На краю внезапной тундры мучилось, не в силах убежать, лохматое чудище. Рыжая свалявшаяся шерсть топорщилась на темени мохнатой шапкой. Покатая спина, ноги-столбы, сзади хвост, спереди, между глаз… Тоже хвост? Хвостище?! Завидев нас, пленник воздел к небу передний хвост и затрубил с испугом и жалобой. Зверь удался крупный, такая туша должна была легко порвать жильную петлю, стянувшую чудищу левую заднюю ногу. Однако петля и не думала рваться. Точно, заговоренная!
– Детеныш, – сказала Чамчай. – Год от силы.
– Детеныш?!
Какое же оно тогда взрослое?!
– Что у него вместо носа?
– Хобот. Прибей его, и потащили. Хорошее мясо.
– Точно хорошее? Их едят?
– Свежуешь, – в голосе Чамчай я услышал издевку, – разделываешь, нарезаешь кусочками. Вымачиваешь в кислом молоке со щавелем. Раскладываешь по горшочкам, заправляешь травками-корешками, заливаешь сметаной. И в камелек, тушиться! Тушить надо долго, потом еще томить…
У меня забурчало в животе – куда там реву мохнатика! Я шагнул к детенышу. Зверь шарахнулся прочь, но петля не пустила. Чудище трубило, я бурчал голодным брюхом, и нам обоим никто не откликнулся. Жаль, что не откликнулся – добыли бы мяса на год вперед!
– Ну, ты скоро?
Большой, сильный!
Как Нюргун.
Кулаком по башке – тресь!
Как Нюргун!
Мясо упало. На колени упало.
Хрипит, дышит. Головой мотает.
Живое, кэр-буу!
Еще – тресь! И еще – тресь!
Под кулаком – хрусть!
Свалилось мясо набок. Дрожит боками.
Не дрожит.
Дышит? Не дышит.
Всё?
Всё.
Пока я валил зверя, Чамчай притащила волокушу из жердей и веток. Запасливая! И предусмотрительная: загодя неподалеку припрятала. Стараясь усыхать помедленней, я сгрузил тушу на волокушу, ухватился за держаки и потопал за удаганкой. Домой? Нет, не домой. Обратно в чащу.
– А ты кто такой, кэр-буу?!
Думаете, это я? Это Чамчай.
Знатная западня: добыча болталась в воздухе, вздернута распрямившейся веткой на высоту моего роста. Зверь отчаянно хрюкал и дергался, но высвободиться не мог. Кабан? Рог на носу, два рога на лбу, на конце морды – тупой клюв. Нет, не кабан. Точно вам говорю! По всему телу – роговые пластины, бляшки, шипы: чисто доспех! Костяной воротник вокруг шеи…
И что, помогло оно ему?
– Трицератопс? – с сомнением пробормотала Чамчай. – Видал таких?
– Нет. А ты?
– Только на картинках. Мелкий он какой-то…
Как по мне, зверь был покрупнее матерого кабана.
– Тоже детеныш? – предположил я.
– Откуда ж ты взялся? – Чамчай обращалась к зверю, и на миг я поверил, что тот ответит. Нет, хрюкнул, и все. – Маастрихт? Палеоцен? Не помню. Забыла. Ведь увлекалась когда-то… Время! Неужели так далеко зашло?
– Что зашло? Это чудище? Оно не здесь живет?
– Не здесь? Не сейчас, – Чамчай сжалилась, заговорила проще: – Ус-муос-сирэй древние. Очень древние. Вымерли давно. Не должно его здесь быть!
– Не здесь, – поправил я. – Сейчас! Сейчас не должно быть. Сама же сказала…
Поймав бешеный взгляд удаганки, я поспешил сменить тему:
– А их едят?
– Уот кого хочешь съест. Если что, супа наварим. В суп любая тварь сгодится…
Я вспомнил, как Кустур хотел отнести убитую мной ворону своей маме. Мол, если с мучицей, да с диким лучком, да с маслицем топленым – чуп-чуп, пальчики оближешь! Рогатая тварь на вид была гораздо аппетитней тощей вороны. А если с мучицей, да с диким лучком…
– Тебя сейчас не должно быть, – сказал я зверюге. – Ты вымерла!
И стал боотуром.
Суп! Суп! Суп!!!
Добыча! Вкусная!
Убью, сварю, съем!
Тресь кулаком! Тресь кулаком! Тресь!!!
Качается. Хрюкает. Хочет дохнуть?
Не хочет дохнуть!
Суп! Чуп-чуп!
Кэр-буу!
Копьем. В шею. Под воротник.
Хрюк!
Обвисла. Сдохла.
5. Горит, течет
У Чамчай вторая волокуша есть. Запасливая! Очень запасливая! Человек-женщина! Адьярай-женщина! Женщина. Нравится. Люблю? Тащу. Мохнатого тащу. Рогатого тащу. Я сильный, двоих тащу! Один тащу, кэр-буу! Домой, кушать. Уота кормить, хыы-хык! От пуза кормить, гыы-гык! Лес? Кончился. Камень под ногами. Черный, скользкий. Черный, шершавый. Черный, корявый. Помню, да. Шел тут. Слева огонь течет. Справа…
Прячется, буо-буо! За ржавым камнем прячется.
А я вижу! Всё вижу! От меня не спрячешься! Морду вижу. Зубы вижу. Глаз. Прячется, следит. Напасть хочет! Мясо украсть. Лапу вижу. На лапе – когти. Хвост вижу. Помню. Помню хвост! Плохой! Плохой! Очень плохой!
– Ворюга!
Мохнатое мясо за хобот – хвать! Я хвать, Юрюн-боотур!
– А-а-а, буйа-буйа-буйакам!
Швырнул. Летит! Мясо летит. Ворюге по башке – шмяк! Хыы-хык, гыы-гык! Упал, покатился. Вскочил. На две лапы. Человек-зверь? Человек-тварь? Человек-ящерица? Ворюга! Скачет. Прочь скачет. Быстро-быстро. Удирает!
– Буо-буо!
Не удерешь! У меня лук! Я тебя – в глаз!
В глаз!
Обернулся. Зря обернулся! В глаз, да. Как ворону.
Попал!
– Дьэ-буо!
Упал. Упал ворюга. Трепыхается. Ворона, хыы-хык! Не трепыхается. Сдох.
– Убил! Я убил! Ворюгу убил!
– Думаешь, он?
– Всех убью! Юрюн-боотур!
– Тот, что у нас шастал?
– А-а-а, дайа-дайа-дайакам! Тот! Ворюга!
– Откуда знаешь?
– Хвост! Хвост видел. Узнал.
– Ну, тогда молодец. Ловко ты его!
Ловко я его. Чамчай хорошая. Хорошая! Я его ловко. Очень хорошая!
– Я молодец! Меткий! Сильный!
– Жених!
– Жених, да! Самый сильный! Самый меткий!
– Самый лучший?
– Самый лучший, дьэ-буо! Юрюн-боотур! Люблю!
– Любишь? Правда, любишь?
– Я честный! Самый честный! Люблю, кэр-буу!
– Ну, сейчас проверим, какой ты честный…
Улыбается. Кому? Мне улыбается! Любит? Любит, да! Хвостом хлещет. Нет, не хлещет. Крутит. Хвостом крутит. Кружится. Играет. Заигрывает! Со мной заигрывает! Моё! Вьется, ластится. Хочет! Кого? Меня хочет! Человек-женщина. Адьярай-женщина. Невеста! Люблю! Хочу. Хочу. Очень хочу! Нюхать ее буду! Залазить на нее буду! Детей делать буду!
Хорошо, да!
Выгнула спину. Хвост задрала. Нюхаю. Хочу! Больше хочу! Больше! Спина одеревенела. Затылок окоченел. Так хочу! Вот, залез. Я залез. На нее залез. Нравится! Ворюгу бью в глаз. Чамчай не бью. Не в глаз, нет. Зачем в глаз? Извернулась. Сменила кэлин на илин . Укусила за губу. Когтями дерет спину. Я сильный! Могучий! Мне не больно! Ни капельки! Кусай! Дери! Уруй! Уруй-айхал ! Огонь. Жарко! В ущелье горит, течет. В Чамчай горит, течет. Во мне горит, течет. Я жених-боотур! Сильный! Очень сильный! Люблю! Еще люблю! Еще! Дергайся, невеста! Быстрей дергайся! Не боюсь! Люблю!
– Саай-саай!
На меня кричит. Понукает. Как скотину, гыы-гык!
– Сат! Сат!
На нее кричу. Подгоняю. Как кобылу, хыы-хык!
– Саай-саай!
– Сат! Сат!
– Саа-а-ай!..
– Са-а-а…
Жарко! Очень жарко.
Полыхнуло!
Визжит. Чамчай визжит! Радуется.
Ей нравится. Мне нравится.
Уруй!
Хорошо. Хорошо! Очень хорошо.
– Уру-у-у-уй!..
* * *
Боотуры плохо запоминают свои поступки. Голова, как в известном добром пожелании, расширяется, полет делается стремительным, а память – короткой. Но я отлично запомнил все, что случилось между мной и Чамчай. Иногда я думаю, что все-таки не запомнил, а намыслил позже, сочинил, вообразил и всем сердцем поверил в плод собственного возражения – по причинам, которые назвал бы безрадостными. Иначе почему, вспоминая нас, взмокших от страсти, я неизменно видел вместо себя Нюргуна, а вместо язвительной, опасной, мудрой Чамчай – полоумную бедняжку Куо-Куо, дочь кузнеца? Более того, стоило мне отвлечься, и окрестности Уотова жилища превращались в конюшню мастера Кытая – морочили, путали не только братьев-боотуров и их случайных любовниц, но и прошлое с настоящим; вернее, два разных прошлых. Время горит в звездах и людях. Оно горело и во мне, сплавляя обломки воедино.
Оно горит по сей день; я бы сказал, догорает.
6. Рассказ Нюргуна-боотура, прозванного Стремительным, второго сына Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о его битве с Уу-тойоном
Он лежал на снегу, на больничной койке, нет, у позорного столба, а еще в железной колыбели. У столба он стоял, а не лежал, но разве это имело значение?
Спишь, значит, лежишь.
Нюргун ненавидел сон. Он согласился бы отдать правую руку, лишь бы никогда больше не спать. Сон был плен. Сон был насилие. Сон скручивал Нюргуну запястья и лодыжки, валил навзничь, принуждал ничего не делать, только подчиняться. На снегу Нюргун подчинялся холоду, и кровь остывала в жилах. На больничной койке он подчинялся отраве, струящейся из прозрачных бурдючков, и кровь в жилах пропитывалась ядом, глушила мозг, замораживала чувства. У столба он подчинялся липкой слизи и крепкой стали, и сила мышц тщетно сопротивлялась беспощадной воле предметов. В железной колыбели Нюргун подчинялся страстному желанию родителей переделать его, пересотворить в искусственной утробе, создать заново, удобным и обычным, а если это невозможно, тогда столб, и навсегда.
Везде он был разного возраста. Младенец в колыбели, мужчина на снегу, юноша у столба; кто-то на больничной койке. Время, понимал Нюргун. Оно горит во мне. Я – звезда; всякий человек – звезда. Нет, лучше костер, про звезды я слишком мало знаю. В сердцевине костра жарче всего, рядом с костром тепло, мазни ладонью по языку огня, и станет горячо. Если ты звезда – хорошо, костер! – разумно ли требовать постоянства? Равномерности? Время горит во мне, здесь так, там – иначе, но все равно во мне, все равно горит. Поэтому я младенец, юноша, мужчина, кто-то еще. Чему удивляться? Оглянитесь! – здесь весна, а там лето, и зиме тоже нашлось место.
Так устроен мир. Что, не поняли?
Он терпеть не мог объясняться словами. В слова вмещалось мало смысла. Если слова – те же звезды, а смысл – время, то в словах оно выгорало слишком быстро, оставляя после себя золу и пепел. Действие, присутствие, молчание, поступок – они были гораздо содержательней. Жаль, не все понимали такую речь. Вот Юрюн понимал. Юрюн приходил, садился на краешек скального козырька – край больничной койки? – и рассказывал о жизни самое важное. "Кустур первый меч сковал. Умсур лягушку съела. Мотылек выучился ходить боком. Мне зимнюю шапку справили. Новую, с ушами…" Нюргун слушал слова, даже запоминал, но слышал иное. Свобода, говорил Юрюн. Семья, говорил Юрюн. Люблю, говорил Юрюн. Говорил жестом, позой, взглядом, самим своим приходом. Позже это качество Нюргун увидел в Айталын, когда маленькая упрямица вывалилась из пляшущего облака, сверкнула взглядом и заявила, что с места не сойдет, а останется здесь. С кем? С братом-освободителем и братом-освобожденным. Почему? Потому что иначе они пропадут.
…Айталын!
Столб содрогнулся. Опасно качнулась колыбель. Затряслась койка, да так, что в палату набежала тьма народа, обеспокоенного происходящим. Сугроб, в который превратился спящий боотур, успел покрыться на морозе твердой коркой, но сейчас по корке разлетелась сеть глубоких трещин.
Айталын!
Нюргун рванулся из цепкой хватки сна. Напрягая все силы, ведя бой на пределе возможностей, а вскоре и за пределом, он хотел и не мог проснуться. Едва Нюргун-боотур делался сильнее, сон-боотур тоже делался сильнее. Когда Нюргун надевал броню и брал оружие, сон тоже вооружался и укреплялся трехслойным доспехом. Когда же Нюргун перерастал шлем, щит и панцирь, набирая телесную мощь, способную разрушить мир, проклятый сон делал то же самое, удерживая соперника в несокрушимых объятиях.
Никто не пробился бы туда, где дрались Нюргун и сон. Все Нюргуны, сколько ни есть – из колыбели, с койки, от столба, из-под снега – против Уу-тойона , младшего брата смерти. Уу-тойон одолевал, в этом не было сомнений. Он бился подушкой и одеялом, дремой и грезой, и бессмысленностью сопротивления.
Защищать, вспомнил Нюргун. Я обещал защищать.
Сон попятился.
Не бойтесь. Я сказал им: не бойтесь.
Сон застонал.
Ты будешь защищать маму, велел Юрюн. Защищать Айталын. Понял? Я кивнул: понял. Я сказал: люблю. Сказал: буду защищать. Сказал: если что, зови.
Услышу. Приду.
Сон юлил, вертелся вьюном. Пытался вырваться из окружения. Вокруг могучего Уу-тойона смыкалось кольцо Нюргунов: тот, что обещал защищать, тот, что кивнул, тот, который признался в любви, тот, который произнес "не бойтесь". Последним в драку вмешался Нюргун с наковальни. "Ты сильный, – крикнул он далекому брату, надеясь, что Юрюн услышит, а сон испугается. – Ты сильнее меня. Хочу быть таким, как ты. Буду таким, как ты."
И добавил: "Я потерплю."
Если невовремя прервать боотурский сон, время отомстит. Ноги, подумал Нюргун. В прошлый раз я заплатил ногами. В этот раз… Когда звезде не хватает времени, чтобы гореть, сердце ее превращается в черную дыру. Ничего, ладно. Сказал же, что потерплю.
Сугроб встряхнулся лесным дедом, чью спячку нарушили.
7. Не жизнь, а праздник
– Ар-дьаалы ! Уже вечер?!
Усох я только во дворе. Всю дорогу топал боотуром: по черному склону, через горелый лес, по скальной тропе, круто взбиравшейся к Уотову дому. Я не хотел усыхать. Я очень-очень не хотел усыхать. Мне нравилось быть сильным. И я находил повод за поводом, чтобы оставаться сильным – один другого убедительней. Как мохнатого наверх затащишь? А мохнатого с рогатым? А мохнатого с рогатым, и ворюгу впридачу? Взвалил я двуногую ящерицу на плечи, ухватил обе волокуши с добычей – и попер. Добрались, глядь, а кругом вечер! Поздней позднего: двор укутали тени, лиловое небо набирает густоту, из-за клыкастого хребта лезет щербатая луна.
Я-то был уверен – едва за полдень перевалило!
– Вечер, – Чамчай хмурилась, что-то подсчитывала на пальцах. – Хорошо хоть, сегодняшний. Могли и послезавтра вернуться…
На меня она не глядела. Я тоже смущался, но не удержался, переспросил:
– Послезавтра? Это как?
– Никак. Лишь бы не позавчера. Тебе хочется в позавчера?
– Нет!
Я вспомнил, что творилось позавчера, и вздохнул:
– Лучше послезавтра. На послезавтра мы хоть еды натаскали…
– Натаскал он! А разделывать Белый Владыка должен?
Сердится. За что? Сама же напросилась! Не пойму я этих женщин, хоть тресни! Я и себя-то, человека-мужчину, не всегда понимаю, а уж женщин и подавно! Вот скажите, отчего мне стыдно? Чего стыдиться, а? Уши горят-полыхают, и щеки за компанию. Хорошо, в темноте не больно-то разглядишь.
Вознамерившись исправить это досадное упущение, Чамчай метнулась в дом и вернулась с пылающим факелом. Я прикрыл глаза ладонью, щурясь от яркого света, и рассек бровь проклятым когтем.
– Убери! Мешает.
– Как ты добычу свежевать будешь? Наощупь?
– Я в темноте вижу.
Думаете, вру? Прошлой ночью моргал, таращился, а сейчас прозрел? Сказать по правде, я не знаю, что вам ответить. Наверное, ночь на ночь не приходится.
– А ты полон сюрпризов, женишок!
Насмехается? Вроде, нет. Спросить у нее, чего я полон? А-а, не хочу. И так слышу, что каких-то гадостей…
– Держи!
Чамчай протянула мне разделочный нож – Уотов, судя по размерам. Протянула рукоятью вперед, но это не помогло. Резко! Быстро! Слишком резко!..
Враг! Нож!
Нападает!
Плохой! Плохая!
Убью!..
Стыдно. Стыдно. Очень стыдно!
Природная стремительность в очередной раз спасла Чамчай. Отскочила, отбежала, и я со скрипом усох. А вдруг однажды не успеет?
– Наша песня хороша, – пробормотала удаганка. – Начинай сначала…
Она сделалась черней неба и надолго умолкла. Так мы и взялись за работу: молча, разойдясь шагов на пятнадцать, чтоб наверняка. Я свежевал и разделывал туши, начав с мохнатого детеныша. Куски отволакивал на ничейное место между нами и складывал на ветхий кусок ровдуги – его Чамчай принесла из дома. Когда я возвращался к туше, удаганка вслух считала до десяти, затем подходила, придирчиво осматривала куски, что-то подрезала – не ножом, когтями! – а то и перекусывала в узких местах, после чего уносила мясо в подземелье, на ледник.
Может, я и правда больной? Ведь только-только любились с ней! Так любились, что горы тряслись – от зависти! И вот опять кидаюсь… Это нож виноват. Если бы не нож, я бы не кинулся. Или кинулся, но за другим. И горы бы опять затряслись…
– А-а, дьэ-буо! Добытчики!
Надо мной воздвигся Уот. Подкрался он на удивление тихо, я и не заметил, и забоотуриться даже не подумал. Чудеса!
– Это Чамчай. Я тащил, и всех трудов.
– А кто зубастого пристрелил?
Надо же! Про ящерицу я забыл.
– Ну, я…
– Люблю! Обоих люблю! Семья, да.
– Ты, главное, можешь теперь за невесту не беспокоиться.
– За невесту? Беспокоиться? Зачем?
Наша песня хороша, вспомнил я слова Чамчай. Пришлось все объяснять Уоту заново: про невесту, про тварь-людоедку…
– Ворюга, – закончил я. – Убил!
– А-а-а, буйа-буйа-буйакам! – Уот пошел в пляс. – Бай-да! Бай-да! Зять! Люблю!
И произнес невероятное:
– Давай, помогу!