Еще несколько сладостных мгновений Мари что-то шептала, с восторгом и ужасом впервые ощущая, как наливается ее тело блаженно-горячим напряжением, а потом только и могла, что удерживаться на самом краешке сознания, и прижимать губы к губам и шее Александра, заглушая рвущиеся из глубины естества крики. А когда резкость и звуки мира восстановились, подумала: вот что значит стать женщиной, - и в истоме прижалась к гладкой горячей груди любимого.
На третью ночь, когда свежий, пахнущий банными травами Дмитрий Алексеевич ласкал ее с привычной нежностью, Мари тайно, стыдясь себя самой, почувствовала, что единственно приятное и значительное здесь - мысль об Александре, и в тот лишь момент нечто дрогнуло в ней, когда прихлынуло воспоминание о пережитом блаженстве.
И когда Дмитрий Алексеевич, ее муж перед Богом и людьми, Богом посланный, лучший из людей, с которыми ее сводила и когда-либо сведет судьба, уснул - Мари заплакала, впервые почти за год замужества.
Еще раз она плакала неделю спустя, в церкви, назавтра после сладостного и тревожного безумия в спальне Кобцевича, в то время, когда Дмитрий Алексеевич и старый граф ездили по дальним полям, уточняя какие-то вехи.
Плакала, потому что сейчас только со всей беспощадной ясностью осознала глубину и боль никогда, отмеренного двумя нерушимыми венчаниями.
А еще потому, что почувствовала: станет матерью ребенка, который будет носить фамилию Рубан и отчество - Дмитриевич, и не дай ему Бог догадаться, кто на самом деле его отец.
И плакала, потому что понимала - грешна, паче грешна последней деревенской покрытки, потому что ни в чем не раскаивалась и ни у кого ни за что не могла попросить прощения. Знала - право, действительно знала, а не просто верила, - что вернется Александр, сменит ненавистный Петербург на любимую Павловку - и они вновь найдут день и час, чтобы оказаться вдвоем, чтобы стиснуть друг друга в грешных, незаменимых, Судьбе угодных объятиях.
ГЛАВА 9
Одно понял Саша Рубан - кроме, конечно, своей конкретной задачи, - что с этим начальством каши не сваришь. Вроде уверены, вроде вычислили всех, кто может помешать, и расклад сил однозначно в нашу пользу, так что если придется пострелять, так самую малость и в начале. При первых арестах и захватах коммуникаций. Игра в одни ворота. И в то же время размахиваются, как перед большой войной - тут тебе и танки, и десантники, и гэбэшные дивизии, и все какие ни есть спецназы… Зачем? Чтобы всех взбаламутить, и сопротивлялись не от себя, а потому что столько против них, и от мысли о собственной значимости?
Конкретная задача ясна: выехать, захватить, арестовать, доставить. Сроки, средства, списки, пункты… И все, вроде бы. А танки на улице - на фига-то? Чтобы пошуметь на весь мир? Чтобы вместо нормальной смены вывесок (впервые, что ли?), до которой дела будет паре тысяч крикунов, взбаламутить всю страну? И солидные вроде бы люди, первые руководители, а не понимают того, до чего допирает милицейский майор.
Жаль, что казарменное положение - а то бы взять бутылку, на природу - и надраться до зеленых чертиков! Правда, ему, командиру, сорваться на пару часиков можно пока, но куда срываться? Домой, к Таньке, выслушивать очередные песни про то, что денег нет, порядка нет, жрать нечего, а по кэйбл опять порнуху крутят? Американский фильм с немецким дубляжем и финскими субтитрами? Выслушивать и замечать, что она нет-нет и поглядывает на часы и ужина действительно нет, и в холодильнике пустота, словно всерьез она здесь уже не живет, а так только, пребывает и только ждет, когда же наконец он укатит к себе на службу… Или - не так? Прошла уже плохая полоса, и она только и дожидается его, обрадуется неожиданному возвращению - неделю не виделись! - и захлопочет на кухне, а он, бросив амуницию в прихожей, встанет в проходе, загораживая проем, и будет смотреть, глупо улыбаясь, как Танечка, приплясывая на чудных своих ножках, собирает ужин ("так, на всякий случай, сготовила на двоих"), а потом на мгновение прижмет к щеке его тяжелую ладонь и заглянет в глаза…
Три года прожили - а она всегда разная, и ничего с нею неизвестно наперед; знает Сашка только, что любит ее - всякую, что все другие женщины просто стерлись, едва появилась Таня. Еще не его, еще кошка-которая-гуляет-сама по себе, но если понадобилось бы не три месяца вести "осаду", а тридцать три года топтаться следом, и глотать колкости, и просить - именно просить, чего Сашка не допускал прежде вовсе, - и это составило бы лишь малую плату за счастье назвать ее своею женой.
Много раз, просыпаясь по ночам, Рубан смотрел на ее лицо, на тело, ясно различимые в полутьме, и неслышно шептал: "Моя. Никому не отдам", - хотя никто, кажется, не собирался всерьез отбирать.
Сашка для себя придумал, почему это: никто же не знает, какое на самом деле сокровище - Таня. Видят - этого не спрячешь, что красивая, слышат - если кто рискнёт с нею заговорить, что остра и умна, понимают - глаза-то есть! - что разбирается в вещах, и не просто "что почем", но никому не дано знать, как нежна и тонка ее натура, как умеет из ничего почти создавать она уют и красоту, как изобретательно и вкусно она готовит и как жгуче-откровенно и страстно может она ласкать…
Конечно, каждый день она проходит сквозь тысячу взглядов, конечно, в ее блядской студии катятся бесконечные разговоры, в том числе и с такими умниками! - не ему, менту, чета, кто-то бывал дома, угощался, наверняка, изведали ее ласки до и - возможно после замужества, но вот все вместе - принадлежало только ему, Рубану, и пусть только кто рискнет отнять…
Сашка не прикидывал, как именно прибьет он соперника: не представлял лица, а бой с тенью хорош для спортзала. И вообще, с фантазией у Сашки перебора не получилось. Сашка не ревновал - с собачьей милицейской жизнью только попробуй задумайся, что там может отчебучить красавица, когда у тебя безотлучное ночное дежурство! Бывает, - сослуживцы плакались, - даже дети не помеха, если уж жена ссучится; а у них с Танькой и детей не получалось.
Это была еще одна мысль, которую следовало немедленно изгонять; Рубан, покрутив стриженой головой, нацелился пройти в казарму, устроить себе и ребятам нагрузочку минут на шестьдесят - чтобы спалось без сновидений; уже и берет прицепил - и тут зажужжал зуммер внутреннего вызова, и с поста у ворот доложили, что майора просит на выход жена.
Майор почесался - Татьяна знала телефон, а вот адресом этой базы спецназа вроде никогда не интересовалась, и почему приехала, а не позвонила? На всякий случай заперев оружие в шкаф, Рубан пошел к воротам.
И в самом деле - Таня!
Как всегда, радостное умиление тронуло душу. Высокая, празднично-красивая, с копной умело рассыпанных по плечам светлокаштановых волос… Краем глаза Рубан увидел, как пялится на Таню дежурный, шагнул вперед, за ворота, к ней - и тогда только заметил, что лицо у Танк напряженное, а в глазах - беспокойство, даже тревога.
- Что случилось? - спросил Рубан, лихорадочно перебирая варианты.
- Тише, - попросила Таня и натянуто улыбнулась, - ты можешь отлучиться? На полчаса.
- Могу, - кивнул Рубан, чувствуя, как тяжелеют плечи, - но что произошло?
- Потом, - сказала Таня и кивнула на ворота, - предупреди своих.
Рубан еще раз удивился - что же такое? - но повернулся к дежурному, бросил: буду через сорок минут, семейные дела, - и подошел к жене, пытаясь заглянуть в глаза. Но Таня ушла от прямого взгляда, подхватила его под руку, молча провела до угла и там только, наедине, поднялась на цыпочки, ткнулась несколько раз сухими, горячими губами в щеку и шею и попросила напряженным голосом:
- Наверное, это очень важно… По телефону о таких вещах не говорят. С тобою хочет срочно встретиться Вадим. Он здесь, рядом. Только никто не должен знать…
"Зашевелилась братва", - удовлетворенно мелькнуло у Рубана.
А Таня продолжала, почему-то по-прежнему шепотом и напряженно заглядывая в глаза, с тревогой, чуть ли не безнадежностью и с еще каким-то оттенком, которого Сашка не мог никак вычислить. Не мог, но все происходящее было уже настолько необычно и неожиданно, что Рубан внутренне подобрался и слышал даже больше, чем говорила Таня.
- Я никогда не вмешивалась в твои дела, но сейчас прошу: выслушай и поверь Вадиму. Я слишком хорошо его знаю, чтобы…
Дальше Рубан какое-то время ничего не слышал. Случайный, непроизвольно-двусмысленный оборот, сорвавшийся у Тани, будто ударил по спусковому крючку тайного внутреннего оружия, - вспышка! - и Тень обрела лицо!
Все мгновенно выстроилось и обрело взаимосвязь: каждый взгляд, каждый оборванный при его приближении телефонный звонок, каждый "сигнал" сослуживцев и приятелей, видевших Таню с Вадимом, неожиданный интерес ее к истории и политике, и совсем внезапные Танины слова о ребенке, когда как раз, когда по служебному замоту и близости-то никакой у них не было - все! все! все!
А внешне Рубан слушал и кивал, и только побелевшие костяшки пудовых кулаков и диковатый взгляд карих глаз могли что-то подсказать, будь Таня повнимательнее.
Но Таня напряженно думала о чем-то своем и говорила, как машина, видимо, заранее заученные слова. А выговорив все, что считала необходимым, вновь вцепилась в рукав камуфлы и потащила Рубана через подъезд, во внутренний дворик, где дожидался, досаживая очередную сигарету, Вадим.
Сашка проигнорировал - не демонстративно, правда, а вроде и в самом деле не заметив, протянутую руку (если бы дотронулся - ударил бы сразу, без единого слова) и, пока Вадим начал разливаться знакомыми словами о демократическом процессе, конституционном порядке и интересах народа, сторожко осмотрелся.
Двор - колодец. Три этажа - три окна кухонь. Никого. Поперек двора - ларек стеклопункта. Выходной, пусто. Вход с параллельной улицы. Не просматриваемся. Вадима, конечно, все равно кто-то видел, два окурка уже на земле.
Возможно, и Таню. Хуже. Его же самого - вряд ли. А если и видели мельком - не запомнят. Форма сглаживает. Если все быстро и без шума - до завтра не вычислят. А завтра, возможно, будет не до прибитого депутата. Совсем не до этого. Сейчас, резко - левой в печень, и на полуобороте - ребром ладони перебить шейные позвонки. А Таня…
Рубан чуть повернул голову и взглянул на жену. Глаза расширены… Прикушенная губа… Рука у горла, будто воздуха не хватает…
А рыхловатый, лысеющий со лба интеллигент все говорил о гражданском и человеческом долге, о разуме и совести, об исторической ответственности…
Рубан, чувствуя, как легкая испарина - последний предвестник боя, - проступает на лбу, повернулся к Тане - быть может, в последний раз увидеть ее так, всю, рядом, ведь неизбежное и близкое наверняка, увы, разлучит их навеки и прочел, прочел, что там, в немигающих, застывших, расширенных, отчаянных зеленых глазах.
Таня знает! И знала пятнадцать минут назад, когда встретила его у ворот!
Э, нет, не жалость к беспомощным перед его силой и яростью остановила Рубана, и даже не любовь, всю силу и боль которой еще только предстоит ему прочувствовать: нет. Изумление.
Ну ладно Вадим, беспечный дурак, как вся эта свободная интеллигенция, но Таня! Таня! Она-то знает Рубана, и знала заранее, что вычислит он все, едва свяжет мысленно их двоих, уловит звериным своим нюхом - и сорвется так, что не будет спасения и возврата.
Знала - и пришла?
Рубан медленно покачал головой с чуть скошенным гладким лбом; еще подождал - и не ударил, только сказал глухо: - Ничего у вас не выйдет. Я не предам и чести не уроню. И постарайся завтра, после восьми, мне на глаза не попадаться.
По-строевому повернулся, только что каблуками не прищелкнул, нырнул в подъезд и, не останавливаясь, пошел на базу.
Сержант у ворот попытался что-то вякнуть насчет так быстро и такая женщина; Рубан выматерил пацана люто - чтоб в бабские дела не совался.
Еще кому-то накрутил хвоста по дороге в тренажерный зал. А там, даже не сбросив камуфлу, прилепился к груше и колошматил ее так, что на шум сбежалась половина отряда.
Потом утерся ссаженной в кровь рукой, рявкнул на зевак и отправился в душ.
И там только, подставляя лицо под упругие струи, - чертовы халтурщики, не могли трубы поглубже закопать, как лето, как вода ссак теплее! - сообразил Сашка, что проговорился, и пожелал искренне, чтобы Вадим, который сейчас наверняка ловит тачку - поехать предупредить своих, - нарвался бы на зверюг, которые, польстясь на его фирмовые шмотки, пристукнут и разденут где-нибудь на двенадцатом километре.
А потом еще подумал - и понял, что надо сделать, И понял, что справиться должен только он один.
ГЛАВА 10
Дмитрий Алексеевич Рубан зачерпнул пригоршню снега и приложил ко рту, слушая, чуть набычась, слова секунданта. Да, так и следовало ожидать. Болеслав Кодебский, сожалея о случайной фразе, искренне хочет разрешить печальное недоразумение миром и готов принести все необходимые извинения вельмишановному полковнику, чьим доблестным служением Отечеству и царю он искренне восхищается и отнюдь не намеревался как-либо оскорбить.
Дмитрий Алексеевич заранее, с вечера знал - ротмистр попытается уйти от дуэли. Не из трусости - какая тут трусость, отказаться от боя с мирным помещиком на склоне лет, тем более, что причинную фразу обронил Кодебский и в самом деле случайно.
И если Рубан примет извинения, ни один роток не обронит ни слова осуждения: разве обязательно отцу семейства драться с ловким и на тридцать лет моложе себя гусаром! - да еще известным задирой, всего-то из-за пьяной шуточки, которую кроме них двоих и не расслышал никто!
Действительно, когда в доме у Кобцевичей судьба столкнула его с бравым ротмистром, свидетелей почти не оказалось. Может быть, никто и в самом деле не расслышал, что сказал пан Болеслав, разгоряченный вином и дамским обществом.
Так получилось - Мари приехала раньше, еще совсем засветло и, как выяснилось, часа три блистала в немногочисленном, экспромтом составленном обществе меж офицеров, прибывших по случаю визита к генералу его друга, полковника Теняшева.
Санечка, семилетний Рубановский первенец, играл в детской с Николенькой Кобцевичем, своим ровесником, и хорошенькой, как саксонская куколка, трехлетней Алиной.
Сам Дмитрий Алексеевич не чаял задерживаться - шумные собрания все более начинали тяготить, заехал только, чтобы забрать Мари и сына. Так, собственно, и сделал, разве что был представлен гостям, засвидетельствовал почтение Кобцевичу и Теняшеву да чуть задержался в детской, наблюдая, как дети играют под шаловливым надзором молоденькой бонны.
Может быть, это началось у детской? Когда Элиза Кобцевич, разгоряченная то ли шампанским, то ли гусарскими комплиментами, в сопровождении Мари и еще кого-то из дам влетела в детскую и защебетала, как хорошо сдружились мальчики, прямо как родные, и не согласился бы Дмитрий Алексеевич, пока они здесь, почаще отпускать сюда крестника?
А во взгляде Мари явственно, по крайней мере для Рубана, прочитались тоска и страх.
Дмитрий Алексеевич вежливо поблагодарил, попросил собрать мальчика и, прихрамывая чуть больше обычного, спустился в нижний зал.
Тогда он хотел только одного: уйти, поскорее уехать, поскорее перебраться с семьей куда подальше - в Павловку, в дальние Кувечичи, и не возвращаться, чтобы не увидеть рядом Сашу и Николеньку…
Но в зале оказалась компания гусар, не присутствовавших наверху в момент появления Рубана. Зал большой, но разве не услышишь, как смазливый, похожий на Кобцевича, но кукольнее, напомаженный ротмистр рассыпает комплименты Мари, вспоминая с сожалением, что был срочно отозван в полк как раз незадолго до того дня, когда папенька пообещал представить его красавице-дочери капитана Криницкого.
Тут, опередив нянек, сбежал по мраморной лестнице Сашенька, и Рубан подхватил мальчишку на руки. А еще через минуту появилась, с пылающими от волнения щеками, Мари.
Гусары потянулись к ней, но Мари, попросту не замечая никого, даже ротмистра, стоящего всех ближе, поспешила к мужу и сыну.
Минутой спустя, когда супруги обменялись взглядами, и выражение глаз Мари сменилось благодарностью и теплом, появился граф в сопровождении полковника Теняшева.
Казалось, ситуация разрядилась, сейчас последует светское прощание, и только; но тут в общем двуязычном гласе Дмитрий Алексеевич уловил французскую реплику о явном мезальянсе прелестницы, а вслед еще одну, от ротмистра: - Провинциальная мелодрама: старый калека-муж и молодой красавец-сосед.
Реплика - Дмитрий Алексеевич понял сразу, - не предназначалась ни ему, ни кому-то определенному: просто сорвалось с языка задетого чем-то и наблюдательного гусара.
Но волна ненависти - а может быть, волна жажды смерти, смерти как избавления от пожизненной боли, - захлестнула Рубана.
Поставив Сашу на пол, он еще раз цепко оглянулся. Нет, можно обойтись без скандала и ненужного вмешательства графа: Кобцевич только начал спускаться по лестнице, Мари - с сыном, внимание рассредоточено.
Рубан прошел три шага, остановился перед ротмистром и, подождав, пока взгляды встретятся, сказал негромко, так, чтобы слышали только самые близкостоящие офицеры: - Завтра, в девять, жду вас с двумя секундантами у развилки Нежинской дороги. Откажетесь - ославлю трусом во всей кавалерии.
Посмотрел - снизу вверх - в заблестевшие изумлением и злостью глаза и спокойно, не привлекая больше никакого внимания, вернулся к жене и сыну; четверть часа - и тройка умчалась.
… Заверения получены, попытка примирения произведена. Дмитрий Алексеевич знал, что вся пятерка здесь, и две пары секундантов, и сам ротмистр уверены, что случай завершится миром, уверены, что честь не потребует большего, чем официальные извинения за какую-то там никем не расслышанную неловкую фразу, реплику мимоходом.
Только Дмитрий Алексеевич знал, что не отступит. И знал, зачем выбрал сабельный бой, отказавшись от пуль, - пистолеты уравнивают шансы, особенно молодости со старостью, но дают возможность дуэлянтам, в особенности стреляющему вторым, совершить благородный промах.
Повторил: - Дуэль.
Секунданты притоптали неглубокий снег.
Бойцы разделись до рубашек и отсалютовали по-французски.
- Ангард! By пре? Алле? - гнусаво выкрикнул секундант.
Рубан пошел вперед, чуть поводя кончиком сабли.
Уже по тому, как держался Болеслав, как поигрывала дымчатая полоска стали в его руке, как пружинисто и свободно двигались ноги по утоптанному снегу, как спокойно и сосредоточенно смотрели светлые глаза на холеном шляхетном лице, ясно было: боец.
Три быстрых, на полувыпадах, удара в третью, пятую и седьмую позиции (правый, голова и левый бок), Болеслав играючи парировал удары и из седьмой, резко вывернув кисть, хлестнул в шестерку, к левому плечу, но не удивился, когда Рубан перехватил удар и двумя полушагами разорвал дистанцию.
Всего-то две секунды свиста и лязга металла; но секунданты подобрались - почувствовали, что легкого, малокровного боя не будет.
Скрип снега и дыхание; как ни прислушивайся, не уловить, что Рубан, сторожко обходя пританцовывающего противника, шепчет не то молитву, не то заклинание. И удивились бы все свидетели и участник дуэли, что молит Рубан прощения у Марии своей, у той самой, что нанесла ему самую страшную, незаживающую и, может быть, смертельную рану.