Правило правой руки (сборник) - Сергей Булыга 10 стр.


И закрыл ящик. Я, без сил, лежал на дне. Так я пролежал всю ночь. Я ничего не видел и не слышал, эфир тоже был совершенно безмолвен.

Затем вдруг опять открылся ящик, сверху показался гад, он опустил обе руки, я прижался ко дну, он вытащил меня – вместе с банкой, конечно – из ящика и поставил рядом на столешницу. В лаборатории было очень светло. И там же было весьма оживлённо, то есть я увидел сразу два, а то и три десятка, если не больше, коллег гада. Они стояли плотной группой и настороженно смотрели на меня. Я не шевелился. Я никогда не видел такого большого скопления гадовых коллег, мне было не по себе, так что я был насторожен не менее их. Один гад чувствовал себя прекрасно. Не скрывая самодовольной улыбки, он протянул ко мне руку – и я инстинктивно шарахнулся к противоположной стенке. Коллеги гада дружно, восхищённо ахнули. Гад протянул ко мне другую руку. Я шарахнулся обратно. Гад сделал ловкий пасс – и я всплыл почти к самой поверхности. Гад что-то быстро сказал, слов я не понял, он как будто говорил на другом, мною ранее не слышанном языке. Один из гадовых коллег ответил ему – так же непонятно для меня.

Потом они все враз заговорили; они то вступали в общую дискуссию, то терпеливо выслушивали кого-то одного из них, то вновь начинали говорить, перебивая один другого. Их речь я по-прежнему не понимал. Потом один из коллег подошёл ко мне, протянул ко мне руку – и я медленно отплыл от него, тем самым показывая, что я не боюсь его и в то же время согласен сделать то, что он от меня ждёт. Все зааплодировали. Потом из их общей группы по очереди вышли ещё несколько коллег, и я с каждым разом отвечал им всё более сложными разворотами, даже почти кульбитами. Потом они все ушли, и гад с ними тоже.

Но очень скоро он, раскрасневшийся от радости, вернулся. Я замер в ожидании. Он подошёл ко мне, взмахнул рукой, а я даже не шелохнулся. Потом так повторилось ещё трижды – он пугал меня, а я не шевелился. Тогда он, подогнув ноги, опустился на примерно одну со мной высоту, посмотрел на меня, как это у них называется, глаза в глаза, и тихо, но очень зловеще спросил:

– Ты чего от меня хочешь?

Я ответил:

– Пошёл вон!

Он буквально задрожал от злости, вскочил, лихорадочно осмотрелся…

Но меня это совершенно не тревожило, я думал: он меня услышал, он понимает мою речь, а если так, то я прав…

Но дальше я подумать не успел, потому что он одним ловким движением вскрыл мою банку, взял шприц и вкатал мне укол внутримышечно, кубов на триста, не меньше. Я охренел! То есть состояние было ужасное, а он предупреждал: ты у меня сейчас охренеешь! А теперь он меня, охреневшего, вновь сунул в герметичный ящик и закрыл на кодовый замок. Ему почему-то думалось, что мне там будет очень некомфортно. Он ведь не знал, что герметичный ящик для меня – место весьма привычное, потому что именно с таким, или весьма похожим объектом, связано моё третье и, наверное, самое важное воспоминание.

Так вот, я тогда тоже находился в ящике. Но не в герметичном, а с дверью. Иногда она открывалась, ко мне в ящик заходил клиент и называл определённую цифру. Я согласно кивал головой (у меня тогда ещё было тело), оборачивался к панели и нажимал пальцем на кнопку с названной цифрой. Ящик (правильнее, лифт) приходил в движение. Я смотрел на клиента, клиент на меня. На мне был форменный китель с большими металлическими пуговицами (вспомнили?) и такое же форменное кепи с блестящим козырьком. Что и говорить, работа была лёгкая – нужно было, при виде очередного клиента, мгновенно оценить его пригодность и прикоснуться к соответствующему сегменту панели – "вверх" или "вниз". То есть "кнопок" в самом деле было всего две, а всё остальное – муляжи. Так же и направлений движения ящика было всего два – на повышение и на ликвидацию. И какое из них выбирать, решал я. Начальство меня почти не проверяло, я действовал по собственному усмотрению. То есть я поворачивался к клиенту, сканировал его, оценивал его структуру, принимал решение – и всё остальное делал лифт. А уж какую кнопку я нажму, было совершенно безразлично. Единственная неприятная особенность этой работы заключалась в том, что клиенты иногда бросались на меня, требовали изменить направление движения, били меня или стучали по панели… Но ничего не изменялось, ибо панель на это никак не реагировала, а моё тело уже тогда было мне почти не нужно, всё решал мозг, мозг у меня был превосходный, почти такой же, как сейчас. А вот тело было дрянь, его было не жалко. Да и я, повторяю, обходился без него: мозг выдавал нужный импульс, замыкалась нужная цепочка – и лифт устремлялся в нужном направлении.

А потом, наверное, случился какой-то сбой, у меня наступил провал памяти – и я опомнился здесь, в этой чёртовой лаборатории, один на один с этим гадом, потому что все остальные мозги, всех моих горе-товарищей, можно не брать в расчёт. В этом я убедился уже на следующее утро, когда гад вытащил меня – вместе с банкой – из ящика, потом даже вытащил меня из банки, поднял высоко над собой, повернул на все четыре стороны, показал всем секторам и громко спросил, вижу ли я среди этих ничтожеств хоть одну извилину, которая мне сочувствует. Я помолчал и ответил, что нет.

– Вот то-то же, сморчок, – самодовольно сказал гад.

И, больше уже ничего не говоря, забросил меня обратно в банку.

С того утра я начал чахнуть. То есть я стал ко всему безразличен – почти не реагировал на то, как гад размахивал передо мной руками, менял условия моего содержания или то перемещал мою банку в сектора к сородичам, то снова в герметичный ящик. А однажды он даже вынес меня из лаборатории и какое-то время прогуливался со мной в скверике под окнами, я сканировал воздух, деревья, траву, прохожих, птиц, насекомых…

И потерял сознание.

Когда я очнулся, то уже лежал здесь, на столе, в другой, куда более просторной банке, рядом со мной лежал какой-то корень, который активно излучал целый спектр различных микроэлементов. То есть постоянно обогащал питательный раствор. А с другой стороны банки, прижавшись к ней лбом, замер гад. Его настороженные глазки пристально наблюдали за мной. Рот у гада был плотно сжат. И вдруг:

– С возвращением, – услышал я голос гада, хоть губы у него по-прежнему оставались сжатыми.

– Благодарю, – ответил я примерно тем же способом, как гад.

Но он непонимающе переспросил:

– Что, что?

Я попытался ответить, но не успел – мысли мои помутились и я снова потерял сознание.

Впоследствии я терял его постоянно, а когда бывал в сознании, то подолгу не мог сосредоточиться и ответить на самые простые вопросы. Гад очень обеспокоился подобным моим состоянием. Он целыми днями не отходил от меня, менял мне растворы, делал бесконтактный массаж, постоянно проводил различные измерения, изучал их, хмурился – и вновь менял условия моего содержания. Условия, надо признать, становились всё лучше и лучше. А я, напротив, чувствовал себя всё хуже.

Тогда гад пошёл на ещё один эксперимент – по его приказанию служители внесли в лабораторию складную кровать, и теперь гад буквально дневал и ночевал рядом со мной. Спал он очень чутко и урывками. Включал для меня музыку. Музыка была особая, заунывная, но, так научно считается, это лечебная музыка, так называемая релаксация. Таких релаксаций у него было пять вариантов, он их гонял по кругу, а я их по кругу слушал. Они мне, честно скажу, не то что не нравились, а я их просто ненавидел, они меня доводили до бешенства. Но я как посмотрю на гада, на то, как он на меня смотрит, как у него пот на лбу выступает, как у него глазки испуганно бегают…

А потом думаю: да почему испуганно? Он просто за меня волнуется, что в этом плохого? И для чего он это делает? Он учёный, он ставит опыты для того, чтобы научиться лечить своих коллег, если они вдруг заболеют. То есть никакой он не плохой, думал я, мы просто раньше не понимали один другого, а теперь стали наконец понимать, наши мысли вошли в резонанс. От меня, я это чувствовал, теперь шли только положительные волны. А он опять открыл банку и мне ещё что-то вколол. Я вначале испугался, а потом почуял, что я его ещё сильней люблю. И он ко мне тоже изменил отношение. Он подходит ко мне, смотрит на меня, любуется, а я становлюсь ещё лучше. Я уже такой хороший, что он не может оторвать от меня глаз. Он уже не владеет собой, а я становлюсь ещё лучше. У него аж сердце замирает от восторга. Пульс у него всё реже! Аритмия! Дыхание сбивается, он начинает задыхаться, у него синеет лицо, глаза остекленели, он оседает, начинает падать прямо возле моего стола, какая радость!

И тут он цепляется за банку, и тащит её за собой, раствор бурлит, я падаю со стола, внизу я вижу стремительно приближающиеся ко мне кафельные плитки пола! Банка вдребезги! Он, сволочь, убил меня! Ублю…

…И вот я, похоже, достиг абсолютного совершенства, ибо я одновременно есть и меня в то же время нет, я не существую уже ни в какой форме, то есть у меня нет ни тела, ни мозга, но я мыслю и осознаю окружающее меня пространство. Вокруг меня абсолютно белый свет, и сам я – такой же белый свет, часть его, некий сгусток световой энергии, а, может, и сгустка тоже нет, но я, повторяю, существую! Или мне это только кажется?

Мастер по укладке парашютов

Я работаю на складе, выдаю парашюты. Их у меня много, восемнадцать полок. Но всё равно их иногда не хватает. Тогда я вместо парашютов выдаю мешки с тряпьём. Незаметно, конечно. Потому что нельзя же ничего не дать! Боец же ещё с вечера знал, что сегодня он пойдёт за парашютом – и пришёл, отстоял большую очередь, и всем его товарищам достались парашюты, а он что, хуже всех?! Что, я ему сейчас прямо в лицо скажу: нет парашютов, кончились! Что бы это было для него такое? Обида! И лишение права на защиту родины. А это святое право! Я не имею права такого кого-то лишать! И я, как будто ни в чём ни бывало, поворачиваюсь к стеллажу, беру с него мешок с тряпьём и подаю бойцу. Боец доволен и отходит в сторону, даёт место другому бойцу. И я даю ему другой мешок, иногда опять с тряпьём, а иногда с парашютом – как придётся. Потому что у меня мешки и парашюты лежат вперемежку, где как. Я же заранее знаю, сколько, допустим, завтра, ко мне придёт бойцов за парашютами и сколько я имею их на самом деле в наличии. И я всю ночь готовлюсь, формирую мешки и раскладываю их безо всякой системы, в хаотическом порядке, по стеллажам.

А наутро приходят бойцы, и я им так же абсолютно хаотично раздаю кому парашюты, а кому мешки. При этом я совершенно не жульничаю! Не смотрю, чья в каждый данный момент подходит очередь – молодого или старослужащего, а, полуобернувшись к стеллажу, сдёргиваю с него очередной парашют, или мешок, в в чём мне и самому порой бывает трудно разобраться в полумраке склада, и подаю его, и говорю отходить. Он отходит. А я уже спрашиваю фамилию и звание, и личный номер следующего за ним бойца, делаю в журнале соответствующую пометку – и, опять же только полуобернувшись к стеллажу, беру с него очередной предмет и отдаю его – под подпись. И так пока всё не раздам. И командир выводит их из склада. А я смотрю им вслед и ни о чём не думаю, особенно о том, кому же из них я выдал парашют, а кому просто мешок с тряпьём. Потому что это совершенно неважно! Так как там, куда они полетят, их уже давно ждут – и поэтому будут ли они прыгать там с парашютами или с мешками с тряпьём, нет совершенно никакой разницы. Никто из них не вернётся, вот что! Да и раньше никто не возвращался! Просто одни убьются, разбившись о землю – это те, которые будут с мешками, или их убьют в бою – это тех, кому поначалу будто посчастливится и они приземлятся живыми. Но и таких, правда, будет немного, так как большинство из тех, кто будет с парашютами, убьют ещё тогда, когда они будут медленно парить над вражескими позициями на своих белых как смерть парашютах. В них будут стрелять враги, они будут кричать и извиваться в воздухе, а вражеские пули всё равно будут впиваться в них, и они будут умирать ещё в полёте, не долетев до земли.

Так что, я так частенько думаю, вполне возможно, что самыми счастливыми из них будут те, у кого за спиной окажется не парашют, а чёртов, как вначале им покажется, мешок с тряпьём, за кольцо которого сколько ни дёргай, ничего за спиной не раскроется! И они будут лететь – и летят, и летели уже сколько раз камнем к земле! – и разбивались в блин! Но никто ещё – прошу обратить на это особое внимание – никто ещё ни разу не вернулся оттуда и не доложил по начальству, что кое у кого из наших бойцов во время прыжка не раскрылся парашют, а когда после к нему, уже лежащему на земле, подбежали, то с удивлением обнаружили, что у него за спиной совсем не парашют, а чёрт его откуда знает взявшийся мешок с тряпьём! Вот так! Никто не доложил! И не доложит! Потому что, ещё раз говорю, никто оттуда ещё не вернулся! Их всех туда отвозят и там бросают с самолётов как будто в тыл врагу, а на самом деле на верную смерть – хоть с парашютом, хоть без парашюта. То есть вот какие поганые горе-стратеги руководят нашими вооружёнными силами, и они ещё смеют делать вид, будто они собираются в самом ближайшем будущем выиграть эту, понятное дело, напрочь бесперспективную войну! Тысячи и тысячи славных бойцов, верных сынов нашего многострадального отечества, они ежедневно отправляют на верную гибель на небе, на земле и в море. Но если вдруг что случится, они, конечно, будут очень рады свалить всё на меня, то есть сказать, что это я, такой-сякой, подрывал военную мощь страны, и надо меня за это принародно расстрелять! И так они и сделают!

Но сперва они меня будут допрашивать, то есть пришлют сюда ревизию, и начнут рыскать по полкам, вскрывать мешки с тряпьём и парашютами, тыкать в них штыками, проверяя шёлк на крепость, и грозно спрашивать:

– Где, подлый пёс, твой парашют!?

И я покажу его. А что! Мне нечего скрывать. Мой парашют у меня под столом, в мешке. Я вытащу его, и усмехнусь, и протяну его им. Они его раскроют… И увидят, что нет там никакого парашюта, а есть лишь новенькая гимнастёрка с двумя наградными колодками, а также галифе, ремень, пилотка, коневые сапоги, портянки, две смены нижнего белья, ещё немного всякой нужной мелочи и, кроме всего этого, записка: "бери всё это себе, боец, ты это заслужил, а меня закопай честь по чести". Вот что они найдут! И удивятся, и спросят, что это такое. А я отвечу, что это на тот случай, если и меня тоже отправят прыгать.

– Тогда, – скажу, – я лучше сразу, без парашюта, вниз прыгну, и пусть там меня, за это вещевое вознаграждение, похоронят, хоть и на чужой земле, но как человека.

Вот! И я представляю их рожи, когда они это услышат! А после, конечно, опомнятся, прикажут встать, снимут с меня ремень, велят разуться и следовать к месту расстрела, и там после просто бросят в яму как падаль. А закапывать не будут, нет! Вот чем всё это кончится, если они придут сюда с ревизией. Поэтому я часто думаю, что пусть лучше и меня, вместе с бойцами, отправят в тот чёртов десант. Тогда я возьму свой мешок с тем, что в нём сейчас есть, и когда наступит моя очередь, я, как и все до меня, смело ступлю в проём…

А вот дальше я уже не буду дёргать за кольцо и радоваться, если парашют раскроется, или материться, если там окажется тряпьё, потому что это же, как я вам уже объяснял, одинаково глупо, тех и других ждёт смерть, а я просто разведу руки и ноги как можно шире, поймаю воздушный поток, а после согну руки в локтях, крепко-накрепко заткну пальцами уши – и ветер перестанет в них свистеть, на душе сразу станет спокойней, и я буду лететь и смотреть вниз, на землю. Сверху, говорят, она очень красивая, но рассматривать её мешает ветер, свистящий в ушах. Но я же заткну уши и мне уже ничто не помешает, меня ничто не будет отвлекать, я буду просто свободно парить и смотреть перед тем, как изо всех сил вдруг шарах!..

Но только когда это случится? И вообще, случится ли? Чего это ради они вдруг станут отправлять меня туда, когда я и здесь вполне справляюсь со своими обязанностями? И разве на меня кто-нибудь хоть один раз писал рапорт? Так что зачем им от меня избавляться? И какие здесь могут быть ревизии? Зачем? Так что я ещё, может, скорей умру от старости, чем они придут сюда за мной. Зачем им сюда ходить? Сюда ходят только за парашютами. Которых с каждым разом, с каждым отправляемым десантом становится всё меньше и меньше. И скоро здесь останутся только одни мешки. А я буду служить! Всегда служить! Потому что мне порой вдруг кажется, что я бессмертный – особенно когда я выдаю по списку то, что они требуют.

Следующий!

Один мужик выходил из дома, глянул в почтовый ящик, а там повестка. В ней написано: явиться в баню номер три, второй подъезд. Сегодня, в одиннадцать часов. Иметь при себе соответствующий набор. Ну, и мужик на работу не пошёл, а вернулся к себе, взял чемоданчик и стал туда складывать мыло, бритву, полотенце, пару сменного белья, и шерстяные носки на всякий случай, и почему-то ещё галстук, и ещё одни носки, уже простые. И вдруг думает: а веник брать? А там парилка есть? Опять посмотрел в повестку, а там внизу написано: парилка, душевая, ненужное подчеркнуть. Но он не стал ничего подчёркивать, и веник тоже брать не стал, а только скорей взял чемоданчик и пошёл, потому что время уже поджимало.

Пришёл в ту баню, завернул за угол, и там второй подъезд. Он в него вошёл. А дальше такой длинный коридор, потолок очень высокий, лампы слабые, и народ вдоль обеих стен стоит или сидит кто на диванах, кто на стульях. Диваны чёрной искусственной кожи. И тишина. Только в самом конце коридора, не сразу и заметишь, за столом сидит дежурный и вызывает: следующий! Туда к нему и подходят. Он чего-то тихо спрашивает, а после отправляет в две двери – направо или налево. Мужик занял очередь и вначале стоял, а после, когда очередь подвинулась, сел. И тоже молчит, конечно, потому что все молчат. Тихо в коридоре, сыро и прохладно, как всегда в предбанниках. Народ сидит серьёзный, кто с чемоданчиками, кто с портфелями. А у кого веник прямо в газету завёрнут. Эх, думает мужик, зря я свой веник не взял. Или лучше в душевую?

Но в душевую что-то неохота. Не лежит душа!

А очередь понемногу движется, народ пересаживается. Молчат все! Только дежурный что-то говорит, когда в журнал записывает.

И вот уже ясно слышно: если он покажет налево, то говорит: в душевую, а если направо, то: в парилку. В парилку идут те, у кого веники. Эх, думает мужик, чего я натворил, веник не взял, а душевая – слово очень нехорошее. Неохота ему в душевую. Ну да ладно, думает, посмотрим.

И ещё вдруг думает: а чего это я компас не взял, как же я буду без компаса? И опять сидит, молчит, ничего в голову не лезет.

А очередь пересаживается и пересаживается. И дежурный уже совсем близко. Он в фуражке с большим козырьком, и на нём гимнастёрка, но без погон, но с портупеей, и он очень строгий. Так глазами и сверкает, если чем-то недоволен! Эх, опять думает мужик, надо проситься в общую, в общей должно быть проще, ты по крайней мере не один.

И опять: как же я компас забыл, как же теперь без компаса?!

Назад Дальше