"Я думаю, хоть это и кажется нелепым и невозможным, – но что если только кажется? – что человек на фотографии и мистер Х. на самом деле одно лицо. Тогда получается, что мистеру Х. сейчас около восьмидесяти! Но – или так, или сеньор Мозетти является точной копией своего отца. Впрочем, такое явление не редкость… но описания очевидцев, и другие фотоматериалы заставляют меня поверить в невероятное. В здешних архивах указано, что полковник Радлер был осужден и посажен в тюрьму, а диктатор Уокер – расстрелян. Тут бы мне и признать, что домыслы мои далеки от реальности, но в описании казни я нашел прелюбопытные моменты. Когда прогремели выстрелы и бывший президент Никарагуа упал, один из солдат повторно выстрелил ему в лицо. Зачем? Далее – на теле Уокера был найден медальон с портретом Элен Мартин, единственной и, как говорили очевидцы, великой любви Уокера, еще с тех времен, когда он жил в США и был простым журналистом. Она умерла от холеры в 1849 году. Любопытно, что полковник Радлер убедил солдат отдать медальон ему, буквально "умоляя на коленях". Но самое главное, потрясающее воображение открытие я сделал, поговорив со стариком, бывшим солдатом, который участвовал в расстреле диктатора. Я угостил его виски, отдал последние двадцать долларов и взамен получил рассказ о том, что через год после заточения в тюрьму Радлер бежал, как раз при помощи этого солдата. Старик даже чувствовал некую гордость, вспоминая содеянное. Он ничуть не жалел о том, что вызволил преступника из тюрьмы, говорил, что тот был очень обаятельным человеком, пострадавшим невинно. И, смотря на фотографию троих людей в военной форме на фоне пальм, я не могу не заметить внешнее сходство Радлера и Уокера. Присмотревшись, можно разобрать, при всей разности их внешности, что они имеют одинаковое сложение и тип лица. Мог ли Радлер согласиться заменить своего друга и соратника перед лицом смерти? Я отправлюсь в Штаты, попробую проследить жизненный путь Уокера до того, как он внезапно решил обратить свой взгляд на Центральную Америку, раздираемую в то время конфликтами".
Певцов слово свое сдержал – получив долгожданные триста долларов, он, пусть и с трудом, покинул оккупированный Никарагуа. Раздобыть нужные ему сведения в Америке было куда легче, и Петруша записал в дневник все, что узнал о Уокере. Тот жил в Нью-Орлеане, хотя успел поездить и по Европе. Он получил диплом врача уже в 19 лет, и два года провел во Франции и Германии; вернувшись, он неожиданно для родственников бросил медицину, выучился на юриста, но и этого ему показалось мало – он занялся журналистикой. Словом, среди знакомых Уокер слыл человеком многих достоинств и способностей – всего за год он стал автором и одним из издателей газеты "Нью-Орлеан крисчен". Встретив красавицу Элен Мартин, Уокер влюбился в нее без памяти. Девушка, после перенесенной в детстве болезни, была лишена голоса и слуха, но благодаря уму и обаянию, стала одной из самых желанных красавиц Нью-Орлеана. Она отвечала Уокеру взаимностью, была назначена дата свадьбы… но девушка умерла. Убитый горем журналист очень изменился после потери. Уехал из города, отправился в Центральную Америку… далее его путь был Певцову уже известен.
Теперешние свои идеи и подозрения Петруша уже не мог объяснить горячкой, вызванной укусом какого-нибудь экзотического муравья. Просмотрев архивы семьи Уокеров, он обратил внимание на портрет юного Уильяма, сделанный еще до того, как он отправился учиться сначала в Пенсильванский университет, а затем в Европу. Пятнадцатилетний Уокер был очень хорош собой, высокий лоб и умные глаза выдавали в нем человека незаурядного, но… он мало походил на свои поздние изображения.
"Из Европы вернулся уже другой человек… – писал Петруша. – Я почти уверен в этом. Родные не видели его четыре года, причем в период, когда внешность человека наиболее подвержена изменениям. К тому же родственники были все дальние, и престарелые, и Уокер почти с ними не общался после возвращения. В дальнейшем, думаю, никто не хотел разбираться в жизненных перипетиях члена семьи, который запятнал их фамилию, сделавшись, по сути, пиратом, а затем и диктатором. Следуя за таинственным мистером Х. я отправляюсь в Гейдельберг".
Чем дальше продвигался в своих поисках Певцов, тем более он был уверен в том, что Уокер и Мозетти – одно лицо. Карл Поликарпович медленно пролистывал тетрадь, стараясь не упустить ничего. Как и предупреждал его Петр, настал момент, когда Клюев перестал верить в теорию, изложенную в дневнике. Безумие, бред, больная фантазия – так он говорил себе мысленно, однако оторваться от страниц, заполненным такими убедительными, разумными словами, не мог.
Петруша проследил путь Уокера до Гейдельбергского университета. И там получил подтверждение своей идеи. Настоящий Уильям Уокер умер – по иронии судьбы, от той же болезни, что несколькими годами позже лишила его (или уже Мозетти?) возлюбленной. Холера сожгла его в считанные дни. Рядом с ним, в последние часы, находился его друг, тоже студент – Николо Паскони.
Который в письмах Уильяма родственникам, был описан как "чрезвычайно обаятельный молодой человек, около двадцати лет, брюнет, владеющий в совершенстве несколькими языками (в том числе и русским), наделенный многими талантами в самых различных научных сферах".
И который после смерти Уокера исчез бесследно, словно бы его и не было.
Клюев утер пот платком. Неслыханные выводы Петруши заставили его одновременно испытывать и страх, и волнение, и предвкушение. Он прочел около половины дневника – что же будет дальше?
Дальше Петруша отправился в Россию – потому что именно оттуда, судя по записям университета, приехал "итальянец". И снова архивы, письма, старые портреты. Чем глубже в историю погружался Певцов, тем сложнее было найти какие-то достоверные свидетельства, ведь лет прошло немало, и живых очевидцев найти не представлялось возможности. Но тем более усердно он разыскивал даже малейшие зацепки, и умудрялся свести воедино оборванные ниточки биографии "мистера Х.". Причем каждый, исключительно каждый его вывод основывался на каком-либо документе, либо личной встрече, либо изображении. Это-то и пугало Клюева. Если бы он не знал, что существование бессмертного человека, с легкостью примеряющего на себя чужие личины было невозможно – он бы поверил Певцову сразу. Потому что доказательства тот приводил железные.
Николо Паскони через некоторое время, которое въедливый Петруша как бы отлистывал назад, превратился в Николая Пасюкова. Темноволосого человека лет около тридцати, который весьма отличился в Бородинском сражении. Правда, как выяснилось, до этого самого сражения никакого "солдата Пасюкова" не существовало. А вот на портрете, изображающем маршала Мюрата и его кавалеристов, в углу вполне узнаваемо вырисовывалось лицо Мозетти-Уокера-Паскони, одетого в драгунскую форму, и с эполетами суб-лейтенанта. Художник любовно и кропотливо выписывал детали на картине, не забыл и про номер на драгунской медной каске. Номер указывал на полк, в котором служил, как выяснил Певцов, отправившись в Париж – некто Жак… Мозетти.
– Черт меня побери! – вслух выругался Карл Поликарпович. – Чертов Жак! Петруша, во что ты меня втянул?… Как же это?
Он с жадностью приник к дневнику, в нетерпении переворачивая страницы.
– 1812… 1810… – зашептал Клюев. – Джакомо Мелина… знакомая фамилия… 1800… Франция, Италия… 1795…
Фабрикант уставился на лист, вклеенный в дневник, который только что развернул. Пробежал его глазами, потом перечитал более внимательно, еще раз.
– Этого не может быть… Это ведь…
"Краткое жизнеописание Великого Магистра Египетской ложи, графа Феникса, также известного как Тискио, Мелина, граф Гарат, маркиз де Пеллегрине, Бельмонте, при рождении нареченного Джузеппе Бальзамо…"
Клюев лихорадочно стал копаться в прошлых письмах Певцова. Так и есть. Фамилии в точности совпадали с теми, какие Жак выдумывал для фальшивых документов, с которыми исколесил всю Европу с 1908 по 1910 годы… Карл Поликарпович вернулся к листу, вклеенному в дневник Петруши.
"… при рождении нареченного Джузеппе Бальзамо, но более всего известного как граф Калиостро".
– Калиостро! – вновь не сдержавшись, воскликнул Клюев. – Тот самый! Известный авантюрист!
Он вскочил, ринулся к вешалке, подхватил пальто, подбежал обратно к дневнику. На листе плясали слова: "Мартелло… фальшивые клады… философский камень… Мадрид… украдено ожерелье… английские масоны… вызов духов с помощью магии, секрет бессмертия… сеанс омоложения, Петербург… умер в тюрьме в Риме в 1795 году…". Карл Поликарпович схватил дневник, сунул его во внутренний карман пальто, и выбежал из кабинета.
Он пронесся мимо удивленных рабочих, словно цунами – с выпученными глазами, встопорщенными усами и покрасневшим лицом. Вид его был ужасен – кухарка Варвара, попавшаяся ему на пути, взвизгнула и, уронив на пол супницу, отскочила к стене. Клюев вылетел на улицу, махнул было рукой, подзывая извозчика, но, не увидев на дороге ни единого транспорта, запахнул пальто и выругался страшно.
И, в ясный воскресный день тринадцатого марта, побежал в сторону Николаевской, 23.
Визит четырнадцатый
Яков аккуратно набрал в длинную стеклянную пипетку раствор и капнул в колбу. Светло-розовая жидкость запузырилась. Он отклонился, поднял на лоб защитные очки с кожаным наглазником, прилегающим плотно к лицу, и стал наблюдать за процессом. В лаборатории Яков был один. Солнце играло радугами на многочисленных колбах и сосудах, пробирках и аппаратах для перегонки. В углу стоял граммофон, и из раструба теплого бронзового цвета лился сладкий голос Вертинского.
– В бананово-лимонном Сингапуре… – мурлыкал, подпевая, Яков. – В бу-у-ури…
Бурление в колбе прекратилось, и жидкость внезапно стала темнеть, бесповоротно уходя в темно-вишневый цвет.
– Вы плачете, Иветта, что наша песня спета… – грустно произнес Яков и, подхватив колбу щипцами за горлышко, отнес ее к бадье, куда вылил содержимое. Наполнил новую колбу розовым раствором, поджег горелку и принялся набирать в пипетку следующую порцию реактива.
Но потом, прервавшись, поднял голову, словно бы прислушиваясь к чему-то внутри, и тихо, себе под нос, сказал:
– О… не вовремя как. Черт.
Буквально через секунду раздался грохот – кто-то тарабанил во входную дверь. Затем послышался приглушенный голос Адама, низкий рык Клюева и, видимо, последний взял верх, потому что дверь в лабораторию распахнулась, и неожиданный гость ворвался в помещение.
Художник мог бы писать с Карла Поликарповича гневного Ахилла, убавив ему пуд-другой веса, или же иллюстрацию к познавательной книге Брема, с подписью "Разъяренный носорог".
– Яков! – Крикнул драматично Клюев и тут же заозирался, высматривая кого-то. – Яков, поговорить надобно!
– Говори, – не отрываясь от процесса, дружелюбно предложил Шварц.
Фабрикант застыл, не сводя тяжелого взгляда с Адама. Тот ответил ему безмятежной улыбкой. Так они и стояли, не спуская друг с друга глаз, пока Яков не вздохнул и не сказал:
– Адам, оставь нас. – И, отложив пипетку, посмотрел на друга. – Я слушаю.
Клюев дождался, пока секретарь удалится, прикрыв за собой дверь, и несколько патетично, по мнению Якова, но проникновенно, этого не отнять, произнес:
– Змею ты пригрел на груди, Яков!
Изобретатель вздрогнул и поморщился.
– Кого?
– Змеюку подколодную! Жака… – Клюев похлопал себя по животу, где под пальто что-то топорщилось. – Я такое узнал… и сразу сюда…
– Присядь. – Яков подвинул Карлу Поликарповичу табурет, а сам устроился перед ним, прислонившись к столу и скрестив руки на груди. – И давай по порядку. Что ты узнал?
– Жак – не тот, за кого себя выдает! Он… – Клюев набрал в грудь воздуха и выпалил единым махом: – Он на самом деле – граф Калиостро!
Шварц скривился и, склонив голову набок, сказал:
– Я знаю.
Карл Поликарпович лишь беспомощно шевелил губами, силился ответить, но не мог. Левой рукой он машинально поглаживал выпирающий из внутреннего кармана дневник Петруши, а в глазах, устремленных на Якова, стояла такая искренняя, детская обида, что и самый жестокий человек не сдержался бы, кинулся утешать. Но Шварц остался стоять, все так же глядя на Клюева серьезно и лишь чуть обеспокоенно.
В наступившей тишине стало ясно слышно, как шипит пластинка: песня Вертинского подошла к концу. Яков подошел к граммофону, снял иглу. Скрипнула дверь, и в лабораторию зашел Жак. Одного взгляда ему хватило, чтобы разглядеть в сцене, представшей его взору, нечто неестественное; он уж было развернулся, намереваясь тихо покинуть комнату, но Яков сказал:
– Жак. Тут Карл хочет тебе что-то сказать.
И вернулся на прежнее место напротив Клюева. А Жак, подойдя, вопросительно уставился на фабриканта.
Клюев повторил, но теперь уже без прежнего пыла, и глядя только на Якова:
– Жак не тот, за кого себя выдает. На самом деле… он – граф Калиостро.
Жак присвистнул и, отодвинув пару колб, подпрыгнул и присел на край высокого стола, рядом со Шварцем.
– И откуда же такие познания? – спросил он.
– Петруша. Раздобыл. – Каждое слово давалось Клюеву с таким трудом, будто он враз забыл, как люди меж собой разговаривают. Он потерянно вынул из-за пазухи дневник, со страниц которого жалко свисал тот самый лист.
– Э, голубчик, на вас лица нет… – проворковал Жак, – Вам срочно надо выпить…
Он достал из кармана жилетки маленькую стальную флягу и протянул Клюеву. Но Яков перехватил его руку и покачал головой:
– У тебя паршивый коньяк, Жак.
Помощник посмотрел на Якова. Какое-то время они переглядывались, будто споря безмолвно. Наконец, Мозетти спрятал флягу, пробормотав:
– И правда. Тогда, может, спирта? Тут где-то была большая бутыль.
– Но как же так? – Карл Поликарпович, и впрямь сильно побледневший, наморщил лоб. – Яков, и давно ты знаешь? Как такое возможно? Это же… такого не бывает!
– Загадочный вы человек, Карл Поликарпович, – усмехнулся Жак, уже наливавший прозрачную жидкость в мензурку, за неимением под рукой стакана. – Так спешили меня обвинить, а теперь в свои же слова не верите?
– Я…
– А Петруша ваш… хорош. Но не сам же он копал, вы его направили? Интересно… Можно глянуть?
Жак протянул Клюеву мензурку, и, когда тот безропотно принял ее из рук француза (или все-таки итальянца?), потянулся за дневником. Фабрикант не стал сопротивляться. Жак открыл тетрадь как раз в том месте, где был вклеен большой лист.
– Ну-ка… – Бодро произнес он. – Посмотрим, что тут обо мне написано… Великий Магистр Египетской ложи… ну, это правда. Ожерелье… Вранье. Какая-то мешанина фактов и домыслов, приправленная страхами и глупостью. Не верьте всему, что пишут, Карл Поликарпович. Хотите узнать правду – спросите о ней непосредственного участника событий. То есть, меня.
Клюев, опрокинувший мензурку спирта целиком, порозовел и начал приходить в себя.
– Там написано… умер в 1795 году, – шмыгнув носом, сказал он.
– В каком-то смысле, умер. Как птица Феникс… – Жак пролистал дневник, вынул из начала тетради фотографию. – Хотите знать, как так вышло?
Клюев кивнул.
– Я оказался в римской тюрьме по обвинению в колдовстве и обмане, какая ирония… Ведь меня вроде бы разоблачили как лжеца, и, тем не менее, хотели сжечь за занятия магией… которая одновременно была обманом. Абсурдно, не правда ли? Хотя все могло бы кончиться совсем плохо, смерть в огне – неприятная штука… но Папа меня "простил", заменив казнь заключением. Я два года провел в темнице, пытаясь найти способ выбраться. И только когда меня собрались заковать в кандалы – после того, как нашли у меня неведомо откуда "взявшийся" кинжал, – я понял, что настала пора для… последнего средства. И я ее съел.
– Кого ее? – Карл Поликарпович переводил взгляд с Жака на Якова. Оба были спокойны, будто обсуждали нечто обыденное. Шварц так вообще смотрел в сторону, на граммофон, будто разглядел в нем что-то ранее незамеченное, но важное.
– "Пилюлю бессмертия". Вы же читали этот листок? Вот: "Калиостро утверждал, что сотворил философский камень, называющийся также пилюлей бессмертия". Это, кстати, путаница – камень это нечто совсем другое. Но пилюлю я, и правда, сварил. К сожалению, только одну… больше не получилось. То ли звезды были уже в ином положении, то ли ингредиенты не те… Я хранил ее под камнем в центре креста, который носил, не снимая. В тюрьме отбирают все, но нательный крест не трогают. Я съел ее и отдался на милость Всевышнего. На два дня я впал в состояние, схожее со смертью… меня и приняли за мертвеца, и, по счастью, не закопали там же, на заднем дворе тюрьмы, а отдали тело моей жене, Лоренце. Кстати, именно она меня и сдала церкви… Она, послушавшись, видимо, остатков своей совести, приказала положить меня в склеп, где я и очнулся спустя пару дней после своей "смерти". Не только живым, но и помолодевшим, как видите. Даже зубы новые вылезли…
Жак перевернул фотографию изображением к Клюеву и добавил:
– А что было дальше, вы, как я понимаю, уже знаете.
Повисла пауза. Карл Поликарпович бездумно вертел в пальцах пустую мензурку. Яков спросил, поглаживая подбородок:
– И что ты теперь будешь делать, Карл?
Клюев поднял голову, словно бы во сне. Но вот взгляд его прояснился, он покосился на Жака и внезапно резким движением выдернул у того из рук дневник Петруши.
– Расскажу. – Дергая веком, сказал Клюев низким, хриплым голосом. – В газету пойду.
Яков, в глазах которого появилось что-то вроде разочарования, дернул уголком рта.
– А доказательства? – вкрадчиво спросил Жак.
– Вот! – Клюев потряс в воздухе дневником. – Железные. Документы… и свидетель! Петруша…
Жак цокнул языком и покачал головой:
– Скажите… А Петруша ваш производит впечатление разумного человека?
Карл Поликарпович вспомнил странное поведение Певцова, перепады его настроения, метущийся и одновременно усталый взгляд… И мрачно буркнул:
– Главное, что Я ему верю.
– Да верьте за здоровье! – Фыркнул Жак. – Кто ж вам мешает… Только вот, к кому бы вы не обратились с этой историей, вас на смех поднимут. А если вздумаете как свидетеля Петрушу позвать, и того хуже – его вполне могут упрятать в лечебницу. Хотели бы вы для него такие мучения?
– Нет. – Выдавил сумрачный Клюев.
И тут заговорил до этого момента молчавший Яков, заговорил тихо и безмятежно:
– Я все понять не могу, Карл, с чего ты так взъерепенился. Где тут преступление? В чем Жак виновен? В том, что живет без малого триста лет? Ну, так, в конце концов, это его личная… хм, проблема.
– Обманщик он. Может, и вор, и колдун, не зря же его католическая церковь сжечь хотела, – буркнул Клюев.