Мой труп - Лада Лузина 9 стр.


* * *

Нельзя понять ни образ героя, ни идею спектакля, если вы не видели его целиком. И между "розовой" и "черной" комедией во втором действии пьесы может прописаться античная трагедия. И беспечная французская субретка возьмет в руки бритву.

Ближе к концу второго курса Арина увлеклась неким Костей Гречко.

Он пришел в гости к ее соседу по общежитию - театральному режиссеру. И тот факт, что в это самое время Арина уже начала встречаться с будущим мужем, нимало не помешал ей умирать по вышеназванному Косте по полной программе.

Особенно Арину прельщало, что он - мальчик из хорошей семьи. Он был так не похож на нас (все та же растянутая кофта, все тот же малиновый бабушкин пиджак, все то же безумие во взоре). У него был портфель из натуральной кожи, чистейшие белые брюки, золотая зажигалка. Он подкуривал нам сигареты, и это была не театральная манерность, а манеры. У него был непоколебимо-уверенный взгляд наследного принца искусства.

Костя вырос на Липках. Его мать была шишкой на киностудии Довженко. Его отец был известным в узких кругах кинорежиссером (фильмы папы-Гречко по сей день крутили порой на отстойных украинских каналах). По меркам лета второго курса Костя был из семьи небожителей и спустился к нам прямо с небес.

Он был старше нас и учился не у нас, а по соседству - в художественном институте. Его руководителем был бог сценографии, бог, на которого молился даже И. В., - легендарный театральный художник Антон Первый. Первый считал Костю подающим надежды гением…

Он был хорош! Высокий, гениальный, черноволосый, худой, с узким лицом, он казался мне похожим на автопортрет Модильяни. Я жестоко отбила его у Арины и полностью поплатилась за свою подлючесть.

Я влюбилась в Костю до истерики, как влюбляются только в двадцать лет, только "утонченные неврастеники и дегенераты". Я могла воспеть в любовной оде каждый его жест, каждый ноготь. Я могла бросить ради него институт, броситься с крыши, пробросить нашу дружбу с Ариной, наброситься с кулаками на любого, кто скажет о нем кривое слово. Я могла перекраситься ради него в черный цвет, убить, умереть, научиться печь рогалики с маком, выучить английский, взорвать это мир. Полюбить этот мир!

"Никогда не влюбляйтесь в актеров, - стращал нас Игнатий Сирень, - вы не сможете реально оценивать спектакли, в которых они играют. Что б они ни сделали, это покажется вам прекрасным".

Никогда - ни после, ни до - реальная жизнь не казалась мне такой прекрасной, как летом в конце второго курса. Никогда никого я больше не любила так - до полного исчезновения, полного слияния с миром. Весь мир сходился в точке по имени Костя и расходился от него миллиардом лучей.

Я была готова поверить в существование Бога! Я была готова признать, если Бог создал такое совершенство, как Костя, он действительно великий творец. Настолько великий, что из-под его рук, в принципе, не может выйти халтуры. А значит, мир совершенен! Все люди… Я просто не понимала этого раньше, как другие не понимают сейчас великого смысла Кости.

"Ты не любишь его. Ты сходишь с ума", - сказал Игнатий Валерьевич, прочитав это в моей совмещенной любовно-творческой летописи. Он регулярно проверял наши дневники, как у школьниц, отмечая оценки, которые мы ставим миру Он не любил меня влюбленной - И. В. любил меня победительницей, презрительно щурящейся, глядящей жизни прямо в глаза. Влюбленная я была чересчур неадекватна…

И это была любовь!

Мы ходили с Костей в кино, в театр, на выставки, слонялись по склонам Мариинского парка. Мы романтически собирали ночами цветы на железнодорожных рельсах. Мы гуляли по Байковому кладбищу, и, пожалуй, Костя один понимал, почему я чувствую себя там как дома. Его бабка (бабушка Кости тоже кем-то была) лежала под мраморной урной на центральной аллее.

Мы провели на Байковом день, Костя срисовывал в альбом узоры старинных решеток. Светило солнце. По дереву прыгала белка…

Это была любовь! Вместо очередной курсовой я писала ему ночами любовные письма. И если я не расписывала их на сто десять страниц, то лишь потому, что у Кости вряд ли б хватило терпения прочитать их, а вовсе не потому, что у меня не хватило б восторгов их исписать. В ответ он приносил мне стихи Гумилева, Блока, Волошина со словами: "Это написано о тебе".

Ты жадный труп отвергнутого мира,

К живой судьбе прикованный судьбой.

Мы, связанные бунтом и борьбой!…

И, читая их, я узнавала себя. Нет - познавала себя! Никогда - ни после, ни до - никто не заглядывал в меня так глубоко, как Костя.

Это была любовь, настоящая, останавливающая время! Мы всегда говорили взахлеб. Мы не могли исчерпать друг друга до дна. Мы могли встать посреди Ярославова Вала и простоять три часа, обсуждая картину Висконти, смысл жизни или проблемы воспитания художественно одаренных детей младшего школьного возраста. Мы могли пойти в театр и забыть посмотреть спектакль - мы сидели в фойе, не в силах оборвать разговор о пятнадцати признаках настоящей любви, прозреньях и ошибках доктора Фрейда и клинической некрофилии Адольфа Гитлера…

Раз мы простояли в моем подъезде с одиннадцати утра до восьми вечера - аккурат до тех пор, пока моя бабушка не вышла и не сказала: о том, что мы здесь стоим, ей сообщили по очереди все соседи, и она предлагает нам просто для разнообразия зайти в квартиру. Эта история стала легендой подъезда, сосед снизу поминал мне ее до сих пор: "Ухожу утром - стоят, пришел днем на обед - стоят, иду в магазин - стоят, возвращаюсь - стоят…"

Все друзья смеялись над нами - во время застолий мы общались только друг с другом, мы смотрели лишь друг на друга. Мы были созданы друг для друга!

Костя Гречко, мальчик из хорошей семьи, сразу понравился бабушке Люсе. Он, в свою очередь, представил меня своей хорошей семье. И если бы мы были героями драмы или мелодрамы, именно его семья непременно начала б чинить нам препятствия… Но Котины папа и мама восприняли меня на "ура". А нашим жанром стала трагедия, основным признаком коей является, как известно, конфликт между личностью и высшими силами.

"В античной трагедии это - рок, - говорила нам сфинксоподобная преподавательница по теории драмы, - в христианской трагедии - Бог".

В трагедии начала 90-х годов - высшею силой стал секс.

На третьей неделе безумной любви и третьем часу стояния у подъезда я поцеловала его… Я не могла больше ждать! Я ходила по городу с глазами мартовской кошки, одуревая от бредовой нежности к его губам, коже, пальцам, запястьям, локтям, и мне хотелось то ли кричать, то ли вскрыть себе вены и умереть, счастливой оттого, что на свете есть он. Мне хотелось разрезать его на кусочки и съесть, чтобы не отдавать никому, чтоб быть с ним всегда, чтоб стать с ним единым целым. Мне хотелось обвенчаться с ним в церкви и умереть в один день!

Он не сопротивлялся. Но, вырвавшись из моих губ, взглянул на меня глазами девственника, которого только что изнасиловал лучший друг. Их отношения с Ариной не зашли дальше причитаний последней, и то, что он голубой, стало для меня такой же ужасающей новостью, как для Эдипа брак с собственной матерью.

В ту ночь Костя Янович Гречко и стал моим Янусом - позже Янисом, Яном…

Но я не поверила.

Я не сдалась!

Я была героиней "розовой" французской комедии, где на вопрос: "А вдруг он и вправду меня не любит?" - уверенно отвечали: "Это невозможно. По уговору в нашей истории должен быть счастливый конец".

Я жила в 90-х, смотрела спектакли Виктюка, зачитывалась Эдичкой Лимоновым и "нехорошими" пьесами. И все они хором уверяли меня, что в наше время любые секс-запреты сняты: гетеросексуалы спят с неграми на помойке, хорошие парни с бомжихами, нормальные тетки с безногими…

Я воспитывалась в театральном, проучившись в котором три месяца, Арина сатирически хмыкнула: "Я поняла, что здесь все спят со всеми. И если тебе кто-то нравится, переживать не стоит - рано или поздно твоя очередь дойдет". - "Нужно только занять очередь", - добавила я.

И это не было преувеличеньем!

Поднаторевшие на закулисных банкетах и фестивалях с обязательными пирушками в гостиничном номере, мы знали, что все они заканчиваются поиском партнеров на ночь, и достаточно подвернуться избраннику в нужное время или, что случалось чаще, отбиться от того, кому ты подвернулась.

От кого мы только ни отбивались! Кому только ни подворачивались! На праздновании старого Нового года я самозабвенно целовалась взасос со сфинксоподобной гранд-дамой в очках. Ей было за пятьдесят, она меня почти ненавидела, но это ничуть не помешало нам тискать друг дружку по пьяни.

Я знала цену циничным лозунгам "Нормальный бисексуал", "Пол - предрассудок", "Не бывает натуралов - бывает мало водки". В нашем богемном мирке, где поцелуй взасос зачастую был просто приветствием друзей, а секс - на самом деле! - не был поводом для знакомства и переспавшие настолько не придавали значения случайному акту что не считали нужным здороваться постфактум - с тем же успехом секс мог окончиться приятным приятельством, нужным знакомством… Но, как бы там ни было, он не мог представлять проблемы!

Я просто отказывалась верить в существование этого голубого табу! Мне казалось, мы любим друг друга. Ориентация - это граница. Границы - для ограниченных личностей.

Неделю спустя мы с Костей благополучно сошлись на многочасовом оральном сексе. Правда, несколько одностороннем, поскольку стащить с себя штаны он так и не дал. "Ладно, нехай буде гречка", - решила я. Я верила, что победила. Но тут на сцену вышли "высшие силы".

В то самое лето в конце второго курса Костя Гречко встретил роковую любовь всей своей жизни. Я познакомила их! Я привела Костю к нам в институт на студенческий спектакль, мы пошли за кулисы… А через два дня Костя притащил Сашика ко мне домой и трахнул его прямо на моем паласе в гостиной, предварительно встав на колени, попросив у меня прощения и отрыдав пятнадцать минут, уткнувшись в мою манюрку.

В ту ночь мне, кровь из носу, нужно было писать экзаменационный реферат по истории. И я таки отбарабанила его на машинке под аккомпанемент вдохновенных звуков из комнаты. А утром пошла на экзамен и даже сдала оный на "пять" - увидев мое стянутое безмолвной истерикой лицо, сердобольный педагог сказал: "У вас, наверно, болит сердце" и поставил мне "отл" автоматом.

Он был совершенно прав. Все то лето у меня нестерпимо болело сердце, и эта болезнь растянулась на два года, которые мы с зародившейся на моем ковре сладкой парой прожили практически одной семьей.

Нет, я не сдалась… Я не бросила Костю! Я выбрала то, что Жан Кокто называл "одомашненной катастрофой" - один и тот же кошмар, ставший образом жизни. Неделями я торчала у них дома, на съемной квартире. Мы с Костей говорили до трех ночи на кухне, потом он шел спать с Сашей… А я чувствовала себя так, словно Господь поставил меня в угол на гречку.

Я сбегала от них!

Я меняла любовников. Я крутила романы одновременно с тремя, с четырьмя, коллекционируя мальчиков с маниакальностью Фредерика Клегга и издеваясь над ними с равнодушием маркиза де Сада. И не спала ни с одним. И спала с первым встречным. И просыпалась в каких-то общагах, квартирах, и, уезжая оттуда, не могла вспомнить адреса своих мутных грехов. Я шаталась по Городу и сидела в компаниях, и мои волосы пахли сигаретным дымом, я говорила что-то, что попало, и все мои дни были похожи на один бесконечный, тошнотворно-бессмысленный день. Жизнь сужалась до размеров пятиметровой хрущевской кухни, на которой мы с Костей сидели полночи… Все остальное пространство было черным. В нем не было воздуха!

Вся моя квартира, стены, пол, обивка дивана, письменный стол и безобидный чайник на кухне были покрыты моим одиночеством, липким и отвратительным, как разлитое масло. Каждая вещь в доме была безнадежно отравлена им. Каждая книга сочилась ядом летальной любви. Все мои любимые книжки вдруг оказались написанными только про это. Все песни были про нас с Костей! И каждая строчка, включая детский стишок "зайку бросила хозяйка, под дождем остался зайка", - ставила мне диагноз.

И каждый вечер, как только стрелка часов дергалась, соскакивая с цифры двенадцать, я захлебывалась одиночеством, отплевывалась одиночеством, барахталась в нем, била руками, цеплялась за кого попало, но все равно шла ко дну… Мне было страшно и холодно. Холодно и страшно. Холодная, страшная, похожая на Панночку Гоголя, любовь гонялась за мной по квартире, и я металась из угла в угол, и закрывала лицо руками, и пряталась под одеяло - она всегда находила меня. И я бежала, бежала, бежала к Косте, ловила машину, звонила им в дверь, и он гладил меня по голове, и называл "Любовь моя". И я думала: "Господи, мы же любим друг друга. Не важно как, лишь бы быть вместе!" А после он шел спать с Сашиком и… мне хотелось то ли кричать, то ли вскрыть себе вены оттого, что на свете есть он, и он такой, какой есть.

"Гамартия! Фатальная ошибка - главное отличие греческой трагедии, - говорила наш Сфинкс. - Герой трагедии ошибается - он без вины виноватый".

Я была так же невиновна, как царь Эдип, по ошибке женившийся на кровной маме. Но ни мне, ни ему не было от этого легче. Эдип выколол себе булавкой глаза. Летом после второго курса я впервые попыталась покончить с собой. Второй раз я предприняла попытку два года спустя, когда, окончив художественный, Костя уехал работать в Питер, Саша отправился за ним, бросив театр. Я тоже могла бросить все… меня просто никто не звал.

Больше года мы с Костей писали друг другу безразмерные письма и висели на телефоне часами (все деньги, которые я получала за публикации, шли на оплату междугородних счетов). Часто наш разговор оканчивался только тогда, когда он засыпал, я понимала это по безответной тишине и вешала трубку. Мы говорили, как прежде, взахлеб - о его новой работе и моей курсовой "Смерть в творчестве Жана Ануя". Мы обсуждали его декорации и костюмы (он слал эскизы в каждом письме) и все так же восторженно спорили о долге, любви и подозрительной нелюбви Шекспира к желтому цвету…

А когда Костя вернулся в Киев, меня попустило. Настолько, чтоб сказать с самоироничным смешком:

"Ты хоть представляешь, как сильно я любила тебя?"

"Любила? - он посмотрел на меня. Это был знакомый мне взгляд человека, преданного другом. - Ты любила меня как мужчину? Значит, все, что между нами было, объяснялось только твоей манюрской влюбленностью? Я думал, у нас серьезные отношения… Я интересен тебе как личность!"

Он обиделся - обиделся так крупномасштабно и сильно, что мне некуда было втиснуть ответную обиду. Он объяснял наши отношения высокодуховным родством. Он считал меня своим главным, лучшим, избранным другом. Он был из нашего мира, где все спят со всеми и звенит бойкий лозунг "Отсутствие секса - портит дружбу". Он не замечал мою взрезающую вены любовь!

Но он был моим другом и остался им.

* * *

Голубой друг тридцатилетней неудачницы - так затасканно и избито, использовано в сотне американских комедий. Я ненавидела растиражированный фарсовый образ голубого, впечатавшийся в неокрепшие умы: существо с манерными руками, разговаривающее противным фальцетом, ехидно подкалывающее свою подружку: "Ну что ты сидишь, пойди, трахнись с ним".

Знали б они Костю! Главного блюстителя моей морали и нравственности. Костю, относившегося к обязанностям лучшего друга с трагической серьезностью. Он был совсем не комедийным героем…

Именно он убедил меня не прописывать мужа (бабушка была не против), и именно он, когда три года назад бабушка Люся умерла, взял на себя организацию ее похорон. Он один всерьез интересовался моей карьерой, читал черновики статей, уговаривал меня поступать в аспирантуру и снова писать о театре. И он же раскритиковал меня в пух и прах, когда я попыталась сделать это:

"Разве так тебя учили писать?"

Он был прав. Пять лет меня учили не писать так! "Только плохие критики опускают режиссера, не подкрепляя шпильки примерами, - склонял нас И. В. - Сказал - докажи. Иначе это не критика, а базарная ругня".

"Янис, пойми, - защищалась я, - театральных журналов давно нет. Мне нужно как-то опубликовать это…"

"Не нужно. Лучше не делать вообще, чем делать говно!"

Он решил за меня.

Он часто решал за других и чаще других беспокоился о благополучии нашего "общества неврастеников". Не удивительно, что он предлагал выломать дверь. Не удивительно, что он не находил себе места, сел ли Андрей в самолет? Не удивительно, что он обозвал Арину… Хоть все нерушимые принципы Кости Гречко причудливо переплетались с законами нашего блядского мира, он навсегда остался воспитанным мальчиком из хорошей семьи. Он не осудил бы Арину, если б Доброхотов решил бросить Олю и сообщил ей об этом, встав на колени, отрыдав положенных пятнадцать минут, а затем трахнул Арину у нее на глазах.

Но Арина не должна была покушаться на Олино добро лишь на основании опьяненья последнего. Сашик не должен был соглашаться на позорный сюжет лишь потому, что мечтает засветиться. Андрей должен был улететь, а я…

"Ты должна вызвать милицию", - услышала я Костин голос.

"Янис, ты что? - дернулась я. - Я - первая подозреваемая. Все свидетельствует против меня. Но ты ж веришь, что я не убивала его?"

"Ты говоришь мне правду?"

"Конечно".

"Конечно, я верю".

"А ты можешь сказать ментам, что позже ты вспомнил, как я ушла в спальню одна?"

"Как я могу сказать это, если это неправда? Как я буду выглядеть? Зачем я тогда стучал в дверь?"

"Ты просто забыл…"

"Не заставляй меня делать из себя идиота! Если Андрея убил кто-то из нас, ты не должна прятаться - ты должна вызвать милицию. Ты не должна убирать квартиру - ты замоешь улики. Если Андрей мертв, мы не вправе им лгать - мы должны рассказать все, как есть. Если ты не убивала его, милиция докажет это".

"Ян, это же не советский фильм!…"

"…твоего отца" - я не успела договорить. Моя сцена оборвалась.

До того, как Костя успел завершить:

"Скажи, Любовь моя, разве я не прав?"

До того, как я успела ответить:

"Прав… Ты прав…"

Назад Дальше