Поднимите мне веки - Валерий Елманов 20 стр.


– Ежели призадуматься, Феденька, то Басманов ныне в большой чести у государя, потому, коль девка справная, яко тут Петр Федорыч сказывал, может, и впрямь тебе, братец, не след ее отвергать.

– Во как! – несколько делано удивился Федор. – Не пойму я, то у тебя одно на языке, то вовсе иное. – Но при этом он как-то загадочно заулыбался.

– Да твори яко хотишь! – раздраженно выкрикнула царевна и сразу начала жаловаться на духоту: – Истомилась я тут вся, да ты тут еще со своей женитьбой учал! Времени иного нет, что ли?! – И язвительно добавила: – Все вы... сластены! – после чего начала всхлипывать.

– Ксения Борисовна! – взмолился я. – Мы уже почти подъехали, так что терпеть осталось совсем недолго, а сейчас лучше бы тебе помолчать, а то дворня услышит.

Та послушно умолкла, хотя всхлипывания периодически продолжали слышаться.

Вот и все.

Казалось бы, мелочь, так к чему она об этом сейчас заговорила?

Одно к одному – мне тут же припомнилось и то, что она на меня почти не смотрела, упрямо отворачивая лицо в сторону, когда мы уже прибыли в Никитский монастырь и я подавал ей руку, помогая выйти из возка.

Получалось, что это тоже как-то связано с медовыми устами Фетиньюшки? Или царевна решила, что...

Так ничего и не поняв, я честно ответил, что Басманов нам нужен и потому, когда он впервые завел со мной разговор о своей племяннице и женитьбе на ней Федора, я не стал ему отказывать, тем более что речь шла лишь о грядущих перспективах, а до них еще надо дожить.

– Вот и весь наш разговор, – развел руками я.

– Так ты что ж, и не целовал ее вовсе? А как же уста медовые?

– Да когда ж мне ее целовать, когда я эту Фетиньюшку вообще не видел? – искренне удивился я. – А уста... Ну принято так говорить, когда расписывают красоту невесты. Я сам слышал, да и Басманов про них сказал, вот я и повторил.

– Правда?! – вспыхнули глаза у Ксении, но она тут же отвернулась и закрыла лицо ладошкой, а потом и вовсе пошла в сторону своей крохотной каютки, на ходу с легким упреком бросив: – Вот все вы так – наговариваете на нас бог весть что, а опосля...

Странно, может, мне показалось, но, по-моему, она при этом силилась скрыть рвущуюся с губ улыбку.

Зато потом, когда вернулась из каюты, моего общества уже не избегала, хотя и природой не любовалась. Точнее, делала это без прежнего энтузиазма – просто смотрела вдаль, но, судя по задумчивому лицу, ее мысли были вновь далеки от красот живописных пейзажей за бортом.

А мне почему-то вспомнился недавний разговор с ее братом.

Состоялся он вечером, накануне нашего отъезда, когда мы вдвоем ужинали в трапезной Запасного дворца. Именно тогда Федор, пряча глаза, попросил меня, чтобы, как только появится возможность, я как можно скорее вытащил Любаву из Вознесенского монастыря.

Мотивировал он это тем, что ему теперь боязно за судьбу несчастной девушки, которая хоть ни в чем и не повинна, но может пострадать, когда все вскроется, а потому надо бы как-то постараться ее выручить...

Ну что ж, насчет боязно – не спорю, но, думается, главная мотивация крылась совсем в другом, тем более что просьба на этом не закончилась, а продолжилась.

Мол, скорее всего, ей теперь вообще опасно оставаться в какой-либо столичной обители – мало ли, – и лучше всего вывезти ее подальше из Москвы, вот только куда...

Далее последовала многозначительная задумчивая пауза, которая должна была показать его напряженное раздумье, куда именно отправить сестру Виринею, после чего царевича "осенило", и он предложил для девушки самый надежный город на Руси.

Какой именно? А слабо догадаться с трех раз?

Ну-у, какие вы умные – даже с первого не промахнулись.

Да-да, Кострома. Она самая.

Разумеется, ссылался он при этом на целый ряд обстоятельств, среди которых особо помянул главное – наличие надежного заступника, ежели что...

Нет, вот тут у вас промашка в догадках, поскольку в качестве заступника он имел в виду не себя, а... меня.

Дескать, если Дмитрий дознается о ее местонахождении, то выручить и не дать несчастную девушку в обиду смогу только я один, а больше никто.

Были у него и мысли по поводу ее дальнейшего укрытия. Мол, монастырь не совсем подходит, учитывая, что там ее станут искать в первую очередь. Наверное, лучше и безопаснее всего было бы прикупить ей небольшой домик...

Себя же он вообще скромно упомянул всего один-единственный раз, эдак рассеянно подумав вслух, что когда я привезу Любаву, то прежде чем прятать ее, поначалу должен непременно показать... Ксении Борисовне, дабы та смогла еще раз поблагодарить отважную деву за свое спасение.

– Ну и я... тож... – невнятно пробормотал он в самом конце.

– Только для этого? – осведомился я.

Но царевич на откровенность не пошел. Уловив в моем вопросе некую насмешку, которую я особо и не скрывал, он густо покраснел, набычился и недовольно проворчал:

– А для чего ж еще? Чай, единственную сестрицу из беды выручила, от поругания спасла, а оно паче смерти – понимать надобно.

А вот это мне уже не понравилось.

Нет, само спасение Любавы с моими планами отнюдь не расходилось. Как я и говорил, мне самому было неудобно перед Басмановым, а боязнь за сестру Виринею обуревала еще сильнее, чем Федора.

Он-то, в отличие от меня, не понимал, что таких оскорблений Дмитрий не потерпит и не станет смотреть на рясу девушки. Ах, ты Христова невеста?! Вот и отправляйся тогда к своему небесному жениху, но вначале изволь сподобиться мученического венца, чтоб ваше с ним свидание точно состоялось!

Куда проще моим бродячим спецназовцам нагло, средь бела дня, совершенно никого не таясь, за руку увести ее из Вознесенского монастыря, а потом вывезти из Москвы, ибо сестру Виринею искать никто не станет.

Но это что касается вызволения девушки, а вот нахальное вранье Годунова...

Кстати, уже второй раз – первый было с вином на памятном пиру у Дмитрия. Там он, помнится, прибегнул к обтекаемой лжи, а тут пошел дальше, по нарастающей.

Однако тенденция. Если дело так будет двигаться и впредь, то...

Нет уж, голубок, передо мной – как на духу, и не имеет значения то, что сам я иногда поступаю иначе. У меня есть на это право, а вот у него – нет, ибо еще не заработал.

К тому же мы завтра расстаемся, какое-то время будем в разлуке, поэтому нельзя дать пареньку привыкнуть к мысли, будто меня можно надуть. Придется воспитывать, дабы никогда и не помышлял о том, чтоб хотя бы попытаться солгать мне.

– Понимаю, Федор Борисович, – серьезно кивнул я. – Но на будущее советую: постарайся когда-нибудь заиметь в жизни друга, которому можно сказать всю правду, какой бы постыдной она тебе ни казалась. И поверь, что тогда тебе жить на белом свете будет куда проще.

– Так пошто когда-нибудь, ежели у меня есть ты?! – несказанно удивился он и растерянно протянул: – Али ты... меня... таковым не считаешь?

– Как раз до этой минуты именно так и считал, – кивнул я, – а вот сейчас увидел, что ты меня в друзьях не держишь, поскольку только что солгал.

Федор покраснел еще сильнее, и на секунду мне стало его жалко, но бросать воспитательный процесс на середине еще хуже, чем его не начинать вовсе, и потому я твердо продолжил:

– Ты не подумай, царевич. Я не собираюсь ни возмущаться, ни пытаться в чем-то тебя опровергнуть. Мне просто жаль, вот и все. – И стал подниматься из-за стола.

– Погоди, – ухватил он меня за рукав и тоже вскочил, ищуще заглядывая в лицо и жалобно протянув: – Ну а как быть, ежели стыдно сказывать?

– Все равно лгать нельзя. В конце концов, не обязательно давать прямой ответ, – холодно передернул плечами я. – Настоящий друг – это человек, с которым можно думать вслух о чем угодно, а он должен понимать с полуслова, так что, если бы ты на мой последний вопрос ответил нечто вроде: "А то ты сам не догадываешься, зачем я хочу ее повидать", – я бы все понял и больше тебе вопросов не задал. – И тихонько потянул руку, высвобождая свой кафтан из его пальцев, но Годунов держал крепко, не вырвешься.

– Да ведь ты, выходит, и так все понял! – взмолился он.

– Чуть позже понял, – кивнул я. – Но вначале ты мне солгал, потому и советую, чтоб ты подыскал себе хоть одного друга.

– Солгал, – эхом откликнулся он и уныло повесил голову.

Ого!

Кажется, мой воспитательный процесс зашел слишком далеко.

Во всяком случае, начиная эту профилактику, я никак не рассчитывал довести своего ученика до слез.

И что теперь делать?

Сдается, надо срочно закругляться, а как, если он молчит и вон ревет крокодиловыми слезами. Хотя нет, кажется, заговорил, правда, так красноречиво, что...

– Матушка моя... Она... А Ксюха хорошая, токмо... А ты уйдешь – и чего я?.. Сызнова на белом свете одному...

– Ну что ты, – тихо произнес я.

Вот блин, даже у самого слезы на глаза навернулись. Совсем я с этим веком осовременился – таким сентиментальным становлюсь, что, боже мой, аж стыдно...

– Ну что ты, – смущенно повторил я, не зная, что сказать. – Никуда я от тебя не денусь... Мы еще в Костроме с тобой...

– То телом, а душой уйдешь, – всхлипнул он.

Нет, надо заканчивать, иначе...

– Ладно, – буркнул я. – Будем считать, что ты ошибся. Один раз – оно допустимо. Или даже так – не было этого разговора вовсе. Забыли! Проехали, и все.

– Да-а, не было, – протянул он, отчаянно сморкаясь в платок. – Еще как было. Я таковского в жисть не позабуду. Ничего себе, чуть единственного друга не лишился, а ты – не было. Вот зарок тебе даю: отныне пред тобой яко на исповеди. Хошь, поведаю... – И осекся, нахмурившись. – Токмо ты, помнится, сказывал, что коли тайна чужая, то ее никому не сказывать... – протянул он неуверенно.

– Никому, – подтвердил я, недоумевающе глядя на престолоблюстителя.

– А... другу?

– Зачем?

– А... ежели она о нем?

Вот тебе и раз. Это что ж за тайна, которую ему кто-то открыл обо мне?

И сразу осенило – ах да, Любава.

Не иначе как несостоявшаяся монахиня поделилась с ним кое-какими страничками из своего бурного прошлого, в том числе и теми воспоминаниями, что связаны со мной.

Зачем – поди пойми, но бывает у некоторых женщин жажда поведать мужику о старых любовниках, хотя ни за что бы не подумал, что Любава из таких.

– И что, если друг не узнает, то тайна может причинить ему вред? – на всякий случай осведомился я.

– Да нет, вреда, пожалуй, она не причинит, – после паузы задумчиво ответил Федор.

Точно, Любава.

Вот балда! Ну и ладно – все, что она обо мне знает, мне тоже хорошо известно, а потому...

– Тогда молчи! – твердо вынес я свой вердикт и, подметив легкую усмешку, скользнувшую по губам царевича, окончательно уверился в том, что не ошибся – тайна касалась именно сестры Виринеи и...

Впрочем, неважно, чего именно она касалась, причем неважно во всех смыслах.

На секунду мне вдруг очень сильно захотелось спросить, неужели даже то, что он о ней узнал, не погасило желания увидеться с нею, но чуть погодя я отказался от этой мысли – и без того ясно, что нет, раз он так ратовал за ее спасение.

Но вот теперь, вспоминая все и наблюдая за царевной, мне почему-то подумалось: "А вдруг я ошибся и тайна касалась совсем не Любавы?"

Я задрал голову к небесам и вновь взмолился: "Ну кто-нибудь там, эй, поднимите мне веки!"

И вроде бы подняли, поскольку сразу пришло на ум, что если речь шла не о Любаве, то тогда только о... царевне... А что за тайна, причем касающаяся меня?!

Ксения испуганно обернулась. Кажется, я чересчур увлекся и произнес последнее слово вслух.

Я ласково улыбнулся, но пояснить ничего не успел – нас позвали на ужин, где Резвана, по-моему, превзошла саму себя. А после трапезы додумать тоже не получилось – оторвало более важное дело, которое для меня отыскала неугомонная ключница...

– Чай, вовсе ослеп, княже, коль не зришь, яко царевна грустит?! – бесцеремонно влезла в мои раздумья Марья Петровна и тут же без лишних слов бесцеремонно протянула мне футляр с гитарой.

Я немного застеснялся, начав отнекиваться, но ключница сурово проворчала, что дитя надобно развлечь, да к тому же в разговор встряла и сама Ксения, которая находилась рядом и, узнав, в чем дело, вначале несколько удивилась:

– Нешто князь Федор Константиныч и впрямь на гуслях умелец?

"Молодец, царевич! – мысленно похвалил я отсутствующего Годунова. – И впрямь слово свое держит и тайну хранить умеет".

– Он на чем хошь умелец, – незамедлительно подтвердила травница, за что была награждена моим суровым взглядом, но деваться было уже некуда – на меня смотрела она и вновь таким взглядом, что...

Словом, пришлось играть.

Колебался же я по той самой причине, по которой просил Федора не рассказывать сестре.

Квентин. Именно грустный шотландец встал у меня перед глазами, поскольку если сейчас начать петь, то получится, что я как-то... Ну не соблазняю, но завлекаю.

"И ладно! – сердито отрезал я. – И пускай. Все равно у меня уже сил нет сдерживаться! Что я, железный, что ли?! Люблю я ее, и точка, а потому... будь что будет!"

После первых аккордов народ, вольготно расположившийся на ночлег на небольшой полянке близ реки, сразу шустро потянулся обратно к стругу, так что вторую песню слушали затаив дыхание уже все ратники, тесным кольцом окружив нашу маленькую каютку.

После третьей делегация из числа особо приближенных, то бишь Самохи, десятников и Дубца, ссылаясь на то, что перегородка сильно глушит звуки, стала умолять, чтобы я вышел наружу – уж больно душевная песня.

Пришлось уважить, и... не пожалел.

Признаться, глазам не поверил, когда после исполнения "Песни о борьбе" все того же любимого мною Высоцкого я увидел не только восторг на лицах, но и слезы, выступившие на глазах у некоторых ребят.

Они деликатно, украдкой стекали по щекам невозмутимого Дубца, ручьем лились у Ждана, а Самоха, по-моему, даже не затаил дыхание, а вообще перестал дышать.

Не берусь утверждать, что это моя заслуга. Скорее всего, тут наложилось множество обстоятельств – и романтическая обстановка, и необычность исполнения, ибо так на Руси еще никто не пел, да и диковинный музыкальный инструмент тоже сыграл свою роль.

Но главное, как мне кажется, слова. Думается, если бы я просто произносил бы их, не пользуясь никаким музыкальным сопровождением, эффект был бы тот же самый, ну разве чуть-чуть слабее.

Впрочем, столь же горячо они приняли и другую – веселую "Сказку о вепре". Я специально выбрал именно ее, чтоб получился контраст, да и интересно было посмотреть, как станут реагировать.

Оказывается, юмор русским народом всегда воспринимается одинаково горячо. И без разницы, какой на дворе век – двадцать первый или семнадцатый. Разумеется, если это стоящий юмор.

Честно говоря, когда я сам услышал ее впервые, то даже тогда она вызвала у меня лишь улыбку, не больше. Но тут ратники так заразительно покатывались от смеха, что и мне еле удавалось сдерживаться, дабы не присоединиться к ним на середине очередного куплета.

Одинец же, по-моему, и вовсе напрудил в штаны, поскольку едва только закончилась песня, как он сразу, в чем был, ринулся в реку, заявив, будто ему надобно немедля остыть, иначе брюхо сомлеет, и проторчал в воде подозрительно долго, слушая следующие три песни за бортом и изредка шумно фыркая оттуда, словно расшалившийся водяной.

Играть пришлось допоздна – не отпускали.

Приказать, конечно, слушатели, кроме разве что одной из них, были не в силах, это моя привилегия, но смотрели ратники так умоляюще, что я не выдерживал и в ответ на немые просьбы нехотя говорил: "Ну все, теперь последнюю, и пора отдыхать, а то завтра рано подниматься".

Под конец, уже не обращая внимания на их взгляды, я встал и хотел сурово заявить, что последняя песня исполнена, но тут напоролся на умоляющие глаза царевны.

И ты, Брут!..

Думаю, что было уже за полночь, когда мне на помощь пришла травница и властно – не поспоришь – заметила:

– А ить ваш воевода не железный – ему тож почивать хотца, да и царевне на покой надобно.

– А завтра? – робко спросил Самоха.

– Завтра, – задумчиво повторил я и, представив, как будут с непривычки болеть пальцы, уже хотел было сказать, что придется устроить перерыв, но вновь не устоял перед этим безмолвным красноречием и ответил уклончиво: – Мы и без того сегодня не столь уж много проплыли, а учитывая, что недоспите, то и завтра много на веслах не наработаете. Нам же позарез через три дня надо выйти к Волге.

– Коли надо, стало быть, выйдем. Назначай завтрашний рубеж, княже, и ежели не доплывем, то никаких песен, – твердо произнес Самоха и оглянулся на остальных. – Верно я сказываю?

Все дружно и радостно загомонили, принявшись в один голос уверять, что они запросто куды хошь, лишь бы...

– Согласен, – кивнул я.

Играть мне назавтра по-прежнему не хотелось, так что я, припомнив собственные расчеты и населенные пункты маршрута, не задумываясь назвал... Волок Ламский.

Присвистнул лишь один Травень, который до прихода в полк как раз и занимался речными перевозками, а потому хорошо знал, какое количество верст отделяло назначенный мною следующий пункт ночевки от места нашего нынешнего ночлега.

– Это ж до Рузы еще сколь, да опосля по Волошне, да там тащить струг до Ламы – нипочем не поспеть, – заметил он.

– Это нам-то не поспеть? – хмыкнул Самоха. – Да мы куды хошь поспеем. Главное, чтоб ты сам повернул вовремя в эту свою Рузу да опосля в Волошню, а уж мы расстараемся...

И расстарались...

Конечно, их потомки – я имею в виду своих современников – в росте и знаниях прибавили изрядно, что и говорить, но и утратили порядком. Во всяком случае, такой бешеной, всеиспепеляющей воли и неукротимого азарта мне ранее никогда и ни у кого в глазах видеть не доводилось.

Может, обстоятельств таких не было, не спорю.

Порою у меня создавалось ощущение, что мы уже не плывем, а летим над речной гладью, и до сих пор убежден, что моторная лодка, вздумай она с нами соревноваться, осталась бы позади, а если и обогнала бы, то так, на километр от силы.

И в таком стремительном темпе мы неслись весь день, так что я пришел к выводу – играть придется, хотя пальцы на левой руке действительно изрядно болели. Придется, даже если мои гвардейцы чуть-чуть недотянут, а я уже чувствовал, что недотянут.

Хотя как знать. Эти черти явно намеревались грести хоть до полуночи, а потому, после того как Травень уже в сгущающихся сумерках предупредил меня, что волок примерно через версту, пришлось остановить ребят.

Щадя самолюбие ратников, я пояснил причину:

– В самом граде нам останавливаться нельзя, так что придется тянуть еще несколько верст, а потому разницы, где останавливаться на ночлег, до него или после, нет.

– Так ведь ты ж сказывал, ежели не дотянем, то... – чуть не заплакал от огорчения Самоха.

Назад Дальше