Маг в законе - Генри Лайон Олди 2 стр.


Сплюнула в горсть мелкие косточки, кинула россыпью на столешницу и добавила густым, не по телу, басом:

- Заходь, бабы-девки, неча избу студить…

Пальцы поначалу не слушались, путаясь в крючках одежи ершами, угодившими сдуру в частый бредень. Только и удалось сразу, что шапку стянуть да на лавку, близ тетки, кинуть. Ты разозлилась. Ты сильно разозлилась, всерьез, и руки вдруг стали ловкими, а остаточный холод мигом удрал куда-то в глухие закоулки - даже не тела, а памяти, памяти о долгой дороге от Анамаэль-Бугряков, будь они неладны тройным неладом, до заимки близ Шавьей трясины, а оттуда - сюда, к тупому парняге, к тетке с ее дурацким пирогом и равнодушной неприветливостью. Армяк чудовищной птицей слетел с плеч на дощатый пол, котомка уже стояла там, утонув теперь под душной овчиной; тетка забыла жевать, уставясь на тебя выпученными глазами - ты рассердилась, помнишь, Княгиня?! - о да, ты помнишь, ибо не успела вовремя одернуть себя.

Остановиться не успела.

Приступ остановил. Грудная жаба квакнула во всю глотку, раздувшись пузырем бородавчатым, потекла слизью, защекотала длинным, липким языком в гортани, вздувая грудь - и когда удалось перевести дух (нескоро, ох, нескоро!), то все вернулось.

Былой озноб, тяжелое дыхание, да еще скучная злоба на саму себя.

Ишь, чего удумала, каторжанка?! - а на-кось дуре жизнью по роже, да с оттяжкой, да по-новой, чтоб не мнила вольной горлицей, где и грачихой-то не больно выйдет!

- А на образа перекреститься - рука отсохнет?

Что-то, похожее на улыбку не более, чем огонек лучины походит на восход за рекой, явилось в теткином голосе.

Тебе было все равно.

Ты перекрестилась.

На образа - негасимая лампада горела перед древним, закопченным ликом Троеручицы и старообрядской, ординарной иконкой Спас-Ответчика, рядом с которым робко притулился лубочный Никола-Хожалец, угодник боженькин. Гнулся, играл огонек, метал бледные сполохи на серебряную ризу, потемневшую от времени, на фольговое золото кивота…

- Вре-ошь, - с удовлетворением протянула тетка, почесывая щеку плоским, слоящимся ногтем. - Как есть врешь, баба! Ты и знамение-то крестное кладешь, как я под муженьком покойным пыхтела. Под этим ли, под другим - одна морока, бабы-девки… Авраамитка, небось? Или вовсе язычница? Ладно, помолчь, не для ответа спрашиваю, для знакомства, значит…

Когда тетка говорила, лицо ее становилось и вовсе костяным, жестким, с резко выступающими скулами.

Голос не по телу, лицо не по голосу…

Вместо ответа ты села на лавку, напротив хозяйки.

Похоже, той понравилось; похоже, тетка наглость почитала за живучесть, уважая чужое упрямство.

- Полушалок-то скинь, бабы-девки, скинь… упаришься в хате. Вошей много?

- Много, - тускло согласилась ты, развязывая узел под подбородком.

- Вошей керосином, керосином!.. ин ладно, бабы-девки, больше пытать не стану. Поспеем еще, наговоримся, побранимся-помиримся… Ты гляди, парнягу моего не смущай - даром што ты старая уже, молью траченая, а в зенках-то геенна огненная, черти с вилами вприсядку скачут! У-у, мажье племя, и каторга вам мамка родная…

Тетка замолчала. Враз, как отрезало. Уставилась на твою голову. Странно: на каторге ты привыкла, что никого твоя голова не заботит, и взгляд тетки неприятно дернул зажившую было рану. Левую часть головы покрывали каштановые, сильно битые сединой волосы; правую же наголо обрили еще позавчера, перед вечерней поверкой, и теперь кожа топорщилась серебристой щетиной.

- Вона как, бабы-девки, - натужно булькнула тетка и вновь осеклась. - Вона как…

Обижаться было ни к чему. Ты разучилась обижаться. Княгиня, ты совсем разучилась обижаться! - и даже это безразличное "даром што ты старая…" не слишком резануло по сердцу. Старая и есть. Четвертый десяток на самом исходе, а если судьбу на счеты костяшками кинуть, то последние лета - год за два, за три, за пять, как кому сподручнее.

Не до парней.

- А-а, - знакомо пробухтело от дверей, и почти сразу, тяжелым, нутряным рыком:

- Божатушка? Телега готова, вели к купцу Ермиле идтить за кобыленкой, запрягать! Али на себе к купцову подворью оттараканить?

Упарившийся парняга вытирал лоб ручищей и все зыркал, косился на твою удивительную голову, разделенную надзирателем-цирюльником на две неравные части.

Парню было странно.

- Божатушка? Велишь, али как?

Божатушка? Слово было незнакомым. Внутри заворочался привычный уголек, попыхивая колючими искорками; в мозгу разом все заволокло дымом, едкой копотью, и когда ветер, налетев из ниоткуда, развеял мглу, смысл чужого, чуждого слова всплыл сразу, сразу и однозначно.

Божата, божатушка - крестная мать. Жила-была сиротка Сандрильона, и была у нее злая мачеха, а еще была добрая крестная-фея… божата, значит, фея была… божатушка Сандрильоны-сиротки. Это ежели сиротку сослать по этапу в Кус-Крендель да сперва выучить по-местному - или лучше не ссылать, а сразу здесь родиться.

Ты усмехнулась - криво, чувствуя боль в губах.

Эх, Сандрильона-сиротка, воровка на доверии, лучше тебе здесь не рождаться… Жаба насмешливо ворочалась в груди, в гортани, подпрыгивала, приквакивала, давала о себе знать заполошным стуком сердца, пронзительной иглой в висках, молоточками в затылке. Чужое слово просто так своим не становится, а здесь, в одиночестве, только и приходится, что себя одергивать: тпру-у-у, назад! Сгоришь, дура! - не несись вскачь к обрыву, погоди!

А когда опостылеет все, да так, что ком в горле, кол в чреве - и те за счастьишко покажутся, вот тогда и отпусти поводья. Все слова - твои, все парни - твои, все взгляды-помыслы - твои… день-два, неделя, и все погосты, какие тут есть - тоже твои!

Да, Рашка?

Впору молиться св. Марте, покровительнице воровского мажьего племени, о смерти тихой, безгласной… услышит ли?

- Торбу с лопотьем волоки в сенную каморку. Там жить станешь, там и топчанчик есть, девки-бабы…

Ты кивнула, стараясь не зайтись в кашле.

Не получилось.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Если внимательно заглянуть в глаза вдове Сохачихе, то можно увидеть:

…февраль.

Сухой ельник вовсю топорщится сучьями. Машет лохматыми лапами; пугает. На тропе, потерявшейся в густом сумраке, смерзлись в комья песок и хвоя; заиндевелые листья осинника в прогалинах трещат от тоски, сетуя на холод. Снега мало, лишь пороша виляет седым хвостом.

Где-то, далеко, лось бьет рогом в сушину.

И так - всегда.

* * *

- Что ж это вы зимой на телеге, вместо саней, разъезжаете? - вдруг, что-то вспомнив, спросила женщина на лавке, прежде чем отдышаться и нагнуться за котомкой.

- Дык телега-то купцова, - вместо тетки ответил парень, старательно отводя взгляд. - Вертать надоть, починенную… я, чай, и на себе сволоку, без кобылы…

И вышел вон.

III. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ПЬЯНЬ КУДЛАТАЯ ДА РЕБРА ДВОЙНЫЕ

Сидит в засаде за двором, в потаенных местах убивает невинного; глаза его подсматривают за бедным…

Псалтирь, псалом 9

…Низкая, словно вдавленная в землю исполинским сапогом, изба неохотно проступила сквозь круговерть завирюхи. Снегу намело изрядно, он громоздился сугробами-шатунами к самым мутным оконцам - и лишь у крыльца (да какое там крыльцо - пара трухлявых ступенек!) был расчищен кривой проход. Ветер срывал с почерневшей, сто лет не чищенной трубы рваные клочья дыма и спешил унести прочь, развеять в гуще снежной мглы, отобрать у людей еще малую толику тепла.

Поставлена изба была как-то несуразно: если у других на улицу выходил забор с воротами, а сама жилая постройка пряталась в глубине двора, то у Луковок их развалюха выпятилась прямиком на улицу, большим пальцем в кукише, а двор располагался позади. Истинно говорится, все не как у людей!

Позади, перекрикиваясь, еще бежало с полдюжины душ детворы - остальные отстали раньше. Ну идет себе варнак-каторжанин, и идет - чего зря пялиться? И даже куда идет - всем известно… наглядимся ужо…

Дверь оказалась незапертой, хотя и притворена была плотно. Когда ты грюкнул в нее таким же деревянным с мороза, как и сама дверь, кулаком, она слегка поддалась. Чтобы войти, пришлось нагнуться; в затекшей спине явственно хрустнуло.

- Будьте здоровы, хозяева! Вот, к вам определили.

Взгляды. Со всех сторон, из углов, с полатей, с печи… Дети. Мал-мала меньше. Сколько ж их тут?! Сразу и не сосчитаешь. Ладно, успеется.

За длинным, чуть ли не во всю горницу, столом из темных досок - двое. Нестарая, но уже сильно битая жизнью баба кутается в драный шерстяной плат, смотрит выжидательно. Что, мол, еще скажешь, варнак? Интерес. Слабый, даже для нее самой удивительный.

Рядом - мужик. Хозяин дома, значит. Рябой, в замызганной холщовой рубахе с оторванным воротом, в кургузой кацавейке. Дергает бороденку, скалится щербатой ухмылкой:

- Ну, и ты, стал-быть, здоров будь, паря! Ссылочный?

- Ссылочный, - киваешь ты, двумя руками стаскивая с головы шапку.

- А кличут как?

- Дуфуней кличут. Дуфуня Друц.

- Чаво?

Бедолага, он аж слюной подавился. А баба - ничего, съела.

Бабы, они живучей.

- Зовут - Дуфуня. А по фамилии - Друц.

- Дуфуня… Это по-вашему, по-варнацки, што ли?

- Да нет, просто имя такое. От рождения, - ты пожимаешь плечами.

В спине снова щелкает. Короткая боль. Нет, отпустило…

- Вот ить окрестили! - сочувственно качает головой хозяин. - Дуфуня! Не, я тебя лучше Друцем звать буду.

- Зови, - тебе действительно все равно.

- Ну а я, стал-быть, Филат. За стол садись, што ли? Чекалдыкнем за знакомство…

- Я те щас "чекалдыкну", мерин сивый, ухватом по загривку! - мгновенно взвивается молчавшая до сих пор Филатова жена. - Только б зенки с утра залить, кочерыжина!

Справедливости ради надо сказать, что утро давно кончилось, и мглистый день успел перевалить за полдень. Впрочем, вслух этого говорить ты не стал: последнее дело - с порога пререкаться с хозяйкой дома!

- Да ты што, Палажка, сдурела?! Ить паря с морозу, сугреться ему надоть!

- Чаем пущай греется! - отрезала Палажка. Обернулась к ссыльному:

- Чай есть? А то не напасемся…

- Есть, - непослушное, окоченевшее лицо твое с трудом сложилось в некое подобие улыбки. - И чай есть, и солонина, и сухари, и даже сахара фунт - пайку на две недели вперед выдали.

Скинул котомку, начал развязывать узлы. Руки не слушались. Ты прекрасно знал, что это - не только от мороза. А дальше будет еще хуже… дальше будет всегда хуже, и никогда - лучше.

Никогда.

- Ну вот, дура-баба, а ты водки жалеешь! - попрекнул жену Филат, жадно наблюдая, как ссыльный выкладывает на стол содержимое своей котомки. - Ну, Пелагея, ну, окстись, што ли…

- Ладно уж, ему - налей. А себе - на донышке! Чай, не ты с мороза пришел!

- Да будет тебе, разоралась… Тащи кашу, стал-быть, обедать будем. Эх-ма, жисть наша, пропащая…

"Это точно", - подумал ты, медленно расстегивая крючки армяка.

* * *

Сивуха обожгла горло, горячим комом ухнула в желудок. На глазах выступили слезы. Да, отвык ты от хмельного, Друц-лошадник, Валет Пиковый, за пять-то лет строгой каторги, отвык едва ли не вчистую. А раньше, бывало…

Забудь, морэ!

Забудь о том, что было раньше; само слово проклятое "раньше" забудь! Прошлое - отрезанный ломоть; гнить тебе отныне здесь, на поселении, пока копыта не отбросишь, а ждать этого - по всему видать, что рукой подать…

Распухшие пальцы лишь с третьей попытки уцепили кусок солонины, кинули в рот - загрызть.

- Ниче, паря, щас полегчает. Давай-ка, стал-быть, еще по одной!

- Я те што баяла, пьянь кудлатая?! Я т-те што, кочерыжина?!

- Ладно, ладно… вот ить ведьма! Наградил боженька…

Рядом усердно стучало деревянными ложками все многочисленное семейство Луковок. Чавкали, давились, то и дело зыркая на ссыльного любопытными глазенками.

- И кудыть это Акулька запропастилась?

- А кудыть дуре деться? Ить жрать захочет - прибегит!

Хлопнула дверь. Пелагея обернулась к блудной дочери, и Филат, воспользовавшись этим, мигом хлюпнул в обе ваши кружки мутного пойла из четвертной бутыли, заткнутой комком пакли. Заговорщицки подмигнул; оскалился, стал-быть, со значением. Ты подмигнул в ответ - и едва успел в последний момент перекрыть знакомую волну, начавшую вздыматься из глубины, от низа живота и выше, к сердцу.

Плохи дела твои, Друц-лошадник! А ведь за пять лет, друг ситный, ром сильванский, так и не приучился "в лоб" жить, без финтов. Знаешь, серьезный финт для тебя сейчас - верная смерть. Да и по крохам: разок, другой, третий - и сгоришь. Страшно сгоришь, и думать страшно, а думается. Вот и сейчас едва само не плеснуло наружу - глаза отвести вредной бабе…

Со второго раза хмель ударил в голову. По телу расползлось приятное тепло, пальцам вернулась малая толика былой гибкости. По крайней мере, удалось легко ухватить ложку, зачерпнуть синюшной, остывшей пшенки с волокнами соленой рыбы.

Акулька - та самая рябая востроносая девка-маломерок, что увязалась за Княгиней, - получив нагоняй от матери, тоже шмыгнула за стол. Немедленно треснула по лбу ложкой одного из братьев, что попытал счастья стащить у нее сухарь - и пошла, давясь, глотать кашу, блестя на Друца влажным птичьим глазом.

Хозяйка подозрительно покосилась на мужа и ссыльного. Однако сивухи в кружках давно и след простыл. Вздохнула Пелагея, безнадежно махнула рукой и вновь уселась на лавку.

- Ты, паря, стал-быть… - Филат весело дернул углом рта. - Дровишек наколоть подсобишь? опосля жрачки?

- Подсоблю.

- Ну, вот и лады…

* * *

В дровяном сарае Филат, воткнув в колоду топор, щербатый, как Филатова ухмылка, глумливо хохотнул. Извлек из-под накинутого поверх рубахи дубленого кожуха знакомую бутыль.

Где и прятал-то, родимую? Души ведь в мужичонке на алтын с полушкой!

- Мы хучь в арестантских ротах и не парились, но тоже кой-чего могем! - осклабился хозяин. - Я и сухарей призаначил, солонинки чуток… Ну што, паря, за конец твоей каторги, за жисть вольную, новую!

"Да уж, вольную! Вольнее некуда… ходи, чалый, ходи кругом, куда повод пустит!.."

Из посуды в сарае у Филата, запасливого насчет всего, что касалось выпивки, нашлась пара туесков из заскорузлой бересты. Выпили, захрустели сухарями. В сарае было холодно - не в пример холодней, чем в избе; в щели то и дело врывался колючий ветер, озоровал по углам, задувал снежную пыль.

- Топором помашу. Согреюсь. Да и твоя пусть слышит: работаем.

- Помаши, помаши! - охотно согласился хозяин.

Поначалу топор едва не вырвался из рук, - запястья отозвались плохим, стеклянным хрустом! - так что Филат даже отшатнулся в испуге.

- Чего балуешь, паря?! Зашибешь ить, варначина!

Ты не ответил; ухватил топор покрепче. Вскоре дело пошло на лад. Когда на лбу наконец выступила испарина, в углу сарая уже высилась изрядная горка свеженаколотых дров. Филат тем временем, похоже, успел оприходовать новый туесок сивухи - по крайней мере, раскраснелся он не хуже тебя самого, хоть и не взмахнул топором ни разу.

"На киче за такое западло враз шнифт своротят", - равнодушно подумал ты. И сам поморщился. Ботать по квэнье - дело нехитрое, если ты в законе, по острогам иначе и не сложится. А вот думать… думать по-другому надо. По-разному. Иначе враз где-нибудь подловят. Пора отвыкать. Ты, морэ, теперь честный ссыльный, а не гнилой острожник, год-два, и вовсе, глядишь, в крестьянский разряд переведут; вокруг люди вольные, говорят не так, как на той же киче. Хотя, отвыкай - не отвыкай, все едино: год-другой (это ежели повезет!) - и загнешься, вместо разряда крестьянского…

- Взопрел, паря? Ну, дык накатим еще по одной! Эх, жисть наша пропащая…

По одной, так по одной.

За жисть пропащую.

- …За што ж тебя по этапу-то, паря?

Хотелось отмолчаться - о таком болтать, что огонь хватать! - но Филат не отставал. Крепкий до хмеля оказался мужичонка; кого другого уже б с ног свалило, а этот - зарумянился только, да язык чуть заплетаться стал.

- Коня свел, - неохотно ответил ты.

- А-а, дык ты коний вор! - почему-то обрадовался хозяин.

- Лошадник, - поправил ты, отвернувшись, но Филат не обратил на это внимания.

- А у меня, един свищ, коня нету! - тут же поспешил он разъяснить свою радость. - Вот кабы ты душегубцем оказался, или, стал-быть, еще што учинил…

- Там, где живешь - не гадь, - процедил ты сквозь зубы.

Филат на некоторое время заткнулся, явно пытаясь переварить услышанное. В голове уже изрядно шумело, зато перестала наконец ныть спина, и руки стали почти прежними. Конечно, это ненадолго, но… мэ матыем, мэ матыем, ромалэ, лэ ли, да дэвлалэ… захмелел я, захмелел - ай, братцы, боже мой!..

Ты молча разлил в туески остатки сивухи.

- Дык ить ежели коньего вора поймают, паря, то властям не сдают. Сами забивают, всем миром…

- И меня забивали - да не забили. А вот подельщика моего… Выпей, Филат, за упокой души.

- Отчего ж не выпить-то, паря? Хучь во здравие, хучь за упокой! Это мы завсегда… Эх, матушка, хороша! А правду бают, кубыть у коньих воров ребра двойные, так сразу и не перешибешь?!

- Правду.

- А вот и шавишь, паря! Не бывает у человеков двойных ребер! И все-то ты шавишь, все дым гонишь: отродясь коньих воров по каторгам не гоняли, ежели не мажьего семени… а, ну да, ты ж и есть… еще по маленькой? У Сохачихи в долг, а?..

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Если внимательно, до рези под веками, заглянуть в глаза Филату Луковке, то можно увидеть:

…июнь.

В пятнистой тени орешника бесится лайка-двухлетка. Распугивает птиц, закручивает пыль веселыми смерчиками; бьет лапой жука-рогача и сама же отпрыгивает в притворном ужасе. По стволам, не обращая внимания на собаку, струятся муравьи: мелкие, скучные. Солнце падает сверху косыми полотнищами; пахнет измятой травой.

Потом лайка садится и долго воет, как над покойником.

Больше - ничего.

* * *

…Среди ночи ты проснулся от настойчивого грюканья в дверь, от пьяных голосов, слышавшихся снаружи. Хозяин, по всему видать, вставать не спешил, и ты, сам не зная зачем, сунулся в сени, к дверям, отодвинул засов… И едва успел шарахнуться в сторону: перед самым носом в стену гулко бухнуло суковатое полено.

Снаружи радостно заржали.

- Ну што, Луковка, али нам не рад?

- Зенки протри, Митяй! То ж варнак ссылочный! Филата ты б черта коряжного достучался!

- Ы-ых… - разочарованно. - Ну то жихорь с ним…

Зашибло ли полено "варнака ссылочного", или нет, никого не интересовало.

- Дурак ты, паря! - сипло сообщили с печи. - Другой раз не суйся. Даром што ребра двойные - башка ить не железная! Отшибут. У нас парни такие… любят это дело. Пошутковать, стал-быть…

"А ведь не спал он, - подумал ты, укладываясь обратно на лавку. - Мог бы и предупредить, чтоб не открывал. Небось, и сам это дело любит. Пошутковать, стал-быть. Похоже, в остроге - и то жизнь подороже стоит, чем у этих… лесовиков…"

Назад Дальше