Неформал - Александр Лаврентьев 9 стр.


А тут второй вернулся и принес мне термос с чафе и бутерброд с консервированной ветчиной. А я на Лохматого во все глаза смотрю, не могу оторваться. Как кролик на удава, чесслово. А он сидит такой расслабленный, на меня тоже смотрит, улыбается, зубы у него желтые, но улыбка добрая. Второй мне кружку с горячим чафе в руки сует, я ее машинально в руки взял, а руки у меня трясутся. Лохматый увидел это и говорит:

– Ну что же ты так боишься? Ты не бойся.

А тут я вспомнил, что убить его должен, а у меня даже пистолета теперь нет. Как же его зовут? Кажется, Абакум. Тут я кружку на пол поставил и спрашиваю его:

– А за что ты, Абакум, Шнурка убил?

У него с лица улыбка пропала.

– Какого, – говорит, – Шнурка?

– Друга моего, – отвечаю, – Димку Семина, – и кинулся я на него. Думаю, застрелить нечем, я его так достану.

Но мне не дали. Набежало сразу в комнату человек, наверное, пять. Анжелина эта лает. Меня от Лохматого оттащили, к полу прижали. Трое на мне сидят, так, что я вздохнуть могу с трудом, двое Лохматого с пола поднимают. Но что удивительно, никто не ругается, говорят так тихо, по-деловому:

– Может, он того? Тронулся? Связать его?

– Бедный пацан… Тронешься тут с такого…

– Да, наверное, связать надо.

А я ору:

– Слезьте с меня все, слезьте! За что он Димку убил? За что? За чемодан дури Димку убил! За гребаный чемодан! И цепочку, цепочку мою, ему на спину положил! Думал, испугаюсь, дурь твою обратно притащу! А фиг тебе! Фиг тебе, понял! Все равно доберусь до тебя, Лохматый, все равно доберусь…

Но кричать я так мог сколько угодно долго, потому что эти трое меня крепко держали. Ну и через какое-то время я выдохся. А Лохматый к этому времени отряхнулся, одежду в порядок привел, обошел эту кучу малу и возле моего лица на корточки сел.

– Ты чего, – говорит, – малец, реально умом тронулся? Какой чемодан?

И тут я понял, что он не шутит. Не знает он ничего.

– Какой? – хриплю. – Коричневый такой с триметодолом.

А Лохматый и говорит:

– Ну-ка отпустите его. Пусть расскажет.

А они ни в какую. А он с ними даже спорить не стал.

– Отпустите, – говорит.

И голоса даже не повысил, но появились у него в голосе такие железные нотки, что сразу же чувствую: отпустили. Сел я, сижу, смотрю на него снизу вверх, а остальные настороже стоят. Готовы, если что, сразу кинуться. Но вот ощущение, что это они делают не потому, что он им платит или боятся они его, а за то, то они его уважают и не хотят, чтобы с ним что-то случилось, не проходит. Я в первый раз тогда такое увидел. А он повторяет:

– Давай, расскажи мне про чемодан.

Ну я и рассказал. И как мы с Джокером этот чемодан нашли, и про то, как перепрятали, и про то, что мне Рамирес рассказал. Ну я как до Рамиреса дошел, так он меня остановил.

– Ясно, – говорит, – все с тобой, Шурыч. Развели тебя как лоха. Это они умеют.

И тут у меня вроде как перед глазами прояснилось, и все сразу на свои места встало! И Шварц этот, и Ромберг, и даже Чика! А с чего я вообще взял, что чемодан принадлежит Лохматому? Да с чего я вообще взял, что в чемодане именно триметодол? Там, вообще, может, пустышки лежат!

– А Рамирес? – спрашиваю. – Он же мне сказал, что это ваш чемодан!

– А Рамирес уже сто лет стучит, – отвечает мне Лохматый. – Не стучал бы, давно бы загребли. Все, кто на улице стоят, все стучат, куда надо. А иначе как бы бюреры такой порядок навели? У них все под контролем, братишка!

– А кто же тогда Шнурка убил? – продолжаю я спрашивать, хотя ответ уже очевиден.

– Да кто тебя на меня натравить хотел, тот и убил, – отвечает мне Лохматый. – Сам подумай, были такие?

А мне чего думать? Я и так знаю, что это этот, с разными глазами. Шварц из БНБ. Я взгляд отвел и головой киваю, мол, ясно.

– Ну вот, – говорит Лохматый. – Вот мы все и выяснили. А ты, Шурыч, умный парень. Только в следующий раз сначала все анализируй и только потом на людей кидайся. Хорошо?

Ну я в ответ кивнул, а голову не поднимаю. Стыдно мне. Стыдно так, что и сказать в ответ нечего. Да он вроде бы и сам это понял. А тут еще псина его эта вонючая подошла ко мне и давай в лицо лизать. Тьфу, да и только!

Ну они и засмеялись. Говорят, мол, Анжелина наконец-то влюбилась. До этого она, оказывается, только к Лохматому нежные чувства испытывала, а тут непонятно с чего расчувствовалась. Я ее слюни с лица рукавом вытер, а Лохматый мне руку протягивает.

– Пойдем, – говорит, – Шурыч, я тебя кое-с кем познакомлю. Заждался он уже тебя.

И тут я испугался. Я вообще не знаю, где нахожусь, украли меня самым натуральным образом, ткнули в нос какую-то тряпку, и вот я здесь! А теперь еще меня, видите ли, кто-то ждет. А Лохматый говорит:

– Ну не дрейфь! Пойдем!

А у меня че, выбор есть?

Я его руку взял, на ноги встал, а ноги меня совсем не держат. Шатаюсь. Ну Лохматый это как увидел, так и говорит:

– Костя, ну-ка приведи пацана в порядок, а то он сейчас упадет.

Ну Костя этот вышел вперед, мордоворот каких мало, толстый такой, но веселый, все улыбается, усадил меня на стул, на котором Лохматый раньше сидел. В глаза мне фонариком посветил, молоточком по рукам и ногам постучал, велел язык высунуть, а потом и говорит:

– Да вроде бы все в порядке! Перенервничал просто. Ну, может, еще дибром не выветрился, хотя времени уже порядком прошло, – это он об этой гадости сказал, которой мне надышаться дали. А Костя мне и говорит:

– Извини, братишка, что пришлось подышать этим, объяснять, что мы свои, времени не было.

А я все сижу и думаю, какие они мне, на фиг, свои? У меня своих вообще в этом мире не осталось. Даже Серега и тот меня стороной обходит.

И тут Лохматый говорит:

– Ладно, пусть отдохнет парень, чего его туда-сюда таскать, пусть Василий сам сюда идет. А вы давайте по местам, че глазеть-то зря, не цирк.

Они все к двери потянулись, а я на матрас обратно опустился, и меня трясти стало понемножку. Как от холода. Тут, конечно, прохладно, но не настолько же! И сделать я с этим ничего не могу. Натурально Костя этот сказал: нервы. И главное, понять не могу, что со мной и от чего это. Кто-то из мужиков этих увидел, что меня трясет, и куртку свою теплую мне отдал. Я ее надел, но меня все равно морозит. А потом слышу: кто-то к двери подошел. Голову поднимаю, а тут он заходит. А я как лицо его увидел, так и понял, кто это. Хочу я встать, а ноги не идут. А он на меня смотрит, и глаза у него такие… Словно он все-все про меня знает, и за все прощения просит. А я хочу что-нибудь сказать, но у меня почему-то только всхлипы и вырываются, как у девчонки, а потом я все-таки встал, только уже не видел ничего перед собой, потому все расплылось перед глазами, но тут он меня подхватил, а я его обнял, словно маленький, и все равно ничего сказать не могу, горло мне как тисками сжало.

А он по голове меня гладит, как будто мне не шестнадцать, а снова шесть, и говорит:

– Ну ничего Шурка, ничего, я с тобой, теперь все будет нормально, слышишь? Теперь все будет хорошо…

Только сейчас я понял, что тогда Длинный чувствовал, потому что теперь это и со мной случилось. Отец вернулся.

Глава третья
Конец света

….Я не знаю, как мог я его забыть. Забыть и не помнить все эти годы. Человеческая память и в самом деле очень странная штука. Иногда я думаю, что так было нужно, чтобы я в интернате выжить сумел и в централ не попал или там, в тюрьму. Короче, мой отец был конви. Нет, так все-таки неправильно. Он был православным христианином и стал отверженным, когда пятнадцать лет назад новые власти церковь реформировали. Все отрекались от старой, ортодоксальной веры, а он – нет. Не отрекся. Их с мамой арестовали десять лет назад, а меня у них отобрали и в интернат отправили. Я должен был вырасти в новой вере. В вере поклонения еврашкам. Не получилось. Отец сбежал с поселения через три года. Вернулся сюда, в катакомбы Москвы, и все время меня разыскивал через знакомых. Но ему сказали, что меня увезли куда-то на Урал, а куда – никто не знает. А потом вдруг меня тут нашли, а я в этот момент уже под колпаком у бюреров был. А мама, оказывается, умерла много лет назад во время эпидемии кровавой чумы.…

А этот, с зелеными кедами, оказывается, тоже отсюда был. Они за мной следили, хотели выяснить, кто такая эта Вики. Они мне даже мой рюкзак от Вики притащили сюда. Он потом даже извиняться приходил за то, что меня его друг так сильно ударил. Испугались они тогда очень. Думали, вдруг я на них донесу?

Отец мне все рассказывал, рассказывал, то маму вспоминал, то как мы жили недалеко от Царицыно. А я все смотрел на него и удивлялся. Не знаю, сколько ему было лет, наверно лет тридцать пять, не больше. Он чуть повыше меня был, да в плечах шире, ну и крепкий конечно, не то, что я: на интернатовских харчах сильно не раздобреешь. А в остальном я так на него, оказывается, похож! И глаза такие же – серые, и нос – не самый маленький, надо признаться, и волосы – темно-русые. А еще руки и даже ступни… Удивительно, я вам скажу, находить в других людях то, что ты всегда думал, только тебе принадлежит! А эта привычка приглаживать волосы рукой? Точь-в-точь, как у меня! И смех… И даже зубы нижние – неровные такие же! А дед мой, оказывается, священником был. Служил он здесь же, в Москве, в храме Успения Божьей матери на Дмитровском шоссе. Там и похоронен. А маму Лидией звали, она с Александрова была, это по Ярославскому шоссе, сто первый километр. Они долго от новой власти скрывали, что православные, но, видимо, донес кто-то…

Отец мне мамину фотографию дал, маленькая такая, говорят, раньше на какие-то документы такие наклеивали. Каунтеров тогда еще не было. Фотография цветная, но выгорела сильно и пошоркалась конечно. Мама там молодая совсем и красивая. Волосы тоже темные, на пробор, а глаза светлые, строгие. Я фото в нагрудный карман балахона спрятал. А еще отец мне дал серебряный крестик. Мамин. Сказал, чтобы я его не снимал никогда, и что он меня всегда-всегда защитит. Я теперь как бы под его защитой находился. Я же, оказывается, крещен был, так что крестик имел полное право носить.

В общем, весь следующий день мы вместе были. Абакум специально для этого отца в катакомбах в карауле оставил. А катакомбы эти находились под Троицким лесопарком. Катакомбы были такие старые, что бюреры про это подземелье и не знали. Народу в общине жило немного, человек двадцать, еду доставали где-то на поверхности, думаю, часть, наверное, была пожертвованиями от разных людей, кто христианам сочувствовал, а какая-то часть, возможно, и от продажи контрабанды шла. Ну с сигаретами или спиртным они особо не связывались, а вот чай, специи, кофе – это да. Канализация тут была, а воду брали с подземных колодцев. В общем, жить было можно, если бы не бюреры: они за конви охотились и днем, и ночью. Иногда и отстреливаться приходилось, надо же было как-то семьи защищать. Здесь ведь и женщины жили, и детишки маленькие. В переходах, конечно, сторожки́ везде стояли, а еще караулы: человек лучше электроники, к тому же отец рассказал, что в последнее время бюреры стали использовать специальных полимерных роботов, на которых сторожки́ не срабатывают. Их раньше для спасательных работ использовали, но то было раньше. Бюреры давно стали этих роботов использовать, чтобы конви искать. Они такие плоские, что могут в любую щель пролезть, а потом на ножки свои пластиково-гелевые встают и дальше идут. Они и по стенам ходят. Так что иногда приходилось сниматься с обжитых мест и отходить на другие стоянки. Где эти стоянки, отец мне не рассказал. Да и правильно: меньше знаешь, меньше бюрерам расскажешь, в случае чего.

А еще отец рассказал, что бюреры охотятся не на Лохматого. Ну то есть они и Абакуму, конечно, были бы рады, если бы его схватили, но охотились они не за ним. Охотились они за каким-то священником, отцом Евлампием. Отец обещал, что когда-нибудь он мне его покажет. Я так понял, что этот священник был бюрерам, как кость в горле. Все время умудрялся от них уходить. Только они церковь где-нибудь в катакомбах захватят, думают, что он там, а он по тайному ходу уже в другую ушел. И никто, главное, не знает, где этот новый храм расположен. А потом конви на этот храм обязательно наткнутся, и снова все к отцу Евлампию стекаются. Кто за едой идет, кто за советом, но главное, конечно, что он всех знал, всех помнил и во всех вопросах жизни наставником служил. Говорили, что он один из оставшихся здесь, на Земле прозорливых старцев. Вот Господь его и хранил…

А я все слушал и удивлялся, мне все это таким знакомым и родным казалось, что даже не по себе становилось иногда. Мне конечно, возле отца хорошо было, но все же как-то тревожно. Мне же десять лет подряд долдонили, что конви – это отбросы общества, живут одной ненавистью ко всему человечеству. А они вон как живут: за товарища жизнь отдать – принцип. Стал я отца расспрашивать как это так: жизнь отдать? Ведь жизнь – это же главное, что у человека есть. Как ее отдавать-то? А он мне и отвечает:

– Это там, наверху, главное, что у человека есть – это жизнь земная. Вот они и готовы друг другу глотки перегрызть, лишь бы прожить ее в тепле и в комфорте. Да и верно, нету больше у них ничего, нищие они в этом смысле. Проживут дни свои в этом клубе, как ты там его называл: "Небеса обетованные"? Ну вот, проживут они на "небесах" этих, дергаясь да прыгая, да дурь всякую принимая и друг с дружкой у корыта толкаясь, да и помрут. И будет им только "тьма и скрежет зубовный". А нас новая жизнь ждет. Ты представляешь себе вечность? А ведь она будет… И если тебя ждет вечность, можно же потерпеть всего несколько лет?

Я его слушаю, верю и не верю. Привык уже, что просто так люди друг для друга ничего не делают, а если и делают, то только для того, чтобы перед другими выпендриться или тебя унизить. Но с другой стороны понимаю: вытащили меня вот эти ребята из такой передряги, из которой я сам бы никогда не выбрался. За просто так вытащили. И отцу все это время помогали за просто так. Че с него взять-то? С него, как и с меня, взять нечего. Нищие мы. Зато вместе. Это я тогда так думал. Не знал я еще, что нам совсем ничего оставалось.

А еще я спросил отца, почему все говорят, что конви – ненормальные, которые только того и ждут, чтобы конец света пришел?

А он волосы мне на затылке взъерошил, улыбнулся и говорит:

– Это они боятся, что Господь свергнет этого ихнего наипервейшего и всех на свой суд призовет. А нам-то чего боятся? Мы об этом каждый день молимся: "Да приидет царствие Твое и да сбудется воля Твоя…" Тогда же царствие придет не это – от князя тьмы, а Божие! Наше. Где добро победило! Там не будет этих твоих… как их…. ираид и ромбергов…. Там только те будут, кто сердцем чист, а душою – светел. Понял?

Я, конечно, не все понял, но говорил он так, что верить хотелось. Не так, как Ираида или даже Натали там или Ромберг. Он говорил так…. С верой и с любовью…

В общем, понял я тогда, что есть на свете человек, который меня любит. А еще, оказывается, есть Бог. И это, наверное, Он меня сюда привел, потому что если бы не Шварц этот со своим чемоданом, то отец меня, наверное, никогда бы и не нашел. Оказывается, у конви в БНБ свой агент был.

А я вот еще подумал, потом уже, правда, намного позже: а что заставило меня этот чемодан перепрятать? Не хотел я, чтобы дурь на улицу попала или все-таки в глубине души жадность была? До сих пор понять не могу. Мне бы очень хотелось, чтобы первое. Но все-таки иногда думаю, что и второе там тоже было… Это я потом только понял, что Бог и грехи наши и даже зло попускает, чтобы мы к Нему пришли, и что реально: "Пути Господни неисповедимы". Но это уже потом было. А в тот день я был просто счастлив, как щенок какой-нибудь, который, наконец, свое логово нашел.

Я потом про Кутузова, ну про дядю моего двоюродного Анатолия стал отцу рассказывать, думал, ему это интересно будет, а он даже слушать меня не стал.

– Даже не называй, – говорит, – при мне этого имени, слышать не могу. Иуда!

Оказалось, что это он тогда на нашу семью донес, что родители православие исповедуют. Ему даже премию за это дали. Вот только не спасла его эта премия от инвалидности…

Ели мы в тот день, наверное, раза два, а что ели – не помню. То есть вообще не помню, неважно было. Мы говорили, говорили. И даже в карауле и то шепотом переговаривались, хотя, наверное, нельзя было. Я отцу про Маришку рассказал, и что вытащить ее из централа хочу, тоже рассказал. А он отмахиваться не стал, понял, что у меня все серьезно, только головой покачал и попросил, чтобы я один туда не совался, он мне поможет. А еще он сказал, что завтра с утра мы к отцу Евлампию пойдем, там меня причастить можно будет и благословение на освобождение Маришки попросить. Если отче благословение даст, значит, точно все будет хорошо.

– А вдруг не даст? – спрашиваю я отца.

А он и отвечает:

– Ну как не даст, замучают ведь девчонку. Нет, мы и так сходить можем, но если с благословением – это все равно, что гарантию получить. Отец Евлампий – он такой. Его благословение много значит. А может, и подскажет чего полезного.

Ночевали мы в комнате отца: маленькая такая сырая каморка. Все вещи собрали, рюкзак я сам упаковал. Признаться, вещей-то было – кот наплакал. Лаймер Длинного разбился в этой потасовке в лесопарке, так, кое-какая одежка, туалетные принадлежности, пара фонарей – один мой, второй мне отец дал, да нож Джокера, который я в рюкзак сверху положил. Отец на полу лег на пенку туристическую, не раздеваясь, а я на дощатом топчане. Он быстро уснул, а я долго-долго уснуть не мог, все переваривал, думало том, что днем произошло, да и вчера тоже, ну и о завтрашнем дне тоже думал. На отца смотрел. А тот спал тихо, не храпел, а когда я пошевелился и рукой о деревянную головку кровати ударился, он проснулся моментально, фонарь включил и сразу сел, словно и не спал совсем. Привычка, еще с тюрьмы. А потом он понял, что это всего лишь я, и сразу же опять уснул. Ну через какое-то время и я задремал. Если бы я знал, что дальше будет, я бы, наверное, совсем не спал.

….Проснулся я от того, что от стены шел шорох, словно по ней что-то ползет. Я фонарик включил, чтобы посмотреть, что это такое, и обомлел: по стене пластиковый прямоугольник лезет. На ножках.

Робот!

Он, наверное, в щель у потолка пролез с той стороны, где тоннели пустые. А еще слышно, что за стенкой кто-то возится.

Ну я как заору, а потом двинул по роботу кулаком, только гель этот в разные стороны брызнул! Отец подскочил, увидел гадость эту и тоже как заорет:

– Беги, Шурыч! Рюкзак хватай, тапки в руки и пошел-пошел! – а сам уже в коридоре. Наша комната крайняя была, за стенкой уже никого не было. Ну он в темноте по коридору метнулся. Я – за ним. Там на середине коридора сигнализация была. Отец рычаг вниз дернул, сирена завыла, и сразу освещение аварийное включилось. Я по-первости растерялся. Он же меня инструктировал, что делать, в случае, если бюреры полезут, но тут все из головы вылетело. А отец и кричит:

– К двери, Шурка! Туда! – и рукой машет в конец коридора, а там, в конце коридора дверь такая маленькая, толстая на поворотном затворе.

Назад Дальше