, не умеет сказать об том внятными словами, из этого еще не следует, что беда надуманная. Вот взять, например, канал. Там плотина. Если она разрушится, вода разольется, затопит деревни, погубит людей. А знают ли об этом окрестные смерды? Им разговоры о прочности опорных балок покажутся заумью… особенно если с формулами…

– Ну ладно, – меня сейчас как-то не тянуло на философские диспуты: – Наверное, вы правы. Но к чему вы об этом говорите именно мне и именно сейчас?

Фролов долго и внимательно глядел на меня. Потом поставил пустой бокал на стол. Поправил сбившуюся прядь.

– А к тому, Андрей, что я не хочу жить в таком шаре! В шаре, где незачем жить, где человеческая жизнь ничем не отличается от жизни козы, где нет никакого высокого смысла. Я не хочу жить так! Но другого шара у меня нет, правда? Этот наш шар таков, каков он есть. Одно из звеньев бесконечной цепи. Верно?

– Ну, типа того, – покладисто кивнул я.

– А какой отсюда вывод?

– Честно? Не знаю.

– Все просто, Андрюша, все просто, – вздохнул Фролов. – Если этот шар таков – он не должен оставаться таким. Его надо изменить! И мы это сделаем!

– Простите, а кто это мы?

– Мы – это Искатели Последнего Шара, – совсем не торжественным тоном объявил Арсений. – В просторечии – последники.

2

Я поискал глазами, куда выкинуть косточку от персика. А, ладно, пусть полежит на столе. Если Арсения Евтихиевича не устраивает весь этот мир, то одной косточкой больше, одной меньше…

Последники. Что-то крутилось в голове. Кажется, о последниках вскользь упоминал Буня, когда перечислял здешние секты.

– А что такое последний шар? – предоставил я возможность Фролову продолжить лекцию.

– Вот смотри, Учение говорит, что существует бесконечное множество шаров и людские души переходят из одного в другой, облекаясь в новые тела. Такое вот бесконечное шило на мыло. Эту совокупность шаров условно представляют в виде цепи. Одно звено цепляется за другое, то – за третье, и все дальше, дальше, бесконечно… Но можно ли это доказать? Как думаешь?

– Ну и вопросики у вас. Откуда я знаю? Я даже в панэписту еще не поступил…

– Нельзя такое доказать, Андрей. В это можно только верить. Действительно, ни опыт, ни логические соображения не противоречат учению Аринаки. Но видимое отсутствие противоречий – еще не есть доказательство. С чего вообще Аринака взял эту бесконечность? У него было гениальное озарение, несомненно. Ему каким-то непостижимым образом открылось истинное положение вещей. Вопрос: а в полной ли мере он эту истину ухватил? Не досочинил ли чего, не попытался ли упорядочить своим рассудком обрывочные видения? Как видишь, почва для сомнений есть.

– И что дальше?

– А дальше то, что четыреста лет назад был такой человек, Антоний Усольцев. У нас, в Великом княжестве. И ему тоже, как и Аринаке, открылась истина. Но уже по-другому, или, вернее, с другой ее стороны. Да, последовательность шаров есть. Да, душа после смерти возрождается в новом шаре. Но! – голос его затвердел. – Эта цепочка миров конечна. У нее есть последнее звено. Шар, после которого других уже нет. И когда в том шаре человек умирает, душа его возносится в какие-то иные сферы бытия. Он не сумел разглядеть эти сферы, он только почувствовал, что там что-то совсем иное, что-то непредставимое. Это как свет, настолько яркий, что его не увидеть обычными глазами.

– Ну, хорошо, – сказал я. – Ну, почувствовал. А практические выводы какие?

– Антоний собрал вокруг себя единомышленников, – продолжил Фролов. – Он оставил множество записей. Не все из них заслуживают доверия. Он всего лишь человек, пускай и гениальный. Но было у него одно пророчество, благодаря которому и существует братство Искателей… Ну, если хочешь, называй последниками.

– Что же за пророчество?

Фролов прикрыл глаза, облокотился на спинку кресла и начал цитировать:

– "Спасение в сей шар придет из последнего. Прилетит малым чижом, и будет это муж юный, против воли своей из последнего шара в наш перенесенный. Число лет его в тот миг просто будет. Разумом же востер он окажется, но неглубок, нравом порывист и языком насмешлив, силою невелик, но к музыке, уху людскому непривычной, склонен. Свободен он от всякого ярма человеческого, а имя его человек же есть, а прозвание есть птица малая. Он пройдет по дорогам нашего шара, линия его извилистой будет, а конец пути его в Синем море, на ладье малой он ладью большую встретит. И вскоре выбор пред ним великий предстанет, выбор трудный и для души болезненный. Может он человеков от чреды перерождений избавить, своей душе подобными сделать. Но принудить его к тому никто не в силах, то лишь он свободною волею решить вправе".

Арсений перевел дыхание и продолжил уже обычным голосом:

– Сказано это было триста восемьдесят девять лет назад. С тех пор последователи Антония ждали исполнения пророчества. Ждали, когда каким-то чудом в наш мир попадет этот самый муж, разумом неглубокий. Но пророчество ничего не говорит о том, каким же способом появится спаситель. Не говорит оно и о том, как именно произойдет спасение, что ему надлежит сделать. На эти вопросы ответы нашлись уже позднее. Но я забыл упомянуть самое главное. Антоний не только оставил запись своего пророчества. В том видении ему открылся облик юноши. А поскольку Антоний был одним из немногих оставшихся художников, то сразу же, придя в себя, схватил бумагу и перо. Вот портрет, написанный им, что называется, с пылу с жару.

Назад Дальше