Хамал промолчал. Комментарии не требовались. Он ещё некоторое время внимательно наблюдал за Невером, рассеяно глядящим в окно, а потом неожиданно обратился к нему.
- Вы это всерьёз?
Невер взглянул на Гиллеля.
- Что?
- Я говорю о вашей мысли, что красота - обуза, и вы готовы поменяться внешностью с любым из нас.
Морис пожал плечами.
- Поймите, Хамал. Для женщины красота - в известной мере компенсация за внутреннюю пустоту. Да, говорим мы, пустышка, дурочка, но зато - какая красавица! А для мужчины, одаренного этим никчемным женским даром, всё иначе. Его красота как дворянство. Только обязывает. Вам ничего не прощается. Если вы в чём-то несовершенны, спрашивают, - по какому праву вы тогда так красивы?! Не говорю и ещё об одном обстоятельстве. Помните, когда мы после похорон Лили пришли к вам с Эммануэлем?
- Конечно.
- Вы же тогда, я прочёл это по вашему лицу, были не только рассержены тем, что вас раскусили, но и изумлены тем, что это сделал я. А всё потому, что не принимали меня всерьёз. Но почему не принимали-то? Если задумаетесь, поймёте. Вы подсознательно склонны были считать красавца глупцом, хотя никаких оснований для этого у вас не было.
Хамал закусил губу и усмехнулся, а Невер между тем продолжал:
- Есть и другие неприятные моменты. Вас почему-то считают созданным для любви, и любая девица претендует на вас как на возможную собственность. А мне, извините, Хамал, как и любому мужчине, хочется принадлежать, прежде всего, самому себе.
- Проще говоря, чем больше в красавце мужчины, тем больше он ненавидит свою красоту?
Невер подумал и кивнул.
- Мне нравится ваша формулировка.
Хамал продолжал свои изыскания. Дом Риммона и Скала Риммона попадались ему в Книге Навина, в Книге Царств, у Неемии и Захарии. А вот - Черный род Риммон из Дамаска. Дьяволопоклонники. Волхователи. Факиры. Спасаясь от преследований, в десятом веке перебираются в Европу…
- Сиррах, вы совсем ничего не знаете о корнях своего рода? Вы не евреи? - осторожно спросил Хамал Риммона.
- Я осиротел в двенадцать лет. Но помню, мать говорила, что наши далекие предки - сирийцы.
Хамал счёл за благо прекратить расспросы и углубился в архитектурные исследования.
Но не все, подобно Хамалу извлекали из книг интересные сведения. Гиллель, пришедший как-то к Эммануэлю в спальню пожелать доброй ночи, несколько минут удивлённо следил за Ригелем. Лицо Ману было искажено, но в неверном свете пламени камина трудно было понять его гримасу. Эммануэль медленно рвал книгу и бросал листы в огонь.
- Что вы делаете, Эммануэль?
Ригель повернулся к нему. Нет, он лишь показался взволнованным. Черты были как обычно бесстрастны, лишь нижняя губа была брезгливо оттопырена, а в тёмных глазах, казавшихся почти чёрными, застыла тоска.
- Я… замёрз.
Хамал окинул взглядом вязанку дров около камина.
- Не лучше ли использовать их? Жечь книги?
- Почему нет?
- Эммануэль!
Ригель поднял на него смиренный взгляд, исполненный муки и кротости.
- Простите меня, Хамал. - Ману оторвал от книги титульный лист и положил в огонь. - Я напоминаю вам, должно быть, Савонаролу или Торквемаду?
- Скорее, молодого Лойолу. Но это не меняет дела.
- Я понимаю.
- Это что - желтый роман?
- Нет.
Эммануэль, бросив в огонь переплет, осторожно подвинул его кочергой подальше в огонь. Хамал прочёл на обложке имя Гельвеция.
- Господи, он-то чем вам не угодил?
- Это ужасно, Гилберт. Я только сейчас осознал это. Это непостижимо и страшно. Как объяснить, что книга, которая, казалось бы, битком набита высокими словами о человеческом достоинстве и благородстве, гораздо отвратительней и непристойней любого бульварного желтого романа? Его пошлость удручающа. Ничтожество и мерзость всегда ищут низость в основании любого поступка и события. Завистник, сребролюбец и развратник везде будет видеть только зависть, денежный расчет и разврат. Даже в Боге. Как они пошлы, все эти упорные утописты, превращающие человеческую природу в абстракцию, творцы женской эмансипации, разрушители семьи, составители обезьяньей родословной, чье имя ещё недавно звучало как ругательство, а сегодня стало последним словом науки! Это ужасно.
- Я готов с вами согласиться, но жечь? Помилуйте, это аутодафе какое-то. Искушение было слишком велико?
Эммануэль хмуро покосился на Хамала.
- Не знаю. Это - не искушение, а оскорбление Бога Живого. Но вы правы, наверное. Я не должен был судить… Бог ему судья. Но, с другой стороны, для этого человека не было ничего святого. Почему же для меня должны быть святы его писания? - Эммануэль поворошил кочергой пепел и подбросил дров в камин. Потом виновато улыбнулся, - простите, Гилберт. Должно быть, вы все-таки правы. Не надо было этого делать. Ещё раз простите. Доброй ночи.
Едва Хамал покинул его, Эммануэль задвинул засов и вернулся к камину. Затем сел, вздохнул и неторопливым движением вынув из-под кресла тяжёлый том Вольтера, открыл и, вырвав титульный лист и сморщившись как от зубной боли, отправил его в огонь.
- Возможно, я не прав, - заявил как-то вечером Хамал, вернувшись с заседания Общества изучения древностей, - но сегодня имеет смысл общаться лишь со святыми, помешанными или отпетыми мерзавцами. Только они сохраняют главное свойство, a potiori fit denominatio подлинного интеллекта - свежую мысль. У остальных совершенно нечего почерпнуть. Совершенно нечего.
- Мерзавцами? Хм. Вот уж не припомню, чтобы Нергал радовал нас свежестью мыслей, - пробормотал Риммон себе под нос.
- Что с вами, Хамал? Ваши слова отдают вселенской скорбью. Для taedium vitae вы слишком молоды. - Морис догрызал копчёную тетеревиную ножку - остатки риммонова трофея. Рантье, с умилением глядя на него, с надеждой бил по паркету хвостом.
- Судите сами, Невер! Слушал сегодня доклад о гностических Евангелиях. Автор доказывал, что наряду с оккультными фрагментами, там встречаются явные элементы христианства, и высказывал недоумение, почему они были нелиберально отвергнуты. Я люблю устрицы, но отвергну их, вымочи вы их в хрене, а, по мнению докладчика, надо давиться, но есть!
- Нет.
Докладывал Уильям Элиот с богословского. И это длилось два часа, господа. Ужасно.
В прошлый раз было интереснее. Мы обсуждали содержание римских палимпсестов, обнаруженных в 1816 году в Веронской библиотеке. Там был найден текст "Институций" Гая, считавшихся лучшим учебником римского права. Доклад делал ваш любимец - Вальяно. Но это так - lucida intervalla.
До этого, на последнем январском заседании, - продолжал он, - был доклад "О некоторых особенностях изложения специфики черномагических ритуалов у Раймонда Люллия и Агриппы Неттесгеймского". Докладывал куратор. Это было нечто! Убогая средневековая латынь, в которой были утрачены и меткость, и сложная простота языка. Философское и схоластическое пустословие, вот что это такое! Латынь в эти века покрылась копотью хроник, летописей, утяжелилась свинцовым грузом картуляриев и потеряла робкую грацию и чарующую неуклюжесть, превратив остатки древней поэтической амброзии в подобие циркуляра! - не на шутку разошёлся Хамал. - Пришел конец мощным глаголам, благоуханным существительным, и витиеватым, на манер украшений из медового скифского золота, прилагательным. И этим кондовым языком написаны рецепты каких-то омерзительных дьявольских снадобий. От одного только списка ингредиентов меня чуть не затошнило! Крыло нетопыря! Печень жабы! Бр-р! Селезенка дрозда! Да если я даже поймаю дрозда, хотя, право, не знаю, как не перепутать его с рябиновкой или удодом, - и если у меня хватит сил свернуть ему шею и вскрыть его внутренности, как я отличу, спрашивается, его селезенку от желудка? Я не орнитолог. Но глупо думать, что демонизированные особы в деревнях, практиковавшие все эти мистерии, разбирались в орнитологии лучше меня. Ужасно, говорю вам. Так это только Люллий. Послушали бы вы, что пишет этот Агриппа! Кстати, Нергал конспектировал этот доклад, как одержимый. Я редко замечал в нём такое усердие. А после заседания ещё и вынес из апартаментов куратора фолиант каких-то заговоров в сто фунтов весом, и потащил к себе. Я сам видел. А Вы говорите, taedium vitae, Невер… - Хамал вздохнул. - Зато на следующем заседании снова докладывает Вальяно. "Основные принципы богопостижения". Нергал, как услышал, перекосился. Наверняка, не придёт.
- А вы пойдёте? - отдав остатки тетеревятины счастливому Рантье, который, надо заметить, сильно округлился с тех пор, как друзья завели привычку вместе обедать в гостиной Риммона, Невер окунул длинные бледные пальцы в чашу с розовой водой. Промокнув их салфеткой, он откинулся с книгой в кресле, накручивая на палец золотистый локон.
- Разумеется. Вальяно лично пригласил меня. - В голосе Хамала промелькнула тень самодовольства. Он даже порозовел.
Профессор, действительно, на последнем заседании общества внезапно подошёл к нему и спросил мнение Гилберта о гностических Евангелиях. Хамал даже растерялся от этого неожиданного внимания, но постарался сформулировать своё суждение лаконично и искренне. Вальяно молча слушал, и под его мягким и внимательным взглядом Хамалу стало немного не по себе. Он чувствовал себя беспомощным, мысли Вальяно были непостижимы для него. Он видел лишь огромные глубокие глаза странного, сиреневато-лазуритового цвета, напоминавшего цветы цикория, и чеканные, строгие черты тонкого лица. Неожиданно Гиллель подумал, что уже где-то видел это лицо, но память подводила, воспоминание ускользало. Профессор улыбнулся и, сказав, что будет рад видеть его на следующем заседании, откланялся. Польщённый Хамал не сразу отметил странный факт, что профессор, как и Ригель, назвал его Гилбертом.
Гиллель будто невзначай спросил у Эммануэля, не говорил ли он с Вальяно о нём? Откуда тот знает, как его зовут в крещении? Эммануэль задумался и наконец покачал головой. Нет, он ничего не говорил Вальяно. "И тот не спрашивал. Может, он видел документы Хамала?" "Может быть", согласился Гиллель.
Сегодня, услышав тему будущего заседания общества, Эммануэль тоже решил сходить.
- Всякий раз жду чуда. Жаль, что оно не происходит, - продолжал между тем Хамал. - А как истово уверовал бы такой Фома, как я! Но боюсь, чудес там не будет. Скорее, их сотворит наш дорогой Фенриц со своим Агриппой…
- Агриппа Неттесгеймский, говорите? - Риммон, всё время строчивший какое-то письмо, почесал кончик носа. - Его, говорят, боялись покойники. Я видел гравюру, где он вызывает чёрта.
- Да? И куда он делся?
- Кто? Чёрт? - изумился Сиррах.
- Да нет, этот ваш Агриппа.
- А-а-а! Ну, не знаю. Наверное, сожгли его. А может, и нет. Но скорее всего - сожгли.
- А почему чёрт не вступился?
- А он и не стал бы вступаться, - вмешался в разговор Ригель, - просто многие ошибочно переносят на дьявола, как воплощение зла, предикаты Бога. Благодарность, то есть "умение благо дарить" - признак божественный, никак не свойственный дьяволу. Он - "лжец" и "человекоубийца искони", и все, что он умеет, - обмануть и убить. И чем верней ему служат - тем верней и дьявольские награды. Все адепты дьявола, одураченные им, просто уничтожаются. Вспомните дело Грандье. Глупцы и сегодня недоумевают, как это демоны могли предать Грандье, видят в этом нечто курьезное.
- Грандье? - дописавший и запечатавший письма Сиррах стал внимательно прислушиваться к разговору. - Я что-то слышал про него. Это инквизиционный процесс?
- Нет, - просветил его Хамал, - Урбан Грандье появился на свет в департаменте Сарты, в 1590 году, а в 27 лет он, выпускник иезуитской коллегии в Бордо, был священником в Лудене. Инквизиции в эту пору во Франции уже не было.
- Его оклеветали? Кем он был?
Хамал почему-то замолчал, но на вопрос Риммона ответил Эммануэль.
- Один из его современников характеризовал его как человека с величественной осанкой, придававшей ему надменный вид. Учёность и дар проповедника выдвинули его и породили в нём безграничную самонадеянность. Он был молод, и успех вскружил ему голову. Во время проповедей отец Урбан позволял себе ядовитые обличения капуцинов и кармелитов, намекая на грешки высших духовных лиц. Простецы падки на подобные обличения, и Грандье стал популярен. Его же собственные поступки были просто омерзительны. У него был близкий друг - королевский прокурор Тренкан. Урбан соблазнил его дочь, совсем молоденькую девочку, и имел от нее ребенка. Злополучный Тренкан, потерпевший такое бесчестие, стал смертельным врагом Урбана.
Кроме того, весь город знал, что Грандье состоит в связи с одной из дочерей королевского советника Рене де Бру. В этом последнем случае гнуснее всего было то, что мать этой девочки, Магдалины де Бру, перед своей смертью вверила лицемеру-духовнику свою юную дочь, прося его быть духовным руководителем девочки. Грандье без труда совратил её, и она влюбилась в него. Но девочку брало сомнение, что вступая в связь с духовным лицом, она совершит смертный грех. Чтобы сломить ее сопротивление, Урбан прибег к великой мерзости: он обвенчался со своей юной возлюбленной, причём одновременно сыграл двойственную роль жениха и священника. Разумеется, церемонию эту он устроил ночью и в большом секрете. И подобных дел за ним числилось немало…
- Мерзавец. И его судили за совращение?
- Нет. В 1626 году в Лудене был основан женский урсулинский монастырь. Восемь монахинь пришли в Луден из Пуатье и первое время жили подаяниями. Но потом над ними сжалились благочестивые люди и кое-как их устроили. Они наняли себе небольшой дом и стали принимать девочек на воспитание. Их настоятельница, сестра Анна Дезанж, женщина хорошего происхождения, ещё девочкой поступила послушницей в урсулинский монастырь в Пуатье, затем постриглась, и под ее настоятельством луденский монастырь начал процветать. Число монахинь с восьми выросло до семнадцати. Все монахини, за исключением одной, были знатного происхождения. До 1631 года священником в монастыре был аббат Муссо. Но в указанном году он умер, и монахиням надо было отыскать себе нового священника. И вот тут-то, в числе кандидатов на вакантное место и выступил Урбан Грандье. В его деле упоминается о том, что им руководили самые чёрные намерения, его соблазняла мысль о сближении с толпой молодых девушек знатного происхождения. Но его репутация была подсалена, и ему предпочли аббата Миньона. А как раз с Миньоном у него были личные счеты. Главным источником их вражды являлось беспутное поведение Грандье, на которое сурово-нравственный Миньон жестоко нападал. Вражда страшно обострилась во время представления кандидатуры в священники к урсулинкам. Когда представился Грандье, ни одна из монахинь не пожелала даже говорить с ним, тогда как аббата Миньона они приняли охотно. И вот, чтобы отомстить торжествующему недругу, Грандье, по общему убеждению его судей и современников, и решился прибегнуть к колдовству, которому его обучил один из его родственников. Он намеревался соблазнить нескольких монахинь и вступить с ними в преступную связь, в расчёте, что когда скандал обнаружится, грех будет приписан Миньону, как единственному мужчине, состоявшему в постоянных сношениях с монахинями.
- И что он сделал? - Риммон, почесывая за ухом Рантье, был весь внимание.
- Волшебный приём, к которому прибегнул Грандье, был обычным: он подкинул монахиням наузу, заговорённую вещь. По всей вероятности, подойдя к ограде их обители, он перекинул в сад небольшую розовую ветку с цветами и спокойно ушёл. Монахини, гуляя по саду, подняли ветку и, конечно, нюхали благовонные цветы. Прежде других почувствовала себя дурно мать-игуменья, Анна Дезанж. Вслед за ней порча обнаружилась у сестер Ногаре, потом нехорошо почувствовала себя г-жа де Сазильи, весьма важная дама, родственница самого кардинала Ришелье; потом та же участь постигла сестру Сент-Аньес, дочь маркиза Делямотт-Бораэ, и ее двух послушниц. С весны 1632 года в городе уже ходили слухи о том, что с монашками творится нечто неладное. Они, например, вскакивали по ночам с постели и, как лунатики, бродили по дому и даже лазали по крышам. Некоторые чуяли, что к ним и днем, и ночью кто-то прикасается, и эти прикосновения причиняли им величайший ужас.
Аббат Миньон, узнав об этих явлениях, был встревожен. Сам он счёл, что на его монашек напущена порча - на это указывали все внешние признаки. Он, однако, не желая брать единолично на себя всю ответственность в таком щекотливом деле, прибег в содействию некоего патера Барре, который славился ученостью и высочайшими добродетелями. Между тем, слухи обо всем, что происходит в монастыре, уже успели распространиться по всему городу. Местный судья и гражданский лейтенант явились в монастырь, дабы быть свидетелями странных явлений. Аббат Миньон ввел их в одну из келий, где на койках лежали две одержимые: настоятельница и монашка. При входе властей, сестрой Жанной тотчас овладел припадок. Она заметалась по постели и начала с неподражаемым совершенством хрюкать по-поросячьи. Потом вся скорчилась на кровати, сжала зубы и впала в онемелое состояние, но после пришла в себя. По просьбе судьи аббат стал ей задавать вопросы на латинском языке, на которые одержимая отвечала также по-латыни.
- Зачем вошел ты в тело этой девицы? - спрашивал аббат.
- По злобе, - отвечал демон.
- Каким путем?
- Через цветы.
- Кто их прислал?
- Урбан Грандье.
- Скажи, кто он?
- Священник церкви Святого Петра.
- Кто дал ему цветы?
- Дьявол.
Урбан Грандье, видя, что выдвинут в качестве главного зачинщика в этом деле, понял, в какую беду попал. Он поспешил подать жалобу, что его оклеветали. Его заступником оказался митрополит, монсеньор де Сурди. Он оправдал Грандье и запретил патеру Миньону производить дальнейшие экзорцизмы, поручив их патеру Барре, в помощники которому командировал монахов Леске и Го. Сверх того последовало запрещение кому бы то ни было вмешиваться в дело.
Но народная молва все росла и стала громко требовать возмездия служителю алтаря, предавшемуся дьяволам. Вести о луденских происшествиях дошли и до Парижа. Всемогущий кардинал Ришелье имел свои причины недолюбливать Грандье. Самонадеянный и дерзкий патер написал на него ядовитый пасквиль. Из переписки, захваченной у Грандье, его авторство, раньше только подозревавшееся, было установлено. Раздраженный Ришелье отнесся к своему обидчику без всякой пощады. Вероятно, по его наущению король командировал в Луден провинциального интенданта Лобардемона, снабдив его широчайшими полномочиями на расследование. Тот взялся за своё поручение тем с большим усердием, что одна из наиболее пострадавших урсулинок доводилась ему родственницей.