Маг в законе - Генри Лайон Олди 3 стр.


IV. РАШКА-КНЯГИНЯ или ЭХ, ЛЕШИХА МОЯ…

На работе человеческой нет их, и с прочими людьми не подвергаются ударам…

Псалтирь, псалом 72

А ночью - Княгиня, ты помнишь?! - тебя посетил кошмар.

Старый, знакомый.

Десятки, сотни шандалов, канделябров, свечных розеток из старого серебра - и всюду истомой тает нежный воск, всплывая по предсмертному воплю фитиля, отдаваясь огню со страстью и негой безнадежности.

С открытой верхней галереи захлебываются гобои, гнусаво плачет фагот, скрипки искупают все грехи мира, опираясь из последних сил на мрачное плечо контрабаса - вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, кружит головы, кружит тела… о, раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка - чш-ш-ш, не мешайте…

Рядом - князь Хотинский, блестящий гусар. Ментик вполплеча, синие чакчиры, доломан сплошь расшит золотом; и над всем этим - русый кок, завитой щипцами умелого парикмахера, погибель барышень из провинции. Он что-то говорит, этот лихой красавец и дуэлист, известный всему Хенингскому герцогству, и дальше, много дальше… да, он говорит, но ты сейчас не слышишь слов.

- Милая Эльза…

И все.

Только скрипки, и гобои, и метель сумасшедшего вальса.

Не плачь, Рашка, не надо плакать, Княгиня моя, пускай даже и во сне…

Ты ведь чувствуешь: вон она, твоя подельщица, Елена Запольская, Ленка-Ферт, твоя Девятка Бубен - вон, подле юного бездельника в превосходно сшитом фраке. Она здесь, неподалеку, и договор ваш, скрепленный общей болью, еще в силе, как будет он в силе… нет, не на веки вечные, так не бывает меж людей, но до конца срока - он не за горами, но еще тянется, длится, и Сила смеется в тебе тихим всплеском весенней капели.

Эй, гусары и драгуны, их сиятельства и их высочества, все, кто ни есть - смотрите на меня и на нее, на краль бубновых! что видите?! что знаете?! А увидите вы то, чего хочу я! узнаете то, чего мне заблагорассудится, примете моль за яркого махаона, влюбитесь без смысла, забудете без сожаления, и завтра спросят вас: "С кем танцевали, кавалер?" - а вы и не вспомните.

Лишь пожмете плечами в удивлении:

- Я? С этой? Да что вы, господин хороший!

А хотите - заставлю свечи пылать багрянцем заката над рекой?

Хотите - с ума сведу?! петь кочетом заставлю?!

Хотите?!

"Хочу…" - еле слышно смеется кошмар, становясь кошмаром.

Холод. Лютый, февральский; барачный. И через всю залу, в отблесках и шепоте, идет он: полуполковник Джандиери, ловец, настигший дичь. Он идет неспеша, и вся твоя Сила, удесятереная Ленкой-Ферт в платье цвета слоновой кости, расшибается о призрачную броню "Варвара", жандарма из Е. И. В. особого облавного корпуса при Третьем Отделении.

Пусто.

Холодно.

Некому петь кочетом.

Гаснут свечи в твоих глазах, глупая Рашка… и "Орлов", знаменитый бриллиант хозяйки дома и устроительницы бала, сохранит прежних владельцев.

Не повезло.

- Вы танцуете, милая баронесса? - спрашивает жандарм, кланяясь.

Тишина.

Где скрипки? где фагот? гобои где?!

- Вы танцуете? Или вы просто наслаждаетесь искусством маэстро Бернулли? Или сердца привораживаете?!

- Слам тырбаню, фараон, - отвечаешь ты, чувствуя спиной дощатую ласку нар.

Господин полуполковник смеется - и вдруг идет вприсядку, выкрикивая странным, сиплым от пьянства баритоном:

- Эх, лешиха моя,
Миляшиха моя,
Косорыла, мохнорука,
Криволапенькая!

Пусто.

Холодно.

Ой, мамочка моя, как же холодно… не плачь, Княгиня, не надо…

Где люди? где вальс?

- Эх, паду-ка на льду,
Сам беду себе найду!..

Крик забивает тебе рот кляпом, и удушье приходит спасением.

* * *

- Эх, лешиха моя,
Миляшиха моя…

Села на топчане; с трудом перевела дух.

Сердце плясало… нет, не вальс - бешеную джигу, отдаваясь в мягких висках биением пульса.

- Эй, Сохачиха, дремуха старая! Дай-кося хоть полумерок водки! - взорвался снаружи (во дворе? за забором?!) знакомый баритон.

Лже-полуполковничий; и ты устыдилась своей радости - сон, все сон, греза-бред, и никакого неуязвимого жандарма Джандиери на сотни верст…

Приглушенное топотанье, звякает щеколда оконного ставня.

- Ночь на дворе, бабы-девки! Сгиньте, лупоглазые!

Это теткин бас.

Видать, вино хлебное тайком курит, вот и ходят к ней…

- Дай водки, дремуха! Душа горит! А к завтрему расчет сведем - кукан за стакан, мотыль за бутыль!

И хохот дюжины здоровых глоток.

- Федюньша! Возьми кол, погони неотвязных! Федюньша, слышь?!

Хохот усиливается, но в нем слышны нотки сомнения.

Смеяться? драться? уйти? без водки?!

- Фе-е-едюньша! - утробно передразнивает тетку невидимый заводила. - Пошто страшного своего на честных людей спускаешь, Сохачиха?! Лучше бы ссылочную к народу взашей выпихала! Люди сказывают: тоща, брита, давно не крыта! Давай сюда, мы покроем!

Ты накинула на плечи истрепавшийся платок.

Прикусила губу, морщась от боли.

Боль помогла.

Потому что - обезумела, Рашка?! - едва не подбила итоги жизни-пустышки. А как славно было бы: выйти молча на крыльцо, и отдать последнее. Так, чтоб на карачках, изрезав колени коркой наста, поползли бы навстречу, чтоб завыли шелудивыми псами, с ужасом воззрясь на бледную луну; чтоб тени обступили со всех сторон, видясь тем диким, чего боялись кус-крендельчанские гуляки еще в детстве бесштанном, когда страхи жили под каждой лавкой… чтоб ноги целовали - да что там ноги, следы в снегу от ног босых! - моля простить, и не в силах выхаркнуть слова из сведенных судорогой губ.

Ах, славно!

Но потом - смерть.

Потому что одна.

Потому что давно.

Потому что маг в законе, а Закон неумолим.

Потому что… громыхнуло в сенях, совсем рядом; скрипнула дверь.

- Братцы! Крещеные, лешак выбрел!

- Бей страшного!

- В колья!

И тихое, но почему-то слышней воплей, знакомое:

- А-а…

Хруст.

Матерная брань.

Тупые удары.

- Крень! Кренюшка! Братцы, страшной Креня боем зашиб!

- Ах ты!..

- Бегим!

И тут, под топот многих ног, под снежный визг, под удаляющиеся вопли и лай собак ты заснула - слаще, чем под материнскую колыбельную.

Чтобы проснуться, как тебе показалось, через мгновение.

Тишина.

Беззвучие; лишь брешет одинокая пустолайка где-то на самой окраине, да дядька-мороз, безрукий резчик, похрустывает на окнах новым узором.

Ужасно хотелось на двор, по нужде.

С сожалением покинув нагретое кубло, в которое превратился топчан, щедро застеленный всяким лопотьем, ты вышла в сени. Оправила армяк на плечах; закуталась поплотней. Из горенки доносился храп - это Сохачиха. Выводит переливы, подсвистывает носом, прихрюкивает тоном ниже - вальс мсье Огюста Бернулли, раз-два-три, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка - чш-ш-ш, не мешайте…

Парень спал молча, если и вовсе не убрел куда-то восвояси, в темень и холод.

С такого станется.

Дверь, крыльцо; ледяные перила обжигают ладонь мимолетной лаской - шаркают бродни, холод норовит забраться под овчину, и с неба, разогнав жирное стадо туч, с любопытством смотрят крупные, едва ли не южные звезды.

А вот и нужник.

Деревянный гроб, поставленный стоймя неведомым шутником.

И бубновый туз прорезан в дверце.

Давай, Дама Бубен, не стесняйся, дескать! - все свои, родные…

Подобрав полы армяка и скорчившись над отхожим местом, тебе еще раз захотелось умереть. Чувство это было привычным - нет, оно стало привычным за последние годы, и столь же привычным стало умение загонять подлые мысли куда подальше… да хоть и туда, вниз, в вонючую дыру, где таким мыслям самое место. Опростаться - вот слово, более всего подходящее для названия процесса избавления от желания самоубийства; да и для всего остального слово сие подходит не хуже.

Наружу.

Скорей наружу.

Под небо.

Рискуя обморозиться, ты стояла перед звездным судом присяжных, не желая сразу возвращаться в каморку, где царил запах плесени и застарелого дыма. Стояла, дышала полной грудью, впервые за… ах, давно, очень давно, и опять не скоро сложится!

Что стонешь, Рашка? зачем, Княгиня?! неужели это стонешь не ты?!

Забор - обветшавший, с облупившейся краской.

Ворота.

Заперты на засов.

Стонут там, за воротами.

Выйти ты осмелилась не сразу, хотя холод мигом удрал прочь. Звякнул засов, скрипнули петли. Прямо у ворот, в двух шагах от носков твоих стоптанных бродней, лежал труп. В волчьем полушубке, в щегольских, смазанных дегтем, сапогах. Шапка откатилась в сторону, зарылась в снег.

Вместо левой половины лица у трупа была кровяная короста. С синей раковиной на месте бывшего глаза.

- Ф-фе… - сказал труп, страшно дергая вспухшими губами.

Сразу вспомнилось: Ленка-Ферт тоже любила так - оттопырит губку и, не глядя в сторону кавалера, допустившего оплошность: "Ф-фе…"

Кавалеры аж вьюном скручивались.

- Ф-федька… с-сила неприятная…

Ты молчала.

- За што? - неожиданно ясно и громко спросил труп у тебя. - За што?!

Ты пожала плечами.

Повернулась и пошла в дом, не забыв запереть за собой ворота.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Если внимательно заглянуть избитому человеку в оставшийся целым глаз, то можно увидеть:

…полынья.

Опасно изломана по краям ледяная корка. Черная, густая вода больше похожа на смолу; сверху клубится легкий парок, сизой бородой завиваясь в сторону. Со стороны берега доносятся крики: слабо, еле слышно. В полынье неожиданно булькает, и крупный пузырь всплывает на поверхность - чтобы почти сразу лопнуть.

Круги, словно от брошенного камня, лениво ползут во все стороны.

Крики смолкают.

* * *

Когда утром Рашель вновь вышла на улицу, там никого не было.

V. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или ДОРОГА НА БОЛЬШИЕ БАРСУКИ

Я же червь, а не человек, поношение у людей и презрение в народе.

Все, видящие меня, ругаются надо мною…

Псалтирь, псалом 21

Этап из последних сил брел по пыльной дороге. Этап? Да нет, какой этап, сейчас каторжан гнали уже на лесоповал - вот только одно странно: откуда такая усталость? К работе ведь еще не приступали… Ты из последних сил сдерживался, давил в зародыше вздымающиеся из самого нутра волны кипятка - ах, как славно было бы одним движением сбросить опостылевшие кандалы! размазать о ближайшую сосну конвоира-сопляка, в двадцатый раз пинающего тебя сапогом развлечения ради! - и рвануть когти. В лес. Сил бы и сейчас достало: и на оковы, и на размазать. И даже на рвануть. И, может быть, потом прожить целый день. От силы - два. Хотя два, это вряд ли… Ты знал, ты помнил, скрипел оставшимися зубами - и все равно не выдержал. Ощутил себя другим. Прежним? каким хотел сам себе казаться? просто молодым и глупым - как двадцать лет назад?..

И не стал сдерживать очередную волну.

Позволил выплеснуться наружу, ошпарить вкрутую, на мгновение вскружить голову упоительным хмелем свободы и вседозволенности.

Глухо брякают кандалы, гнилыми ошметками сваливаясь с ног, отчаянно хрипит конвоир, вокруг шеи которого захлестнулся ремень его собственной винтовки… А ты уже бежишь, бежишь прочь, и другие конвойные не успевают, не успевают, потому что каторжане, старательно изображая из себя стадо баранов, тупо сгрудились у них на дороге - а спасительный лес совсем рядом, он готов принять тебя…

Земля больно бьет в лицо.

Встать, скорее! Ты ведь просто споткнулся!

Но себя не обманешь. Ничего не случается "просто"!

- Встать!..

- …Вставай, паря!

- Эй, ты, как бишь тебя… Друц! Ссылочный! Вставай, мажье семя - тут по твою душу!..

Низкий закопченный потолок. Его заслоняет рябая рожа Филата, склоняется, дыша перегаром.

- Очманел посля вчерашнего? - лыбится рожа. - Вставай, вставай! Тебя купчина наш, Ермолай Прокофьич, спрашивают… свинья его заешь, кровопивца!

Последнюю фразу Филат произносит свистящим шепотом, не забыв предварительно оглянуться - словно тайной великой делится.

Сон.

Всего лишь сон!

Но до чего похож на правду…

* * *

Тело, как обычно с утра, не хотело подчиняться. Хрустела и ныла многострадальная спина, из рук словно умелый кат жилы тянул, суставы отзывались на каждое движение резкой дергающей болью. Да еще и голова изрядно гудела с бодуна. Отвык ты от хмельного, Валет Пиковый, ай, отвык, морэ…

И привыкнуть заново вряд ли успеешь.

Кое-как, стиснув зубы, тщетно пытаясь не стонать, доковылял до сеней. Ткнул ноги в бродни; буквально вывалился за порог, притворив за собой дверь, чтобы не студить избу. Первым делом сунул бритую "пополам" голову в ближайший сугроб едва ли не целиком, по самую шею, благо снег оказался мягким, рассыпчатым - видать, за ночь навалило.

Подождав немного, пока в мозгу прояснится, а уши начнет щипать жгучий морозец, распрямился, отер ладонью лицо.

И только теперь взглянул на гостя, с интересом наблюдавшего за тобой.

Гость сидел на краю широких саней-розвальней, запряженных парой гнедых низкорослых меринов (таких ромы-лошадники в насмешку дразнили "тыгдынцами"). Одет же был знатно: в длинную, едва ли не до пят, меховую доху, шапку из росомахи-летницы и новые, еще не стоптанные, валенки.

Валенки - это правильно! Неча купцу по морозу в сапогах щеголять, даже если мошна хром-шевро дозволяет. А унты - они для охотников удобнее…

Кто бы тебе пару валенок подарил?..

Сам же купец был сухощав, моложав и отнюдь не походил на традиционного "купчину-кровопивца". Вдобавок прищур у Ермолая Прокофьича оказался цепкий, внимательный - но, как ни странно, вполне доброжелательный.

Охотничий глаз, не купеческий.

Ну и воровской, чего греха таить.

- Ты, што ль, шиш лесной, ссылочный будешь?

- Я.

Получилось не "я", а скорей "кх-а-а", но Ермолай Прокофьич поняли.

- Вчера в Больших Барсуках был, с урядником виделся, - немедля перешел купец к делу. - Ихняя строгость там еще денька два гостить обещался. Велел вам обоим к нему явиться: прибытие отметить и довольствие денежное получить. Ежели поторопитесь - подвезу. Обоих.

В купцову бескорыстность верилось слабо.

- А тебе-то с того какой прок - ссыльных к уряднику подвозить?

- Соображаешь! - купец ухмыльнулся в щегольскую, аккуратно завитую кудряшками бородку. - Филат-бездельник мне денег три рубля с полтиной задолжал. А вам содержание от державы положено. Филату за постой причитается? Причитается! Да и тебе с рублей государственных много ли толку, в нашей-то глухомани?! Вот с тех денег и отдаст Филат должок-то… А иначе дождешься от него, шиш лесной! В избе, окромя детей да мышей, считай, отродясь ничего не водилось… Ну так ты едешь?

- Еду.

- Тогда давай, собирайся - да поживей. А я пока к Сохачихе за твоей бабой заеду.

* * *

Лошадки шли ходко, и ты, несмотря на все насмешки над мохноногими "тыгдынцами", оценил их выносливость и неприхотливость, как нельзя лучше подходившие для этого, богом забытого, сурового края.

Правил самолично Ермолай Прокофьич. А вы с Княгиней, как баре, развалились позади, сдвинув в сторону купеческие тюки (видать, с мануфактурой) и накинув на ноги припасенную купцом волчью полость.

Век бы ехал: сани легко скользят по лесной дороге, вокруг нетронутая, первозданная тишина - только мерное звяканье колокольцев да приглушенный стук копыт по укатанному снегу; по сторонам, не слишком торопясь, убегают назад придавленные снежными шапками темные ели. Есть некое очарование в унылом, зимнем однообразии замершей природы, неспешной езде…

Но век - не получалось.

И даже до деревни, тоже крещеной не по-людски: Большие Барсуки - тоже не получалось.

- До места я вас не довезу, - предупредил купец еще там, в Кус-Кренделе. - Мне сегодня в Зиморачье поспеть надобно. До развилки дотрюхаем - а это уже, шиш лесной, считай, полдороги. Там я вам тропочку укажу: выйдете по ней на заимку, передохнете, ежели захотите, чайку попьете; а дальше до Больших Барсуков, куда там тропа - дорога! Не заблудитесь. Возвращаться станете, на той же заимке ночуйте, а поутру путь вам опять к развилке - я назад катить стану, подберу. Считай, часа через три, как посветлеет, проезжать буду. Только в жданки мне играть недосуг: не поспеете - на своих двоих до Кус-Кренделя топать придется!

- И на том спасибо, купец, - криво усмехнулась Княгиня.

Как рублем подарила.

Фальшивым.

Ты ведь уже успел шепнуть ей, с чего это вдруг купец в благодетели записался. Про три с полтиной рублика долга. Впрочем, мог ведь и вовсе не подвозить. Сами дойдут. Никуда их деньжата и так не денутся; а денутся, тоже не велика беда. Видать, что-то еще Ермолай Прокофьичу от ссыльных нужно, не только Филатов гиблый трояк. Ладно, время придет - сам скажет…

- Что, купец, так вот по лесам один и разъезжаешь? - поинтересовалась Княгиня, нарушая монотонное однообразие езды и выдергивая тебя из полудремы.

- Ежели товару чуть, как сейчас, то один и езжу, - наполовину обернувшись, благодушно подтвердил Ермолай Прокофьич. - Чего зазря людей гонять, коли и сам управляюсь? Вот ежели сурьезный груз случается - тады другой разговор…

- Ну так посылал бы приказчика. Чего ж сам-то? - тебе тоже стало интересно.

- Когда все, считай, сговорено, можно и приказчика, - согласился-возразил купец. - А когда еще сам наперед не знаешь, в чем твой барыш будет, вот опять же, как сейчас - тогда уж лучше самолично!

Тебе показалось: в ответе прятался какой-то намек.

Какой?

На что?

"А когда еще сам наперед не знаешь, в чем твой барыш будет, вот опять же, как сейчас…"

- И не страшно, самому-то? Не ровен час, лихие людишки…

Ермолай Прокофьич хохотал со знанием дела: громко и искренне.

Отсмеявшись, обернулся к ссыльным:

- Это у вас, шиш лесной, в городах-столицах - не ровен час! А у меня родня-кумовья, почитай, в каждой берлоге лапу сосет… Ермолай Прокофьича, шиш лесной, на сто верст кругом всяк знает! Да и пристав с урядником в гости наведываются, рябиновки отведать…

Он многозначительно подмигнул.

- Случись со мной што - куда тем "лихим людишкам" деваться? В трясину? на елку?! под лед?! Не бывает у нас такого. Скорей уж по пьянке пришибут, чем вот так, в лесу, на дороге… Да и ружье у меня имеется: саксонской работы, осечек не дает!

И купец продемонстрировал ссыльным действительно весьма приличную двустволку-"вертикалку" с воронеными стволами и серебряной насечкой.

- Так што не страшно, господа ссылочные, не страшно! И вашего брата-беглого я не боюсь: только дурак тут озоровать станет, сами понимать должны, не хлюсты сопливые… А вот и развилка. Тпр-р-ру!

Назад Дальше