Нопэрапон - Генри Олди 18 стр.


4

- Эй, банщик! Я же сказал: мне - благовоний "хацунэ"! Живо!

- Спешу, спешу, благородный господин!

- Ей-кори-бори-ясаноса!… скачи, плясун, ноша хороша! Ну-ка, хором: ей-кори-бори-ясаноса!…

- Банщик!

- Спешу! Ай, торопливый господин, как же вы ждали-то девять месяцев в утробе вашей почтенной матушки?! Небось истомились, до срока вылезли!

- А старуха и говорит: "Десять лет кормила обманщика!" Велела монаха в одном исподнем палками гнать…

- Аха-ха-хааа! В исподнем?! Ах-ха-хаах!

- Чарки налиты? Третий круг, закуска - сушеная летучая рыба! Кто пропустит, тому не видать удачи!

- Эй, кто-нибудь! Пните банщика пяткой…

Пар от лоханей и бочек с горячей водой стелился по банному помещению, заставляя силуэты колыхаться, подобно морским водорослям. Мужчины, женщины, сидя в бочках, разгуливая по полу, выложенному глиняными плитками, разливая в чарки подогретое вино и саке, возглашая тосты, закусывая и перекрикивая друг друга, - все они словно обезумели, отдаваясь веселью "Дня лунных яств". В дальнем углу некто бывалый рассказывал, будто на материке и еще дальше, на запад, живут такие варвары, что моются редко и, главное, раздельно! - иначе может случиться срамная любовь. Ему не верили: ведь всякому известно, что омовение - дело святое, наготы лишь безумец стыдится, какой тут срам и тем более любовь на пустом месте; вот очистимся, пойдем по городу гулять, тогда и… А варвары - они и есть варвары, им хоть в бане, хоть в собачьей норе, все едино! В каморке, примыкающей к основным покоям, всякий мог вкусить от прорицаний Раскидай-Бубна, слепого гадателя, а дружки подначивали: чего тут о нем гадать, месяц-другой, и помрет от пьянства… ты лучше, слепец, предскажи-ка мне, кто меня нынче ночью приласкает? А уж я не поскуплюсь…

Мотоеси блаженно откинулся на край своей бочки, которую делил с Сугатой (так, как выяснилось, звали сына Маленького Цуто), и прикрыл глаза.

Юноше было хорошо.

Он давно не уходил надолго из дома; он в последнее время вообще успел подзабыть, что можно проводить время просто так.

Дверь банного помещений распахнулась. Внутрь сунулась длинная палка, на конце которой был насажен человеческий череп.

- О-мэдето! - громыхнуло снаружи новогоднее поздравление.

Не успел никто как следует испугаться или разгневаться (а может, и развеселиться пуще прежнего), как следом протиснулся тощий монах, совершенно голый.

Почему монах, спросите вы, если нагие мы все миряне?

Опомнитесь, почтенные!

Кто ж из сакайцев не знаком с Безумным Облаком, прославленным своими подвигами на стезе добродетели?… И тем более: ну кому еще взбредет в голову блажь поздравлять честных людей с праздничком, тыча им в рожу череп?!

Зашвырнув свою страшную игрушку в самый дальний угол (там ойкнули и заперхали, подавившись), Безумное Облако вьюном протиснулся меж телами. Мотоеси и опомниться не успел, как монах уже стоял рядом, почесываясь под мышкой.

Ребра святого инока грозили вот-вот продырявить бледную, пергаментную кожу.

- Кацу! - вместо приветствия заорал монах. - А вот и пример утонченности духа!

Он тут же принялся тыкать пальцем в смутившегося юношу, на тот случай, если кто-то не поймет, кого имели в виду под "примером утонченности…".

Нырнув с головой, Мотоеси задержал дыхание и обождал. Внутри теплилась надежда: монаху надоест ждать и он уберется восвояси.

Ничуть не бывало!

- Желаю изысканности! - Этот вопль был первым, что услышал юноша, выныривая. - Желаю стихов, трогающих душу! Итак…

Безумное Облако подпрыгнул и возгласил три первые строки импровизированного пятистишия:

Море любит берег в вечном ритме,
В ропоте ревнивого прибоя,
В брызгах пены и медузьей слизи.

Выжидательный взгляд уперся в Мотоеси, уперся ощутимо, будто стальное острие; почти сразу десятки взглядов обратились к юноше.

Публика ждала.

И больше всех ждал богатырь Сугата, глядя на своего нового друга, на образец для подражания, влажными глазами преданной собаки.

Юноша не знал, меняется ли сейчас спрятанная в ворохе одежды маска. Сейчас - не знал. Тайна не пришла, не напомнила о себе; не пришло и безумие премьеры "Парчового барабана". Просто взгляды эти уперлись в затор где-то глубоко внутри, поднажали, заставили вздрогнуть от сладостной боли - и пробка вылетела наружу двумя последними строками, родившимися легко и просто, теми словами, что больше всего подходили к сегодняшнему празднику, буйному и веселому:

Не люблю я, братцы, это море! -
До чего ж блудливая стихия!

Общий хохот был ему ответом.

Даже Безумное Облако смеялся, хрюкая от восторга.

* * *

В каморке, забытый всеми, слепой гадатель Раскидай-Бубен все подбрасывал и ловил персиковую косточку с вырезанными на ней тремя знаками судьбы… подбрасывал, ловил, снова подбрасывал…

Все время выпадало одно и то же.

Неопределенность.

Как и в ту ночь, когда некий юноша ринулся в лунный свет, на встречу с безликой участью.

5

…дальнейшие события он помнил плохо. И вовсе не потому, что перебрал, что хмель застил глаза! - пять маленьких чарок, разве это много для цветущего молодчика?! Просто иной хмель воцарился в Мотоеси, хмель свободы, хмель бесшабашного гулянья, хмель похождений вкупе с приятелем малознакомым, но оттого еще более милым душе. Такое с ним случилось впервые: всю жизнь он провел в труппе, рядом с отцом, рано умершую мать помнил плохо… эх, стоит ли сейчас туманить счастье воспоминаниями?

Гуляем!

Всплывало из развеселого дурмана: вот они с Сугатой в харчевне, и не в простой, а дорогой, для гостей с тугой мошной; сидят за столом, спорят - кому платить? Оба при деньгах, только богатырь и слышать не хочет, за нож хватается: если друг не уступит, готов "нутро людям показать", вспороть брюшину от бока до бока, даром что не самурай! А вокруг певички вьются, совсем молоденькие, лет тринадцати, не больше: нижнее платье багрянцем светится, поверх белое косодэ накинуто, расшито драгоценной мишурой, за поясом из трехцветных нитей кинжальчик в лаковых ножнах и шкатулочка. Пляшут, щебечут, поют любовные песенки, а волосы расчесаны на средний пробор и завиты в букли на висках, будто у юнцов-мальчишек.

И еще всплывало: "Вульгарность?! - хохочет Сугата, сотрясая стены хохотом. - Грубость?! Эх, молодой ты мой господин, не видел ты истинной вульгарности! Идем!… Ну идем, поглядим!…" Они куда-то идут, какими-то переулками, кривыми и грязными, снег скрипит под ногами, и вот: Сугата расталкивает толпу человек в пять. "Смотри, молодой господин!" На снегу, еле различимая в ночной темноте, - женщина. Совершенно обнаженная; лежит, бесстыдно раскинув ноги. А в уши уже бубнят, объясняют: развлечение для бедных, у кого, окромя ломаного гроша за душой, одни вши имеются! Платишь медный мон, дают тебе зажженную лучинку, и, пока огонек теплится, можешь наклоняться, рассматривать, что заблагорассудится… нет, руками не трогать! Распустишь руки, "бык" их с плечами оторвет! Хочешь посмотреть, молодой господин?… Другу господина Сугаты - даром… хочешь?!

И еще было: он на столе, над всеми, не в харчевне - в доме, в комнате с двуцветной картиной на стене: олениха наклонилась, пьет из ручья, а сама все косит глазом в сторону. Да, он на столе, в тишине, полной беззвучного восторга, его разрывает на части финальным монологом старца одержимого, "Парчовый барабан" смыкается вокруг, оглушительно гремит тем самым восторгом беззвучия… и все кажется: на лице маска, безликая маска, забытая сегодня дома в сундучке; маска без единой черты, без единой морщинки, и оттого каждый видит в ней то, что хочется, отражается, словно в зеркале… последние слова истекают последними каплями крови - тишина, тишина, тишина… кокон тишины в водовороте криков и приветствий.

И еще: темные глаза смотрят с мольбой, пряча в глубине немой вопрос. Веки прошиты нежнейшей строчкой вен, вздрагивают лепестками вишни… "Пошли лучше к дзеро! - бормочет Сугата, толкаясь локтем в бок. - К самым дорогим пошли, к тем, что в ранге тайфу!… Пошли, я плачу!" Богатырь не любит новомодное словечко "гейша", он упрямо называет веселых девиц - дзеро, что во все времена значило… впрочем, Мотоеси безразлично, что значит сейчас любое из всех слов на свете. Глаза смотрят, спрашивают, значит, надо ответить. "Кого ты ждешь, красавица?" Глаза моргают, одинокая слезинка выкатывается из уголка и ползет вниз по набеленной щеке. "Вас, мой господин…" Наверное, дочь обедневшего торговца, или самурая-ронина, или сирота, принятая в чужой дом из милости… какая разница?! Да, такие девушки частенько, стесняясь официально принять на себя статус "дзеро", боясь наглости сводней, сами выходят на людные места - они готовы пойти с любым, кто по-доброму посмотрит на них… выпрашивать деньги они не умеют, но щедрый гость сам все понимает…

Мотоеси все понимает.

- Где ты живешь? - спрашивает он.

- Рядом… вниз, к реке, и направо. Господин пойдет?…

- Да. Господин пойдет.

Рядом Сугата разговаривает с лохматым карликом. Карлик кивает: конечно, Сугата-сан, все понял! Проводить молодого господина и, если какой негодяй осмелится, разъяснить… Ясное дело, кто же тронет человека, находящегося под покровительством самого Маленького Цуто?! Не извольте беспокоиться, идите себе к девочкам, я позабочусь… Деньги?! Конечно, конечно, куплю все, что надо, себе не больше десятины… Пятую часть?! Век за вас всех будд и бодисаттв молить буду, Сугата-сан, язык в порошок сотру, лоб о половицы расколочу… да, да, уже умолкаю, уже бегу…

Мотоеси с девушкой идут вниз, к реке и направо. Следом тащится карлик, обеими руками скребя свою шевелюру. Карлик счастлив: оказать услугу Сугате-сан и его другу…

Карлик счастлив.

Мотоеси тоже счастлив.

Счастлива и девушка, что не мешает ей настороженно поглядывать по сторонам.

Где- то в доме с картиной на стене олениха тоже косит глазом: все ли спокойно?

6

Мотоеси откинулся на дзабутон - маленькую подушечку, вышитую лиловой нитью, - и огляделся.

- Прошу простить мою нищету, - превратно истолковала его взгляд девушка, упершись руками в пол и пряча в низком поклоне свое смущение. - Отец умер в прошлом году от горячки… я… я, пожалуй, схожу принесу еду и напитки!

Она не обладала красотой, потрясающей умы и пронзающей сердца. Она обладала большим - югэн, "темной прелестью", что невидимыми пальцами трогает самые сокровенные струны души.

Возьмись юноша описать ее, встреченную случайно на перекрестке… нет, не вышло бы.

Ничего не вышло бы.

Здесь нужен старый Дзэами, мастер передавать словами невыразимое.

- Сядь. - Мотоеси потянул девушку за широкий рукав, и она послушно опустилась рядом. - Еда обождет, я не голоден. Кстати, а откуда это - еда, напитки?

Удивление отразилось на овальном личике.

- Откуда? - приоткрылся нежно очерченный рот. - Ваш слуга передал… маленький такой…

- Мой слуга? Впрочем, неважно. Как тебя зовут?

- О-Цую…

- Красивое имя. И обладательница его вдвойне красива. Ты живешь одна?

- Одна, мой господин. Вы… вы у меня первый… я долго не могла решиться, робела!… Вы не обидите меня?…

Мотоеси не знал, говорит девушка правду или лжет.

Положа руку на сердце, ему это было безразлично.

Он и раньше имел дело с женщинами: отец еще в четырнадцать лет нанял у сводни пухлую вдовушку - актер должен думать об искусстве, а не о бабах, значит, пусть мастерица обучит мальчика, чему надо, и не будем пыхтеть чайником… Да и после: гейша в Киото, которой приглянулся юный лицедей, влюбчивые дочери деревенских старост из тех мест, где разъезжала отцова труппа; временами - и наложницы какого-нибудь знатного дайме бегали на сторону, когда владыка после спектакля перебирал саке, храпя во всю мочь.

Но сейчас… никогда, никогда раньше не испытывал юноша такого покоя, такой беспечности и уверенности в главном: все случится легко, легко и… правильно?

Да, наверное, так.

- О-Цую, - еще раз повторил он девичье имя, прокатывая его на языке особым образом, как умеют только певчие дрозды и еще актеры Но. - О-Цую… скажи, тебе говорили, что ты прекрасна? Прекрасней жен самого императора? Слышала ли ты вот что?

Юноша улыбнулся и совсем другим голосом, подражая опытному надзирателю за женской прислугой, гнусаво возгласил список "утвержденных достоинств":

- Лицо, как велит современный вкус, довольно округлое, нежно-розового цвета, подобно лепестку вишни. Черты лица без малейшего недостатка; глаза с узким разрезом не годятся. Брови непременно густые; переносице не следует быть слишком узкой, а линия носа должна повышаться плавно…

Он насладился уже откровенным стеснением девушки, продолжил нараспев:

- Уши продолговатые, мочки тонкие, дабы сквозили до самого корня и не прилегали плотно к голове. Пальцы нежные, длинные, ногти тонкие. Большие пальцы на ногах должны отгибаться в сторону, кожа на пятках прозрачная. Талия длиннее обычного, бедра крепкие, не мясистые; задок пухлый. И чтоб на теле не было ни единого родимого пятнышка! Скажи, милая, у тебя есть родимые пятна на теле?

Девушка, покраснев до корней волос, истолковала вопрос Мотоеси самым прямым образом: принялась развязывать пояс. Юноша поймал ее хрупкое запястье, легонько сжал, призывая не торопиться. Негоже предаваться любви наспех, подобно варварам или диким зверям!

А может, она голодна?

- Ты хотела принести еду и напитки?

Как выяснилось минутой позже, мнимый слуга оказался весьма расторопен. Хоть и впрямь нанимай на службу! Сушеное птичье мясо, жареные осьминоги, "окуньковая стружка", пончики в масле и рисовые лепешки, мидии на пару, фаршированный икрой лосось - маленький столик уже был полон… да что там полон! - до отказа забит провизией, а пакет все не пустел: хурма на вертеле, казанок с похлебкой-мотигаю, сладкая каша из бататов… было и хмельное.

- Угощайся, О-Цую! Да не стесняйся же, ешь вволю!

Странно; она всего лишь отломила у лосося плавничок и деликатно прикусила его зубками. Юноша глядел на нее, глядел пристально, вынуждая прекрасные глаза оленихи часто-часто моргать; он подумал было, что стоит спросить - есть ли в доме цитра или на худой конец сямисэн?… И тут случилось уж совсем удивительное.

Мотоеси ощутил голод.

Зверский, неутолимый голод; будто три дня маковой росинки во рту не было.

Брюхо к хребту прилипло.

- Я тоже?… Я тоже присоединюсь, ладно? - только и успел он пробормотать, не глядя на девушку, после чего набросился на еду. Забыв о приличиях, презрев вежливость. Панцири омаров хрустели под пальцами, икра-фарш брызгала на подбородок и одежду, и без того уже заляпанные бататовой кашей; едва не подавившись рыбьей косточкой, он прокашлялся, почти сразу ухватив вертел с хурмой. Юношу мучила отрыжка, он отчетливо чувствовал: дальше некуда, еще минута - и еда пойдет обратно… но остановиться он не мог.

Голод.

Лютый, острозубый.

Голод.

Давясь лепешкой, Мотоеси вдруг зажмурился: перед глазами отчетливо проступила маска нопэрапон. Безликая, гладкая, сейчас она напоминала пузырь, доверху налитый гноем, разлагающийся шар с провалившимися внутрь чертами былой красоты…

- Прочь! - вырвалось само собой; вместе с недожеванным рисом.

Он открыл глаза.

Напротив, у стены, стояла милая О-Цую; и у девушки не было ног.

Совсем.

Ниже подола, свободно болтающегося мокрой тряпкой, слегка подрагивал от тепла жаровни сизый воздух.

Безногая красавица (большие пальцы на ногах должны отгибаться в сторону, кожа на пятках прозрачная…) проплыла левее, вновь замерла, уставясь на юношу; и голод вспыхнул во чреве с новой силой,

- О-Цую!… Что с тобой?! Что со мной?!

Взгляды встретились.

Скрестились двумя клинками; брызнули искрами понимания.

- Господин!… Молодой господин… вы - тоже?!

- Что - тоже?… Что?!

Быстрей ветра О-Цую метнулась к дверям, шелестом осенней листвы прошуршала по коридору.

Исчезла, как не бывало.

Опрокинув столик, юноша вскочил. Меч, оставленный близ порога, в одно движение перекочевал туда, где ему и надлежало ждать своего часа - за пояс. Чавкнула под ногой разлитая похлебка, хрустнула ярко-красная клешня; забыв одеться, Мотоеси, как был, без теплой накидки, без шапки, вылетел из дома.

Из дома, который за его спиной рушился сам в себя, становясь тем, чем был на самом деле: грязной кучей мусора.

В дальних кустах визжал от ужаса обезумевший карлик.

- Стой! О-Цую, стой!

Куда там! - лишь кисейный край мелькнул наискосок от зарослей мисканта. Мотоеси бросился следом, сам плохо понимая, зачем он это делает. Разум

требовал, молил, упрашивал: прочь, прочь отсюда, беги в другую сторону, молодой безумец!… Но что-то, более сильное, более властное, чем разум, гнало сына Будды Лицедеев вниз, к реке.

Снова луна плясала в небе начищенной медяшкой.

Снова петляла впереди невозможная беглянка.

Снова.

Приземистые ивы качали у лица мертвыми, безлистыми ветвями; сзади, со стороны моря, накатывался йодистый аромат, сливаясь с речным запахом рыбы и тины. Вонзались во мрак небес острые верхушки желтинника, оглушительный крик воронья резал уши, и хрупкий лед ломался от напора, брызгаясь сохранившейся под ним лужей.

Пьеса "Парчовый барабан", преследование злым духом вздорной дамы, рискнувшей сыграть на чужой жизни, как на струнах цитры; реплика: "…плоть немощная водорослями стала, но ныне, в этот час ночной, на берег их выбросили волны, и сюда вернулся я, томимый жаждой мести…"

Снова.

Юноша упал, споткнувшись о невзрачный холмик. Переполненный желудок взбунтовался, не в силах боле терпеть адскую пытку, и все съеденное волной изверглось наружу. Мотоеси захлебывался, кашлял, инстинктивно стараясь выгнуться так, чтобы рвота не попадала на одежду; больше всего на свете ему хотелось умереть.

Но ему захотелось умереть во сто крат сильней, когда он встал, пошатываясь, и увидел.

Перед ним, паскудно испачканная блевотиной, молчала заброшенная могила.

Юноша знал - чья.

И еще он знал: взметнись сейчас к небу синяя сталь его меча, пади вниз и наискосок молнией, вонзись в могилу по самую круглую цубу, отделяющую клинок от рукояти, - трижды, трижды взлети, пади и вонзись!…

Не ходить больше былой О-Цую по земле, не ждать блудодеев на перекрестках.

Ну же!… Но память извернулась верткой рыбиной, напомнив ослепительно:

…и, страстно желая избавиться от наваждения, выхлестывая из себя весь ужас, накопившийся еще с момента падения на неостывший труп; изгоняя всю чудовищность ночной погони и рыскания по пустому кладбищу за невольной или вольной убийцей мастера Тамуры… Юноша бил и бил, уподобясь сумасшедшему дровосеку, деревянный меч вздымался и опускался, вопль теснился в груди, прорываясь наружу то рычанием дикого зверя, то плачем насмерть перепуганного мальчишки; а с неба смотрела луна, вечная маска театра жизни.

Луна смеялась.

Луна смеялась и сейчас.

Назад Дальше