* * *
Всякие люди и людишки попадались среди мирных беженцев, сдернутых войной с насиженных мест. На подходе к реке Пилице, во время разбушевавшейся ночью сильнейшей пурги, в колонну дивизиона непонятно как затесался небольшой крытый грузовичок. Он шел рядом с "катюшами" тихо и скромно, ничем не привлекая к себе внимания, и только утром бдительный комиссар Прошкин заметил приблудную чужую машину. Заглянув в ее кабину, политрук увидел за рулем пожилого поляка; рядом с ним сидел еще какой-то тип, укутанный в дубленую шубу с меховым воротником. Эта неизвестная личность оказалась немцем: под шубой-дубленкой на нем был надет мундир старшего офицера вермахта – оберста – с двумя железными крестами. А в кузове грузовичка, под брезентом, обнаружились еще двое гражданских лиц и три холеные дамы-польки.
Проверка документов показала, что эти гражданские лица тоже были поляками и принадлежали к местной администрации, назначенной немцами и выполнявшей все приказы завоевателей.
– Польские полицаи, – резюмировал Прошкин, – уносят ноги, пока их свои же за все хорошее не повесили на первом столбе.
Какую службу служили паненки, сказать было трудно (никаких документов они при себе не имели), но судя по их ухоженной внешности и хорошей (если не сказать изысканной) одежде, резко отличавшейся от потрепанной одежки большинства беженцев, можно было сделать вывод, что они при "швабах" отнюдь не бедствовали и по карточкам не питались. Оберст угрюмо молчал, шофер-поляк обреченно смотрел себе под ноги, "полицаи" сильно нервничали, паненки заискивающе улыбались Прошкину и подошедшему к ним Дементьеву. Темник, которому Павел доложил о захваченных пленных, только махнул рукой.
– У меня на всех немецких полковников, в тыл их возить, танков не напасешься, – отрезал он, – а про местную польскую шушеру я и слышать не хочу. Хлопнуть их всех – и баста, нам боевую задачу надо выполнять.
– Значит, по законам военного времени, – пожал плечами комиссар, услышав вердикт командира отряда. – И верно, где мы сейчас будем искать польских партизан, чтобы они разбирались со своими двурушниками?
То ли кто-то из полячек понимал по-русски, то ли они почуяли недоброе, но все три паненки дружно кинулись к Прошкину, умоляюще сложив руки на груди. Из их быстрого и взволнованного щебетания Павел понял только "прошу пана" и "пше прашем", но комиссар, поднаторевший за полгода "разуметь по-польски", криво усмехнулся.
– Они говорят, – пояснил он Дементьеву, – мол, делайте с нами что хотите, бейте, насилуйте, мы сами разденемся, только коханых наших, то есть полюбовников, не троньте. И немец, как я понял, тоже у кого-то из них в полюбовниках числится.
Павел смотрел на женщин со смешанным чувством жалости и гадливости. "Да, бить по немцам "эрэсами" куда достойнее, – думал он. – Черт бы побрал этих сучек – навязались на мою голову…".
– Что будем делать, капитан? – напомнил Прошкин.
"Хлопнуть их всех – и баста!" – вспомнил Дементьев слова полковника Темника.
– Мужчин расстрелять, – приказал он, – а баб гнать в три шеи! Пусть пешком идут в свой фатерланд или куда они там собрались.
Паненки взвыли. Солдаты оттащили их в сторону от машины; женщины вырывались, выкрикивая что-то бессвязное. Немец и поляки понуро пошли к обочине, подталкиваемые в спины стволами автоматов.
Сухо простучали автоматные очереди, а через некоторое время зареванные паненки исчезли в толпе беженцев, бредущих по обочине и с опаской поглядывающих на русские танки. Беженцы не обращали особого внимания на свежие трупы, лежавшие у самого края дороги, – они просто обходили их, чтобы не запачкаться.
Дивизион тронулся дальше – "катюши" шли на запад.
* * *
Глубокий танковый рейд очень мало похож на победную прогулку по тылам в панике бегущего противника, и меньше всего он напоминает увеселительное путешествие с целью ознакомления с красотами природы и местными архитектурными достопримечательностями. Слуги Зверя оборонялись свирепо: навстречу "тридцатьчетверкам" полковника Темника выходили "тигры" и "элефанты", из засад били противотанковые пушки-"змеи", а в домах городков и поселков прятались фаустники. Железная рука тотальной мобилизации загребала шестидесятилетних стариков и шестнадцатилетних подростков, но хватало еще у Дракона и настоящих вояк, фанатично преданных фюреру и готовых драться до конца. И горели наши танки, становясь братскими могилами экипажей…
По неписаному закону впереди бригады батальоны шли по очереди, в батальонах каждый день менялись роты, в ротах – взводы, во взводах – танки, чтобы на следующий день уступить место другим. Экипажи взвода, идущего впереди, на всякий случай прощались с товарищами – слишком уж часто не возвращались они из очередного боя. За время рейда танкисты ударного отряда теряли до восьмидесяти процентов машин и до половины личного состава. Особенно тяжело приходилось на завершающем этапе рейда, когда немцы яростно контратаковали передовой подвижный отряд на достигнутом рубеже. Самые большие потери приходились на это время и среди танкистов, многие из которых не успевали или не могли выбраться из своих подбитых машин и сгорали вместе с ними.
Но до этого рубежа – до реки Одер – было еще далеко.
Глава девятнадцатая
Люди в броне
(январь 1945 года)
По полю танки грохотали,
Танкисты шли в последний бой,
А молодого командира
Несли с пробитой головой…
Народная песня
Павел Дементьев любил танки и даже порой жалел, что стал артиллеристом. Когда перед очередным наступлением он смотрел на стальные громадины, готовые двинуться вперед, сметая все на своем пути, он испытывал чувство какого-то языческого преклонения перед этими грозными машинами, и казалось ему, что это воинственные боги древности спустились на землю для кровавого пира. А командиры и башнеры, поводыри боевых слонов двадцатого века, напоминали ему сказочных героев, отправлявшихся совершать подвиги. В сущности, так оно и было – подвиги совершались танкистами ежедневно и ежечасно. Они шли первыми, дрались отчаянно и погибали страшно: далеко не всегда удавалось танкистам выбраться из тесного нутра подбитых машин, когда люки заклинены, а танк горит, и пламя вот-вот доберется до боезапаса. Людям в броне многое прощалось: на войне смерть может поцеловать любого, но танкистов эта сволочная старуха любила особо пылкой любовью. И холодное дыхание смерти, стоявшей рядом, леденило сердца и вымораживало души людей в броне.
И кое-кто из них зависал на зыбкой грани, разделявшей живых и мертвых, не уйдя еще в мир смерти, но уже отринув мир жизни. Далеко не у всех хватало сил выдержать это страшное испытание, не спасала и водка. И запомнил Павел Дементьев картину, виденную им в январе сорок пятого, – картина эта поразила его своей запредельностью.
Подвижный передовой отряд остановился на ночь в каком-то маленьком городишке. Кругом было тихо, ярко светила луна, серебря иней, подернувший железо боевых машин. С лязгом распахнулся башенный люк танка, стоявшего неподалеку от машины Дементьева. Из люка выглянул лейтенант-танкист. Он снял шлем, вытер им лицо, посмотрел в небо, на луну и звезды, а потом вытащил пистолет и равнодушно выстрелил себе в висок…
* * *
Прошкин был бледен до синевы.
– Что случилось, Георгий Николаевич? – встревоженно спросил Павел, увидев лицо комиссара.
– Подлецы! Дрянь! Так опозорить честь советского солдата! – выкрикнул замполит, поперхнувшись матерными проклятиями. – Мразь!
– Кто?!
– Танкисты, – мрачно произнес политрук, – мать их распротак…
…Польское село под названием Воля было небольшим. Батальон Бочковского ждал здесь прибытия заправщиков, отставших от стремительно двигавшихся танков. "Эрэсники" устраивались на ночлег по соседству – дело шло к вечеру. Прошкин пошел размяться и тут вдруг услышал в одном из ближайших домов душераздирающий женский крик. Подбежав к дому, он толкнул дверь – заперто. Не раздумывая, майор вышиб двери ногой и оказался в узком коридорчике, ведущем в большую комнату. Крик повторился – кричали там, в этой комнате. Майор влетел в комнату и остолбенел.
На столе тускло горела керосиновая лампа, стояли пустые бутылки, открытая банка консервов, валялись куски хлеба. В углу, на широкой кровати, лежала раздетая женщина, на ней сопел танкист в расстегнутом комбинезоне. Женщина уже не кричала – она стонала и плакала, давясь слезами. А вокруг стола сидело еще человек семь танкистов, наблюдая за происходящим и ожидая своей очереди. Все они были пьяны – это было видно по всему.
Прошкин был человеком не робкого десятка. Он никогда не прятался в бою за чужие спины, но тут ему стало не по себе – в комнате висела какая-то нелюдская атмосфера. Один из солдат встал, покачнувшись, подошел к замполиту и пьяно выдохнул ему прямо в лицо:
– Советуем тебе, майор, убраться отсюда куда подальше, а то как бы чего не вышло.
Выпивохи потянулись за оружием. Комиссар посмотрел в глаза танкиста, в которых плавало пьяное безумие, и понял, что словами здесь уже ничего не сделаешь. Его могли тут же пристрелить – в этом Прошкин нисколько не сомневался. Он молча повернулся и вышел из комнаты.
– Этого так оставлять нельзя, – шевельнул желваками Дементьев, выслушав рассказ Прошкина, – пошли к Бочковскому, комиссар.
– Пошли, – замполит кивнул. – Даже если эти мерзавцы уже сбежали – в чем я сильно сомневаюсь, они там все пьяные были до зеленых соплей, – найти их проще простого. Возле того дома стояли два наших танка из батальона Бочковского – я номера запомнил. Наверняка это их экипажи и паскудничали. Ну, пошли, капитан.
* * *
Комбат встретил их неласково. Был он выпивши или нет, Дементьев с уверенностью сказать не мог, однако внешний вид Бочковского оставлял желать лучшего. Щеки капитана ввалились, сухая кожа туго обтянула скулы, запавшие глаза блестели нездоровым блеском – Володя походил на тяжелобольного, если не сказать больше. Павел очень хорошо понимал его состояние, но понимал он и то, что танкисты из батальона Бочковского сотворили черное дело, которое не должно остаться безнаказанным.
Выслушав Дементьева и Прошкина, Бочковский сказал с поразившим Павла ледяным спокойствием:
– Я понимаю, что насиловать женщину отвратительно. Я сам этого никогда не делал и делать не буду – это гнусно и противно моей натуре. Но и ссориться по пустякам с моей чумазой братией мне не с руки.
– По пустякам? – изумился Дементьев. – И это ты называешь пустяками?
– Повторяю, – комбат зло сверкнул глазами, – ссориться со своими ребятами сейчас, когда мы идем по немецким тылам, я не буду. Мне с ними еще воевать, они в каждом бою рискуют жизнью – ты знаешь, капитан, сколько танков мы теряем каждый день. Кроме того, на войне, и вы знаете это не хуже меня, пули и снаряды могут лететь и попасть в тебя и со стороны своих. Пули – они ведь не меченые, и откуда они в тебя попадут, узнать нельзя. И я не хочу, чтобы со мной произошел какой-нибудь непредвиденный случай, как, например, с командиром танкового полка девятнадцатой бригады, которого совершенно случайно, знаете ли, раздавил свой танк. Тот подполковник ретиво требовал со своих экипажей высокого порядка и жесткой дисциплины, строго наказывал за пустяки и очень показывал свою власть, а у нас в танковых войсках так поступать нельзя.
– А ты что, считаешь, пусть лучше твои бойцы делают, что хотят? – не выдержал Прошкин. – Пьют, грабят, насилуют? И никакой дисциплины? Война все спишет, да? Они же советские солдаты, черт подери!
– Они прежде всего люди, – все так же спокойно произнес Бочковский, – а с людьми надо вести себя разумно. Предположим, сниму я сейчас эти экипажи, отдам их под трибунал, который пошлет их в штрафбат, и что дальше? Кого я посажу в танки – ваших ракетчиков-минометчиков? После завершения операции, если живы будем, я проведу соответствующую воспитательную работу, – он сжал увесистый кулак, – но сейчас, в разгар рейда, я не хочу восстанавливать своих орлов против себя. Я с ними вместе рискую жизнью, и выполнение боевой задачи зависит от них. А сейчас, ребята, вы лучше уйдите из батальона, и не советую вам поднимать шум по этому поводу и докладывать начальству.
Дементьев молчал, не зная, что возразить. В словах Бочковского была своя правда, но это была какая-то неправильная правда, идущая вразрез с той правдой, которая с детства жила в душе Павла: "Есть вещи, которые человеку делать нельзя, и никакие оправдания тут не помогут".
– Поговорили, называется, – угрюмо сказал Прошкин, когда они возвращались к себе, и замысловато выругался. – Танковые войска, краса и гордость… Тьфу!
– Ты лучше, Георгий Николаевич, – посоветовал Павел, – смотри, чтобы у нас такого не было. У нас ведь тоже люди, и тоже, между прочим, каждый день жизнью рискуют.
– Если у нас случится такое, – глухо отозвался комиссар, – я до трибунала доводить не буду. Сам расстреляю, на месте, вот этой вот рукой, а там пусть меня хоть судят, хоть пулю в спину пустят. Капитан Бочковский не прав – нельзя так. Один раз дашь слабину – вроде бы из благих побуждений или еще почему, – а там все, пошло-поехало. Если можно насиловать женщину – причем, заметь, не немку даже, вражью бабу, а полячку! – то почему нельзя потом вспороть ей живот? И почему нельзя вместе с перстнями оторвать пальцы, отрезать уши вместе с сережками, вырвать золотые зубы вместе с челюстью? И что дальше? Будем детей танками давить, забавы ради? Чем же мы тогда лучше фашистов, спрашиваю я тебя, Павел Михайлович? Вот то-то и оно…
* * *
"Грязное это дело – война, – размышлял Дементьев, – грязное и мерзкое. Может, когда-то, веке в семнадцатом-восемнадцатом, она и была увеселением, красивым зрелищем со шпагами, мушкетами, ватными клубами порохового дыма, благородными кавалерами, яркими мундирами, шляпами с перьями, белыми конями и рыцарским отношением к дамам и к побежденным. Да и то, наверно, все это было только лишь в книгах Александра Дюма, а в реальности вшивые солдаты-наемники давали жару, получив на три дня на разграбление захваченный город… Но сейчас, в двадцатом веке, все, что связано с войной, приводит к разрушению человеческой цивилизации, какой бы идеологией эта война ни прикрывалась. Звереет на войне двадцатого века человек, дичает и теряет свой облик. Распадается душа его, и рассыпается в пыль хрупкое здание нравственных ценностей, с таким трудом выстроенное гуманистами – писателями, художниками, мыслителями – за последние пару столетий. Но какой бы омерзительной ни была война, эту, Отечественную войну, мы должны закончить во что бы то ни стало – надо добить гнусную тварь, пожирающую все и вся".
Ординарец Вася Полеводин безмятежно дремал, но Павлу было не заснуть. Наконец, промаявшись, он встал и пошел к Гиленкову – отвести душу в разговоре с другом. Комдив не спал, сидел в своей машине и пил чай, и Дементьев выложил ему всю эту поганую историю.
– У тебя что, своих дел мало? – сказал Гиленков, ставя на походный столик кружку с чаем. – Пусть со своими танкистами Володька Бочковский разбирается.
– Не будет он разбираться – были мы с Прошкиным у него. Оправдывает он своих – они, мол, у меня святые великомученики, им все можно.
– Не надо драматизировать, Паша, – миролюбиво сказал Юрий. – Что уж такого особенного произошло-случилось? Ну, помяли ребята польку – сильно с нее убудет? Не убили же они ее, в самом-то деле. Они каждый день со смертью обнимаются, в танках горят свечками, пусть хоть разок бабу потискают.
– В танках горят? А мы с тобой что, гуляем-развлекаемся, и от смерти заговоренные? А летчики – они не горят в своих самолетах? А пехотинцы не идут на немецкие пулеметы голой грудью, без всякой брони? Нельзя гниль душевную на войну списывать – человеком надо быть, и оставаться им всегда и везде! Силком брать женщину – это преступление, и насильник есть преступник, даже если на нем форма, и он только что вышел из боя. Мы защитники Родины, воины-освободители или грабители-завоеватели? Володя Бочковский мне друг, воюет он дай бог каждому, и ты, Юра, тоже мой друг не первый год, но тут мы с вами как будто говорим на разных языкам, словно вы не люди, а марсиане какие-то!
– Да мы-то люди, а вот ты, Паша, точно не от мира сего. Ну чего ты так горячишься? Человек – скотина довольно-таки неприятная, и на войне это особенно заметно. Людей не переделаешь, Паша, да и не наша с тобой это задача – нам бы до Одера дойти, и желательно потом назад вернуться: живыми.
– Людей нужно и можно переделать, – упрямо возразил Павел, – сделал же Гитлер из немецких рабочих и крестьян убийц в мундирах. И коммунизм – он ведь для новых людей предназначен, разве не так? Только вот задача эта ох и непростая… Как в грязь падать, так человек делает это легко и даже с радостью – падает, а потом гордо хрюкает в этой грязи как свинья. А как надо ему эту грязь с себя соскабливать, тут он, понимаешь, ворчать начинает – не нравится… Но если люди души свои не вычистят, то всему миру нашему конец придет: стряхнет Земля человечество со своей спины, словно блох кусачих, и полетит себе дальше, нимало о нас, людях, не сожалея.
– Тебе бы в проповедники податься, – сказал Гиленков, глядя на Павла так, словно видел его впервые. – Философия это, а мы с тобой на войне. И поэтому, капитан Дементьев, выкинь ты это все из головы да иди-ка ты спать – завтра снова бой.
Вернувшись в свою штабную машину, Павел лег и уснул. И уже на грани сна и яви услышал он знакомый голос ведуна, но что именно сказал ему этот голос, Дементьев, уходя в сон, не разобрал.