А тогда Кобцевич умилился, понял и пожалел Машу, но нечто появилось в его отношениях с Татьяной, ставшей частой гостьей в доме. Тайное нечто… Вроде оставались с Татьяной приятелями, только осторожничал, особенно оказываясь наедине, в выборе тем для разговора, и все реже огрызался на шпильки. Потом Татьяна привела жениха, Сашку Рубана - вот, мол, привязался мент, никак не отклеится, уже и переспала, думала - отпадет, так нет же. Придется замуж выходить…
Дмитрий видел, что больших радостей брак Татьяне не приносит; видел и полуосознанно считал - хорошо, так и должно быть, разве Сашка может превосходить его? А Таня…
Боже мой, сколько раз за прошедшие годы она дразнила, едва ли не соблазняла его, сколько раз ее недопустимо красивые ноги оказывались перед ним обнаженными выше всякой меры… Разве что с недавних пор - с лета, наверное, - Татьяне разонравилось его дразнить… Наверное, в это время и появился у нее Вадик. А прежде - сколько раз мог Дмитрий прижать к себе это змеистое, узкое тело, впиться в губы, подмять…
Но все это стало бы ее победой. Она бы не отдавалась - брала, прицепила бы Кобцевича, как очередную побрякушку на гладкую шею - быть может, только затем, чтобы ощущать превосходство над всеми в этом доме.
Как отодвигал Дмитрий осознание, что в эти минуты в самой темной (а может, и самой настоящей?) глубине души у него появилась уверенность, что теперь-то роли переменились, и змеюка будет как о счастье умолять взять ее, будет унижаться, будет молиться, чтоб только удалось ей откупиться своим телом от разоблачения… потому что Рубан вряд ли простит, и уж тем более - Вадиму.
И хотел, горел Кобцевич желанием смять, покорить, подчинить ее; вот только, понимая это, еще чуточку слукавил, подсказал себе: только затем, чтобы сполна рассчитаться с Рубаном…
И тут отбросил отговорку, костыль: аз есмь - и ужаснулся наготе своей. И нечто непреодолимое восстановилось в душе - и Кобцевич понял, что совершит дальше.
Набрал седьмую цифру. Гудок. Ответила Таня. Дмитрий не стал представляться - знал, что все равно безошибочно узнает по голосу, - а назвал ее по имени и попросил к трубке Вадима.
Таня молчала секунд пять; почти все, что хотел, Кобцевич получил в эти секунды, представляя, как разгорается ужас в зеленых, широко расставленных глазах, как сходит румянец со щек, с шеи, с распахнутой груди. Получил - и сказал мягко, как любимому ребенку:
- Не бойся. Это по делу.
И Вадиму сказал со спокойствием сделавшего выбор человека: - Вадик, у меня серьезный разговор. И совсем неличный. Спускайтесь. Я у подъезда, с машиной.
Пока они собирались, Кобцевич, со странной самоиронией, подумал, что судьба выкинула резкую альтернативу - или служебное предательство, но если все пройдет гладко - избавление тысяч, миллионов от ненужных страданий, или же - Танька, ее долгожданная покорность и сполна расплата с Сашкой Рубаном, другом-врагом.
А может быть, в конечном итоге не получится ничего хорошего…
На шестой минуте они вышли на крыльцо.
Кобцевич уже подогнал "Ниву" к подъезду и распахнул дверцу. Не давая сказать ни слова, бросил Татьяне, проскользнувшей на заднее сидение: - Подброшу к дому. Ты не видела меня, я - тебя.
А Вадиму просто кивнул: все, мол, в порядке.
И - рванул машину, так что снежные струи выметнулись из-под шипованной резины.
Еще шесть минут гонки, рисковой и азартной - и они возле ментовской башни. Перехватил все еще тревожный, ошалелый взгляд зеленых глаз из-под меховой шапки - и даже удержался от повторного напоминания. Только бросил: "Счастливо" - и, едва сопящий Вадик забрался в машину и захлопнул дверцу, круто развернулся и погнал к его дому.
Но, не доехав с полверсты, выбрал пятачок у сквера, затормозил и вышел из машины, жестом показав Вадиму, чтобы тот шел следом.
- Послушай, Дима, я хочу тебе объяснить…
- Потом. Слушай сюда. У нас пятнадцать минут. К этой информации отнесись на полном серьезе, и учти - времени осталось всего три дня. Источник, естественно, анонимный, ссылаться нельзя. Но - совершенно точно. Будут проведены три одновременные операции…
Прохожих на этой стороне сквера почти не было, да и пройдет кто - что увидит? Разговаривают двое мужиков, лиц в полутьме не разглядеть; один курит, жадно затягиваясь, второй - нет, и даже почти не жестикулирует. Куртки, шапки - люди как люди…
- Понял? - наконец закончил Кобцевич. Вадим кивнул; потом переспросил: - А что, если прибалты все же поднимут свою нацгвардию?
- Надо отговорить. Будет больше крови, а результат - когда бы не хуже. Наших - не удержат, не тот класс, а спровоцируют… Нет, военное решение не просматривается. Только - политический и газетный крик, гражданское неповиновение, ну я все это уже говорил, у вас научился. Заодно и проверим, стоит ли ваша демуха чего, или очередное словоговорение. Будем считать: вас предупредили. А кто предупрежден - тот вооружен. И дай вам Бог, чтобы оружия хватило.
Не прощаясь, подошел к машине, распахнул дверцу, собираясь уехать, и задержался только, чтобы посоветовать Вадиму: - Постарайтесь обходиться без телефонов. По логике, они уже на прослушивании. Лучше - нарочные. И к прибалтам - тем более. Сам слетай.
Кобцевич захлопнул дверцу и запустил мотор. Подал назад - и чуть не сшиб Вадима, спешащего к машине.
- Что еще? - рыкнул Кобцевич.
- Да ты мне слова не даешь сказать. А это важно. Ты в Ленинград не собираешься?
- Не исключено.
- Зайди обязательно в Эрмитаж. Там кое-где реставрация, но тебя-то пустят.
- И все? Чуть под колесо не вскочил!
- Да подожди ты! Портрет Кобцевича, своего прадеда, видел?
- Нет. Погоди, а ты откуда про предков моих знаешь?
- Не вопрос. Я историк. Посмотри обязательно, где галерея портретов героев Отечественной войны. Сразу поймешь…
- Что, похож?
- Да. Только не на тебя. Ты - по материнской линии внешне пошел. Но Александра Николаевича ты сразу узнаешь.
- Там подпись?
- Ты видишь это лицо каждую неделю. Твой друг. Крестный Лешки. Танин муж. Александр Рубан.
Сказал - и ушел, наискосок через темный скверик.
Дмитрий повернул ключ зажигания, сдал назад, резко вывернул руль и погнал, все ускоряя ход послушной машины, по улице. Куда, собственно, гнал - не смог бы сказать, просто пролетал одни перекрестки и сворачивал на других; наверное, Кобцевич удивился бы, заметь, что машина кружит и кружит по одному и тому же маршруту…
Озарение… Да, как пробой тайного барьера в сознании.
Дмитрий действительно не видел эрмитажного портрета, и о существовании даже как-то постарался забыть еще в детстве, когда мать пересказывала семейную историю. Не нужно все это было, генералы, графы, не вязалось это все с тою же мамой вдалбливаемым принципом не высовываться, не нарушать принципы коллективизма.
Но другой, фотопортрет священника - деда, видел. Даже несколько семейных фотографий, желтоватых картонок с овальным тиснением - знаком нежинского фотоателье "Атлас". И лицо деда, не только пожилого, уже явно беззубого благообразного старца с просторной поповской бородой - запомнил; и его же - молодого семинариста со скошенным лбом, крепким подбородком и тонким, с легкой горбинкой, носом. Запомнил - только запряталось это все в беспросветные глуби подсознания, но, видимо, все же просачивалось нечто наружу, заставляя по-особому отнестись к Саше Рубану. Брату. Еще без доказательств - но Дмитрий уже знал: брату.
И ни что другое, как эта догадка, не оформясь еще, определила полчаса назад выбор, нет, просто заставила откупиться от жены брата - Делом. Возможно, Кобцевич просто должен был совершить нечто - и, не смолчав, заставив телефонным звонком страдать Таню, противодействием скрылся за инструктаж Вадима. Неужто равные меры?
Часы - еще пятнадцать минут. Кобцевич миновал еще два перекрестка и, повинуясь незримому автопилоту, свернул направо. Потом - еще раз, уже зная цель.
У церкви - первого попавшегося открытого храма, Кобцевичу сейчас было сугубо не до конфессионных проблем, - он загнал "Ниву" передними колесами на заснеженный тротуар, запер дверцу и, не обращая внимания на колючий ветер, вошел в полуприкрытую дверь.
Людно, Кобцевич прошел в боковой притвор и остановился перед скромными иконами каких-то угодников. Видел ли он - их? Вряд ли; может быть, чисто автоматически прочел, сложил из славянской вязи, что это - Козьма и Дамиан, а может, и нет. По каменному лицу вдруг потекли слезы; комкая в руках теплую баранью шапку, майор госбезопасности, командир отряда спецназначения, образцовый офицер и мастер военного дела, отличный семьянин и авторитетный командир шептал, обращаясь к Господу, в которого не верил и не смог никогда поверить: - Благодарю, что не дал погубить невинную женщину. Благодарю, что вернул мне жену и сына. И если Замысел Твой в том, чтобы не сила оружия, а сила Слова и Закона установилась на этой земле, я послужил и буду служить Твоему Замыслу.
И прости меня, что слышал я слишком много разных правд, чтобы поверить в единственность Правды Твоей; прости, что не могу поверить, что пастухи и плотники, и мытари в бедной стране на краю пустыни открыли истину о Тебе; не могу поверить, ибо и образ Твой, и замыслы, и деяния Твои выше и непостижимее всего сказанного во славу и хулу Тебе.
Я не могу и не стану мудрствовать, но если Ты - мера добра и зла, которая открылась мне сейчас, - то мере Твоей, делу Твоему я буду следовать…
Незнакомое сердцебиение все ближе и горячее подступало к горлу, Кобцевич поднял мокрые глаза - и увидел вместо пресных ликов Козьмы и Дамиана огромный, разумный и ненавидящий глаз чешуйчатого чудовища. Неизмеримый, тоскливо-холодный ужас окаменил тело, намертво сковал тренированные мышцы. Ноги подкосились, и вдруг все тело сделалось мягким - мягкая телесная оболочка Дмитрия Кобцевича отклонилась и, опрокинув шандал, сползла на гранитный пол.
Глаза оставались открытыми, но Дмитрий не видел ни богомолок, ни служек, хлопочущих возле него. Только - двух крылатых и безликих, вовсе не в белых и не в лучезарных одеждах. Один закрыл его от леденящего взгляда чудовища, а другой положил руку на грудь безбожника и сказал.
- Ты вернешься. Круг не замкнут. Вернись и помни молитву свою. Да пребудет с тобою…
На двенадцатой минуте со времени парковки у церкви майор Кобцевич, двумя аккуратными движениями утерев щеки, поблагодарил перепуганных прихожан и поднялся.
Сердце щемит, но двигаться можно.
Кобцевич взял свою шапку, подобранную бледным, как парафиновая свечечка, мальчиком, отказался от помощи и осторожно вышел.
Ветер крепчал; начиналась поземка. Сердце болело уже меньше, и Кобцевич понял: доедет.
Часы: через три минуты надо быть либо дома, либо в дежурке.
До дома еще можно успеть.
А там вызвать скорую - ничего не найдут, наверное, но вопросы снимутся.
"Нива" аккуратно развернулась и, растягивая шлейф снежной пыли, скрылась в темноте.
ГЛАВА 8
Он появился - и это было как чудо или сон.
Он появился у крыльца, хотя этого просто не могло произойти. Перед грозой она сама проследила, чтобы заперли ворота; никто из дворни не выбегал на стук, да и стука то никакого не было, и ворота оставались заперты (сама проверила) - и все же он появился, на прекрасном гнедом коне, прямо у крыльца.
Он еще только поднимался, чуть прихрамывая, по ступеням (мокрый картуз и нагайка в руке, волосы при каждой вспышке отсвечивают, выблескивают золотом и серебром), а она уже потянулась навстречу.
Немолод и не картинно красив, но осанка сильного человека, быстрые и уверенные движения военного.
И глаза - без насмешки и фальши, и в них - доброта и тайна. Голос глуховатый, чуть надсаженный, но от него на душе становится спокойно.
Пока обменивались приветствиями, он смотрел радостно и жадно; а Мари ни за что не могла поверить, что за этим - просто мужское влечение, что это - просто мужская жадность. Что-то большее, охватывающее все ее существо, казалось Мари, что помнит - именно так смотрел на нее отец, на маленькую дочку, после трехлетней разлуки… Но лишь кажется и лишь однажды. Сейчас, уже годы подряд, отцовский взгляд - иной. Да, впрочем, и раньше. Капитан Криницкий, пока не стал калекой и вдовцом, предпочитал жить где угодно, только не дома, благо - служба к сему располагала. А вынужденный поселиться в имении, просто тяготился дочерью. Возможно, напоминала нелюбимую жену, возможно - никак не мог примириться, что неисполненные долги отца и хозяина дома уже не сможет никогда исполнить, и обращал гнев и раздражение именно на Мари, перед которой виноват всего более.
Жизнь под одной крышей - с ощущением, что Криницкий оказался… не настоящим, не тем, кого Мари вымечтала одинокими вечерами.
Этот же крепкий, ладный, седоусый господин, который отрекомендовался полковником и кавалером, вызвал ощущение, что вот оно, настоящее.
Бог лишил ее матери, не рано, но на пороге зрелости, когда, быть может, добрая и умная мать нужнее всего.
Бог долго оставлял ее без отца - по пальцам можно пересчитать приезды громогласного и, как сейчас понимает
Мари, всегда навеселе офицера.
Но не оставил Бог, прислал всадника во громе и молнии, и как знать, не в тот ли самый вечер, когда жизнь всего сильнее показалась страшной и бессмысленной, как затягивание смертельной болезни, когда конец отчетлив и неотвратим?
"Настоящий… настоящий… настоящий", - подсказывало сердце Мари, когда она, сколь допускали приличия, вслушивалась в вечернюю беседу старых вояк, когда отвечала на слова и взгляды, обращенные к ней, - и особенно утром, когда они встретились у беседки.
Уже именно так, с ощущением, что этот человек пробыл рядом всю жизнь и ему можно доверяться даже в собственных слабостях и сомнениях, Мари попросила Дмитрия Алексеевича сопроводить ее к Макашову; она знала, что дело - унизительное и скорее всего бесполезное, и не барышне встревать в помещичьи тяжбы, но что делать, если она одна, кругом одна, и это - долг и перед отцом, и перед общиной? Мари, неплохо для уезда воспитанная, переняла у матери, много лет в одиночку ведшей поместья, умение ладить с общиной и совершенное непочтение к тому, что соседки-подружки называли "бонтон".
Но несоблюдение мелких требований этикета, даже объясняемое волнением, может обернуться последствиями.
Мари, настроясь на спор с Макашовым, даже не успела представить как положено Дмитрия Алексеевича (Боже, для нее самой уже совершенно очевидно, что это - Рубан, полковник и кавалер, Дмитрий Алексеевич) и опомнилась тогда только, когда запела страшная Рубановская сабля…
Нет, Мари не успела испугаться - разве что когда поняла, что Дмитрий Алексеевич сейчас зарежет камергера и не миновать беды; а когда все кончилось благополучно, вдруг впервые в маленькой самостоятельной судьбе поняла, какое это счастье - когда рядом сильный и добрый человек, и сказала, подавляя желание поцеловать руку, лежащую поверх ее собственной: - Я всю жизнь мечтала о таком отце.
И услышала ответ, который не испугал и не смутил, но удивил ее.
Скоро все слова были сказаны, благословение от счастливого Криницкого получено, свадьба назначена.
Забавно и приятно было готовиться, шептаться с подружками, выписывать модисток; забавно и приятно, и все же не совсем всерьез, с каким-то смутным ощущением, что просто предстоит переезд из дома отца родного в дом к отцу настоящему.
Венчались в Криничках: храм Пресвятой Богородицы ни до, ни позже не переживал такого наплыва блестящих гостей. Шляхта собралась со всей округи - поместное и служивое дворянство, радующееся возможности разбавить летние вакации приятным событием. Конечно же, офицеры, в том числе от гвардии, и гусары, даже духовенство из ближних церквей и обителей, тешащее один из самых простительных людских грехов - любопытство.
Рубан, в полковничьем мундире со всеми регалиями, с подвитыми височками и тщательно выстриженной сединой в овсяных усах, казался моложе и привлекательнее; как знать, может быть, и затрепетала бы в сердце юной невесты женская жилка…
Но рядом шел, в ослепительном генеральском мундире, двадцятипятилетний красавец граф Александр Николаевич Кобцевич, герой с осанкой истинного вельможи.
Шел и держался в строгом соответствии с церемонией и обычаями, и ни в едином жесте самый проницательный наблюдатель (а смотрели зорко, провинция на глаз остра) не смог уловить ничего, что бросило бы тень на дружбу Рубана и Кобцевича, дружбу, скрепленную кровью.
Но есть нечто, доступное прочувствовать только двоим, когда руки их соприкасаются, то, что можно прочесть в глазах, когда встречаются взгляды.
Смолчала провинция; и только Мари догадалась, не хотела - но поняла, почему через три дня после Рубановского венчания граф решительно собрался в путь и укатил, и вскорости пришло известие, что вступил в поспешный, хотя и равный брак с фрейлиной двора, из небогатых, но знатных остзейцев.
Что было в жизни Мари, Марии Васильевны Рубан, молодой и любимой хозяйки славного поместья близ Носовки, супруги героя Отечественной войны? О, многое. Книги, гости, музыка - в доме Кобцевичей даже в отсутствии молодого барина устраивались музыкальные вечера. Необременительные хлопоты по дому, где Дмитрий Алексеевич хорошо, с проницательностью опытного командира, подобрал челядь. И муж, сильный и справедливый, муж-отец, к которому она проникалась все большим доверием и уважением.
Ночами все, в общем-то, складывалось тоже нормально - тепло и защищенность, и самоощущение любимой игрушки в сильных и опытных руках. Упругие усы нежно щекотали чувствительную кожу на шейке, маленькие соски, скользили по шелковистой ложбинке между грудей, возвращались к трепетным впадинкам над ключицами.
Мари гладила, целовала крепкие мышцы, осторожно и ласково прикасалась к шрамам и рубцам, и засыпала, прижимаясь щекой, утопая в теплой, доброй ладони.
По воскресеньям и на праздники отправлялись в церковь, и много раз в золоте и лазури угадывала Мария лик Господа - и благодарила его, искренне и невычурно, что дал Он ей все, что может пожелать женщина, добавляя - совсем уже в глубине души, - что счастье такое даровано ей незаслуженно, что маленькой и грешной ей достались дары, предназначенные иной, более достойной.
… А весной, едва подсохли дороги, прибыл Александр Кобцевич.
Не сам приехал - привезли, простреленного навылет на дуэли, вызвавшей недовольство Императора. Супруга, в тягости, не смогла покинуть Петербург, а граф не счел возможным пока там находиться.
Мари еще сумела убедить себя, что пронзительный жар и истома, волнами прокатившиеся по телу, вызваны жалостью и состраданием к бледному, исхудалому, с отросшими локонами Александру, полулежащему в подушках. И дурноту внезапную, и слабость в ногах объяснила только запахом снадобий лекаря, да случайно увиденным клочком корпии с засохшей сукровицей.
Но дело было совсем не в женских слабостях - и они оба ясно читали в глазах друг друга.
И когда, спустя три недели, рана зажила, и Кобцевич начал отдавать визиты, и приехал к ней (почему-то в отсутствие Дмитрия Алексеевича), сдерживаться не достало сил…