Жаворонок молчит. "Уот Кюна в честном бою победил! – слышу я в ее молчании. – Меня по-честному забрал! Да если б я знала, сама бы пошла! Побежала! Уот честный, а вы! Обманщики!"
– За него? – спрашивает Жаворонок.
– Да! Пойдешь?
– За него, – голос Жаворонка сухой, резкий. – Ни за кого больше.
И еще раз, тихо:
– Только за него.
Нетушки. Никуда я отсюда не уйду. Хоть режьте, не уйду.
5. Причины и следствия
– Юрюн Уолан! Уважаемый Юрюн Уолан!
Я сидел на крыльце и чесал в затылке, когда Баранчай нашел меня. Вовремя! – из затылка я все равно много не вычесал. Алас гудел роем таежного гнуса, боотуры ели, пили, ссорились, мирились, хвалили себя и поносили соперников. Впервые в жизни вокруг меня было столько боотуров. Стать одним из табуна? Забыть тревоги, ринуться в омут головой, да расширится она? Есть, пить, хвалить себя, поносить соперника? Станет легче, я уверюсь, что победа останется за мной, что я завоюю Жаворонка. Почему? Да потому что я самый сильный, самый лучший; я Нюргун среди Нюргунов, самых-рассамых…
Настоящий Нюргун стоял поодаль, привалясь спиной к коновязи. Нет, не спиной – лопатками, ягодицами, затылком и пятками. Обе ладони он крепко прижал к груди, словно хотел протиснуть пальцы между ребрами и сжать черное, бьющееся невпопад сердце. Столб, подумал я. Столб, железная гора, тридцать три года плена. Так ты стоял у столба, брат мой. Когда плохо, ищешь помощи в давних привычках, даже если это привычки скорбных лет. Нюргуна трясло, и я старался не смотреть на него. Смотреть на беду, с которой тебе не совладать – хуже дела нет.
Если Нюргун и был самым-рассамым, то самым горемычным. А может, самым горемычным был я.
– Я очень рад видеть вас, Юрюн Уолан!
– Садись, – я хлопнул по крыльцу. – Как здоровье?
– Спасибо, все хорошо. Я принес вам поесть.
По-прежнему стоя, Баранчай протянул мне берестяной короб с едой. Две ленты вяленой оленины, плошка с кислым молоком. Да, еще горсть сушеных рыбешек: мелочь, кожа да кости.
– Извините, – мой взгляд Баранчай понял правильно. – Чем богаты, тем и рады. Уважаемые гости жрут, как не в себя!
Слышать такое от блестящего, изумительно вежливого Баранчая было по меньшей мере странно. Должно быть, у меня отвисла челюсть, поскольку Баранчай мигом поправился:
– Я хотел сказать: много кушают. Очень, очень много.
Сейчас он не был блестящим. Потускнел, пообтрепался. Шелушилась кожа на скверно заживших язвах. Движения замедлились, словно тайная болезнь высасывала из Баранчая остаток сил. Не знаю, что сказалось больше – последствия купания в паучьем колодце или нашествие буйных женихов – но вид Баранчая вызывал жалость. А может, паучий колодец и женихи – ерунда, пустяк. Может, дело в дяде Сарыне. Сколько же времени ты живешь Первым Человеком, дядя Сарын, если это шарахнуло не только по твоей жене, но и по твоему слуге?
– Вы ешьте, не стесняйтесь, – Баранчай сел, почти упал рядом со мной. Мои раздумья он счел добрым порывом души, запрещающим есть в присутствии человека, стоящего навытяжку. – Вы наверняка проголодались, уважаемый Юрюн Уолан. Как же славно, что вы вернулись!
– Ешь и ты, – я протянул ему ленту оленины.
Не споря, он взял мясо, но есть не стал. Оленину Баранчай отнес Нюргуну. Дождался, пока мой брат возьмет подношение, сунет в рот, начнет медленно жевать, вытер Нюргуну ниточку слюны, протянувшуюся на подбородок – и вернулся на крыльцо.
– Вы позволите?
– Молоко? Бери.
Треть плошки он выпил маленькими глотками, как горькое лекарство. Отставил плошку, вздохнул:
– Долго. Слишком долго.
– Что долго?
– Вас, уважаемый, долго не было. Мы уже и рукой махнули.
Я похолодел:
– Как долго?!
Из-за реки ползла гроза. Жирной, обрюзгшей тушей наваливалась на ранний вечер, подминала, пускала дурную кровь. Свора ветров сбивала сумерки в кучу. Пастушьи псы, ветра́ налетали с разных сторон, кусали небо за ляжки, лаяли, визжали. Все время, которое мы пробыли в аласе, царила сушь и жара. Перед тем, как я вошел в дом дяди Сарына, облачко-одиночка закрыло солнце, и лучи, вырвавшиеся на свободу, ярко взблескивали на фоне золотистой мглы. В окно, слушая восхваления своих достоинств, я видел, как мгла за береговыми скалами рассеялась, открыв взгляду наковальни, сложенные из белесых растрепанных перьев – гряду дождевых облаков. Они клубились, ворочались, лезли друг на друга, как жеребцы на кобыл, и я догадался, что ждет нас ближе к ночи.
– Как долго? – повторил я. – Месяц? Год?
– Два года. Или три? Нет, все-таки два. Прошу прощения, уважаемый Юрюн. У меня целыми днями болит голова. Я теперь плохо считаю, сколько времени прошло. Знаю лишь, что много…
Если Баранчай сыплет "уважаемыми", он беспокоится. Чем больше уважения, тем больше беспокойства. По-моему, он в панике. А я? Я беспокоюсь?! Паникую?! Два года! Два, если не три… И все эти сволочные зимы и вёсны, от цветения лугов до ледохода, дядя Сарын ходит Первым Человеком? Да мне никогда не вернуть его назад! Дочь вернул, сына вернул, отца потерял…
– Досточтимый Сарын-тойон крепился, – Баранчай горой встал на защиту хозяина. Мои раздумья он ясно читал на моем лице. Впрочем, тут слуга был не одинок. – Вы не поверите, как он боролся с собой. Я боялся, что он сляжет с горячкой. Мы с досточтимой Сабией-хотун умоляли его потерпеть. Он терпел, да не дотерпел. Сорвался, повторил поступок уважаемого Кюна. Семейное сходство, как ни крути…
– Зайчик? При чем тут Зайчик?
– Вы разве не помните? Уважаемый Кюн громко кричал, созывал боотуров…
– Кюн вызывал их на бой!
– Какая разница? Уважаемый Кюн вызывал всех на бой, а откликнулся только уважаемый, ныне покойный Уот Усутаакы. Он ведь покойный, да?
– Покойный, – буркнул я. – Дальше!
Пошел дождь. Крупные капли ударили в бубен земли, взбили облачка пыли. Доом-эрэ-доом! Кислое молоко вскипело в плошке, покрылось нежно-белыми пузырями. Береста короба тихонько пела под ударами. Впрочем, дождь закончился быстрее, чем начался.
– Дальше, говорю!
– Досточтимый Сарын-тойон умеет кричать громче сына. Видите, сколько боотуров откликнулось на зов?
– Уважаемых?
– Разумеется. Тонг Дуурай, Буря Дохсун, Бэкийэ Суорун…
– Хватит!
– Вы совершенно правы. Как по мне, хватило бы и этих. Но, увы, они шли и ехали, день за днем. Сарын-тойон пообещал отдать дочь в жены тому, кто спасет ее. Вас он, извините, уже похоронил в сердце своем…
Баранчай искоса глянул на Нюргуна. Кажется, он тоже видел черную дыру, которая пульсировала в грудной клетке моего брата. Видел, огорчался, боялся, не хотел говорить об этом, и лишь теснее сдвигал брови на переносице.
– Первый боотур, – забывшись, Баранчай допил молоко. Раньше он умер бы, а не позволил себе осушить плошку, принесенную гостю, – сразу собрался в поход. Второй, явившийся следом, счел его недостойным. Они заспорили, начали мериться достоинствами, доказывать, кто лучше. Тогда прискакал третий боотур, и все началось заново. Четвертый, пятый… Каждый считал себя лучшим. Каждый полагал, что именно он – будущий спаситель дочери Сарын-тойона. Спаси уважаемую Туярыму Куо кто иной, и остальные сочли бы это оскорблением. Драться в присутствии досточтимого Сарын-тойона они опасались, изыскивая иные способы выяснения отношений. Поход откладывался, множились состязания. В свободное время…
– Знаю. Не забывай, я тоже боотур.
– О да! Я часто об этом забываю. Итак, о причине, созвавшей боотуров в наш алас, уважаемые гости подзабыли. Если я не в силах вспомнить, сколько времени прошло, то они…
Рявкнул гром. Над рекой повисла туча, дрогнула мощным темно-синим брюхом. В шкуре тучи кишели мелкие, ярко-красные молнии. В их отблесках скалы по берегу облились кровью: яркой на гребнях, темной во впадинах. Пыльные вихри гурьбой насели на скалы, терзая лиственницы, росшие поверху. Туча, набирая ход, двинулась вперед, и вихри кинулись вдогон, чтобы пропасть, сгинуть в бурлящей речной воде.
– Что они?!
– Рискну заявить, что утром они могли состязаться за право выступить в поход, а вечером – за право стать супругом уважаемой Туярымы Куо, как если бы она уже была спасена. Причины, уважаемый Юрюн, причины и следствия…
– Что причины? Что следствия?!
– Я плохо разбираюсь в теории, но помню, что время быстрей скорости света. Оно способно вмешиваться в события, изменяя степень их энергетичности. Вы понимаете, о чем я?
– Нет. Продолжай!
– Если энергоуровень причины резко падает, следствие остается высокоэнергетичным, но уже как следствие другой причины. Эта другая причина наращивает степень энергетичности в ущерб первой, вытесняет ее из памяти, а позже – из общей причинно-следственной связи. То же самое происходит со следствием, которое утратило энергетичность. Причина сохраняется, но вероятные следствия начинают борьбу за воплощение, и в итоге…
– Победит сильнейший. Помни, я боотур.
– Ну вот, а говорили, что не понимаете, – Баранчай дернул уголком рта. Если это означало улыбку, я бы предпочел, чтобы он оставался мрачным. – В реальной геометрии нашего мира существует не только прошлое и настоящее. Будущее тоже существует . Просто они непостоянны, эти могучие боотуры – прошлое, настоящее, будущее. Ты только привык к ним, притерся, изучил привычки и склонности, а они вдруг: "Арт-татай! Да расширится наша голова…"
Я взял тощего карасика:
– А моя лопнет! Теория, геометрия, энергоуровень… Дело-то за малым: разогнать женихов, распервочеловечить дядю Сарына, взять за себя Жаворонка! Чего уж проще?
– Шутите, – кивнул Баранчай. – Вы шутите, уважаемый Юрюн.
– Шучу, – согласился я. – Смешно?
– Нет.
– Вот и мне нет.
– И мне нет, – подал голос Нюргун. – Женихи? Не люблю.
Я бросил ему вторую ленту оленины. Я еще не знал, что он задумал. Я не знал, что он вообще в состоянии строить планы.
Ливень упал стеной.
Песня вторая
Проворно тою порой
По долине Сайдылык,
Где ни тлена, ни грязи нет,
Чьи в тонком тумане
Тонут края,
Поставили для прыгунов
Двенадцать березовых вех."Нюргун Боотур Стремительный"
1. Прыг-прыг-прыг
– Арт-татай!
– Кэр-буу!
– А-а, буйа-буйа-буйакам!
– Алатан-улатан!
Гроза стихла поздно: грохоча и полыхая, словно горящая телега на скальной тропе, она перевалила за полночь, и поле для праздников не успело как следует просохнуть. Грязь, лужи, мокрая и скользкая трава. Ямки от сапог сразу заполнялись водой. Честно говоря, поначалу никто не рисковал предложить состязания в прыжках. Шлепнешься мордой в бурую жижу – то-то смеху будет! А где смех, там и драка; вернее, там драка, где насмешка и боотуры. К счастью, острый глаз Бэкийэ Суоруна вскоре подметил удивительную несообразность: в грязи, на расстоянии доброго скачка друг от друга, тянулись две длинные полосы сухой земли. Сухой? Иссохшей, даже растрескавшейся, словно под странной парой дорожек развели костер – нет, две цепочки жарких костров.
Под радостные кличи собравшихся часть женихов кинулась ставить вешки, наломав сучьев с ближайших берез. Мои друзья детства, с которыми я рос в небесном аласе, мерили от вешки до вешки по три больших шага, а когда мы вошли в возраст, то и с лишком. Три шага отмеряли и здесь, с поправкой на боотурскую стать. У сильных шаг особый – раз ступил, другой, третий, глядишь, а тебя уже и занесло в погибельную задницу.
– Десять!
– Одиннадцать!
– Десять, дьэ-буо!
– Одиннадцать, басах-тасах!
Сошлись на дюжине вешек. Двенадцать – это ведь больше, чем одиннадцать? А про десять и речи нет… С дальнего конца поля неслось истошное, хоть уши затыкай, ржание – там без всякой жалости резали молодых кобылиц. По традиции, усталых прыгунов следовало кормить парным кобыльим мясом, давая на запивку кумыс или молоко, кому что по вкусу.
– Кылыы!
– Ыстанга!
– Куобах!
Состязания намечались в три захода. Сейчас выяснялось, какими прыжками откроют, а какими закроют спор боотуров. По всему выходило, что спор закроют потасовкой. Нижние адьяраи драли луженые глотки, требуя, чтобы первыми были кылыы – двенадцать, как и количество вешек, прыжков на одной ноге. Ну да, им, одноногим, хорошо! Адьяраи верхние горой стояли за куобах – заячьи скачки на двух ногах, а может быть, даже и с приседанием, по-оленьи. Небесные айыы высокомерно сплевывали на землю, выражая таким образом свое отношение к мнению соперников, и гаркали хором: "Ыстанга! Ыстанга!" Им, долговязым – ну ладно, нам, долговязым! – хотелось прыгать с ноги на ногу, а там видно будет.
Сошлись в главном: приземляться в конце дорожки следует на обе ноги, иначе проигрыш.
– Трясучку! Трясучку спросим!
– Трясучку?
– Пусть он решает!
– Хы-хыык!
– Гы-гыык!
– Эй, Парень-Трясучка! С каких прыжков начнем?
Все взгляды обратились к Нюргуну. Боотуры хлопали себя по ляжкам, топорщили усы, ржали в голос, заглушив предсмертное ржание кобылиц. Идея предоставить решение моему брату показалась всем исключительно забавной. Кое-кто даже предлагал назначить Нюргуна судьей.
– Отстаньте от него, – буркнул я. – Нашли потеху…
Я готовился прыгать. Откройся состязания чем угодно – куобах, ыстанга, кылыы, да хоть на темени скачи, вверх ногами! – я мог только прыгать, пока жилы не порвутся, и ничего больше на ум не шло. Скажете, балбес? Иной бы отыскал ловкий выход, извернулся хитростью, уперся силой, отстоял бы невесту. Умные вы все, мастера советы давать! Я хоть прыгать буду, а вы с вашими советами так и просидите до самой смерти на драной шкуре. Хоть бы кто прилетел сюда, шепнул на ушко: "Вот он, выход, Юрюнчик! Давай вместе…"
– Кылыы, – вдруг заявил Нюргун.
Зубы его стучали. "Кылыы" прозвучало смешно, хотя и вполне разборчиво.
– Кылыы, да. Люблю.
– Кылыы!
– Го-го-го! Согласен!
– Парень-Трясучка решил!
Я понятия не имел, отчего Нюргун вынес решение в пользу нижних адьяраев. С другой стороны, мне-то не все ли равно? Папа говорил, что перед состязаниями надо думать о хорошем, победительном. О Жаворонке? Нет, лучше не надо. Как вспомню ее слова – "Только за него. Ни за кого больше," – а следом припомню свои подвиги в Нижнем мире… Коленки от стыда подгибаются. Буду думать о детских годах. Мне десять лет, я прыгаю, боюсь проиграть. В животе бултыхаются мамины заедки. Спросите, что тут хорошего? Что победительного?! Я тогда всех перепрыгал, и Чагыла, и Никуса. С Кустуром вничью дело свел. Кустур из главных скакунцов, а я с ним вничью! И заново прыгать не стали: носами потерлись, в знак дружбы. Может, и тут удастся носами, а не кулаками?
– Начинайте!
– Давайте!
– Чего ждете?
Никто не хотел открывать состязания. Боотуры старательно отворачивались, хмыкали, оправляли одежду. Делали вид, что ужасно заняты. "Давайте!" – вопль стоял до небес, но подразумевалось, что давать должен кто-то другой, а крикун выскочит сразу за ним, или ближе к концу, вместе с записными прыгунами, а не разной шушерой.
– Трусы! Заячьи души!
Высоченный адьярай, двуногий, несмотря на то, что по виду он был из нижних, с презрением харкнул прямо на дорожку для прыжков. Это вышло у него куда грозней, чем у небесных айыы. Желтый с прозеленью, харчок лежал на дорожке, словно вызов на бой.
– Я начну! Кто против меня?
2. Двое и надвое
Я ждал, что ко второй дорожке мигом кинется кто-то из оскорбленных женихов, и ошибся. Женихи проглотили оскорбление, как вареное всмятку яйцо тетерева. Чуп-чуп, хлюп, и нету! Все занимались прежним делом: хмыкали, оправлялись, отворачивались. У меня сложилось впечатление, что состязания закончились, не начавшись, только я не знал, почему.
– Кылыс!
– Кылыс Лэбийэ!
– Ага, ищи дураков…
С наглым адьяраем я знаком не был, но имя его говорило о многом. Кылыс – Сабля, а если произнести с растяжечкой – кылыысыт! – то выйдет Прыгун. За красивые глаза такие двусмысленные прозвища не дают. Лэбийэ? Я проезжал залив с тем же именем по дороге к жилищу Уота. Лед и пламя, и головокружительный простор. Грохот льдин-великанш. Столбы жидкого огня взлетают к вихрящимся небесам. Яростные валы бьют в береговые утесы. Почему бы адьярая-прыгуна ни назвали в честь залива, этого соперника стоило опасаться.
Дедушка Сэркен певал про залив Лэбийэ:
Там выбрасывает прибой
Убитых богатырей,
Там на отмель выносит волна
Растерзанных женщин тела,
Там качает зыбь, как шугу,
Мертвых девушек молодых,
Там на глыбах валяются ледяных
Трупы юношей удалых…
В поездке я не видел ни трупов на отмелях, ни мертвецов на гальке. Но мало ли чего я не видел? Лэбийэ – смерть, вот что главное. Даже если ты всего лишь скачешь на одной ножке вдоль цепи березовых вешек, Лэбийэ – смерть.
– Кто против меня?
– Ну, я.
– Ты?!
– А что? Обычное дело.
Он смотрел на меня, как охотник на вошь . Я ответил взглядом исподлобья: при нашей разнице в росте иначе нельзя. Иначе мне пришлось бы запрокидывать голову самым постыдным образом, словно мальчишке, глазеющему на взрослого человека-мужчину. Сказать по правде, я ждал смеха боотуров, обидного гогота, но все молчали. Мой поступок оказался неожиданным, безумным, самоубийственным, а значит, пришелся ко двору.
– Ну, раздевайся, сильный.
У Кылыса Лэбийэ был голос Омогоя. Вы еще помните Омогоя? Я – да, хотя мертвец давным-давно ушел и больше не возвращался. "Иди сюда, сильный. Покажи нам, слабым." И еще: "Вставай, сильный!" Ну, я встал. Вот, стою. Раздеваюсь. Я бы сбросил доху, в которой уехал спасать близнецов – сбросил красиво, геройски, прямо в грязь! – но доху я оставил в опустевшем доме Уота. Ладно, снимаю рубаху. Не так красиво, но как есть. Кылыс уже стоял обнаженный по пояс, приседал то на левой ноге, то на правой. Мышцы его бедер и голеней играли, будто крупные рыбы у поверхности воды.
– Кто даст нам отмашку? – спросил он поверх голов.
– Я! – вызвался одноглазый Суорун.
– Хорошо. Пошли, сильный? Прыгать, а?
Я шагнул вслед за Кылысом и остался на месте. Меня держали за плечо. Полыхнув гневом, уже готовый вырасти, одеться в доспех, я обернулся, желая встретить наглеца грудью в грудь, и окаменел, усох, утратил дар речи.
– Нет, – Нюргун разжал пальцы. – Не ты.
– А кто же?
– Я.