Может, землетрясением перекосило окна? Странные блики породили обман зрения?
Входная дверь распахнута, из нее веет дыханием дома.
Что-то неуловимое; так ночью ловишь теплый выдох жены и вдруг пугаешься, уловив непривычный запах, запах другой женщины! Ты будишь ее, трясешь, зовешь по имени. Кто она, что, откуда? Но сердце колотится, ты лежишь без сна, рядом с неведомым.
Я подошел. В тысяче окон мое отражение встало подле молчащей Норы.
Тысячи моих отражений тихо опустились на траву.
Нора, подумал я. Господи, вот мы и вместе.
Тот первый приезд в Гринвуд…
А потом много лет мы встречались, снова и снова, прохожие в толпе, влюбленные в церкви, случайные попутчики в поезде, когда уже лязгнули тормоза, толпа, напирая, валит к дверям, прижимая нас тесно-тесно, а там - вокзал, и уже ни касанья, ни слова, на долгие-долгие годы.
И почти каждое лето мы рвали живую нить, полагая, что больше не встретимся, не прибежим за помощью. И снова кончалось лето, садилось солнце, приходила Нора с пустым ведерком и я с разбитой коленкой, берег был пуст, нам оставалось сказать "здравствуй, Нора" и "здравствуй, Чарльз", а ветер крепчал, море чернело, словно стая кальмаров замутила его чернилами.
Я часто думал: ведь будет день, когда мы, описав круг, вернемся на прежнее место. Когда-то, лет двенадцать назад, случилась минута, когда мы держали любовь - пушинку на кончике пальца - встречным дыханием губ.
Но это случилось в Венеции, где Нора, оторванная от родимых корней, от Гринвуда, могла принадлежать мне сполна.
И тогда наши губы слились так тесно, что недосуг было требовать постоянства. Разняв их, искусанные, припухшие, мы не нашли в себе сил сказать: пусть так будет всегда, квартира, дом, где угодно, только не в Гринвуд, не в Гринвуд снова, останься! Может, слишком жесток полуденный свет, слишком явственно видны лица. А скорее капризные дети притомились игрой, испугались попасть в ловушку! Так или иначе, перышко, задержавшись, порхнуло с пальца, и не знаю, кто первый перестал дуть. Нора соврала про срочную телеграмму и убежала в Гринвуд.
Связь порвалась. Капризные дети не пишут. Не знаю, что за песчаные замки она порушила. Нора не ведает, как рубашки на мне линяли от страстного пота. Я женился. Развелся. Путешествовал.
И вот на исходе странного дня мы вновь сошлись у знакомого озера, в беззвучном зове, в бездвижном стремлении, словно не было этих лет.
- Нора! - Я взял ее за руку. Пальцы были холодны. - Что случилось?
- Случилось?! - Она рассмеялась, замолкла, отвела взгляд. Потом вновь рассмеялась, натужным смехом, который легко переходит в слезы. - Ой, Чарли, миленький, думай смелей, с ног на голову, к навязчивым снам. Случилось, Чарли, случилось?!
Она замолчала. Мне стало страшно.
- Где слуги, гости?
- Гости, - сказала она, - приходили вчера.
- Не может быть! Ты никогда не ограничивалась пятничными посиделками. Воскресное утро заставало на этих лужайках шабаш разбросанных одеял. Так в чем же дело?
- Хочешь знать, почему я тебя позвала, Чарли? - Нора по-прежнему глядела на дом. - Я хочу подарить тебе Гринвуд. Если он тебя примет, не выставит вон.
- Но я не хочу!
- Неважно, что ты хочешь. Главное, что хочет он. Мэг примчалась из Парижа. Эффенди прислал из Ниццы потрясную девушку. Роджер, Перси, Ивлин, Вивьен, Джон - все были здесь. Матадор, чуть не убивший писателя из-за танцовщицы. Ирландский драматург, он еще падал со сцены пьяный. Между пятью и семью прибыли девяносто семь человек. К полуночи все разъехались.
Я прошел по лужайке.
Да, на траве различались следы трех десятков протекторов.
- Он не позволил нам веселиться, - тихо сказала Нора.
Я обернулся.
- Кто? Дом?
- Музыка была превосходна, но ее заглушали перекрытия. Смех отдавался зловещим эхом. Беседа не клеилась. Закуски вставали в горле. Вино текло мимо рта. Никто не прилег и на три минуты. Не веришь? Но все разбежались, как тараканы, а я спала на лужайке. Знаешь почему? Догадайся. Пойди погляди, Чарли.
Мы подошли к открытой входной двери.
- Что смотреть?
- Все. Комнаты. Сам дом. Ищи отгадку. Когда устанешь ломать голову, я объясню, почему не могу здесь жить и почему Гринвуд твой, если захочешь. Иди один.
И я вошел, замирая на каждом шагу.
Я тихо ступил на желтый, с подпалинами, паркет огромного зала. Скользнул глазами по обюссонским шпалерам. Подошел к витрине: на зеленом бархате, как прежде, покоился мраморный греческий медальон.
- Ничего! - крикнул я в холодный вечер за дверью.
- Подожди! Осмотри все!
Библиотека. Запах ручных переплетов вишневой, брусничной, лимонной кожи колышется, словно море. Мерцают зрачки золотого тиснения корешков. Над камином, где укрылась бы свора гончих, чудесные "Девушки и цветы" Гейнсборо, возле которых отогревались сердца не одного поколения владельцев. На картине - открытый портал, за ним - летний сад. Мне всегда хотелось просунуть голову в раму, понюхать цветы, коснуться пушка на девических шеях, различить жужжание сшивающих воздух пчел…
- Ну? - послышался голос издалека.
- Нора! - закричал я. - Иди сюда! Здесь нечего бояться! Еще светло!
- Нет, - печально отвечал голос. - Солнце садится. Что ты видишь, Чарли?
- Я выхожу из зала на винтовую лестницу. Вижу коридор. В воздухе ни пылинки. Открываю дверь погреба. Тысячи бутылок и бочек. Кухня. Нора, это безумие!
- Правда? Ты понял? - отзывается голос. - Вернись в библиотеку. Стань посреди комнаты. Видишь своих любимых "Девушек и цветы"?
- Они здесь.
- Их здесь нет. Видишь серебряную флорентийскую сигаретницу?
- Вижу.
- Не видишь. А коричневый диван, стоящий особняком, где вы с папой пили однажды херес?
- Да.
- Нет, - выдохнул голос.
- Да, нет? Вижу, не вижу? Довольно, Нора!
- Более чем, Чарли. Как ты не догадываешься? Разве ты не чувствуешь, что сталось с Гринвудом?
Я обернулся. Потянул носом непривычный воздух.
- Чарли, - говорила Нора из-за дверей слабеющим голосом, - четыре года назад… Гринвуд сгорел дотла.
Я побежал.
Нора, бледная, стояла в дверях.
- Что?! - закричал я.
- Сгорел дотла, - повторила она. - Четыре года назад.
Я шагнул наружу - три долгих шага - взглянул на стены и окна.
- Нора, он стоит, он здесь!
- Нет, Чарли. Это не Гринвуд.
Я потрогал серый камень, красный кирпич, темнозеленый плющ. Провел рукой по резной испанской двери.
- Не может быть!
- Может, - сказала Нора. - Все новое, от конька крыши до кладки погреба. Новое, Чарли. Новое.
- Эта дверь?
- Прислана из Мадрида в прошлом году.
- Плиты?
- Вытесаны под Дублином два года назад. Окна изготовлены в Уотерфорде этой весной.
Я шагнул в дверь.
- Паркет?
- Сделан во Франции, доставлен прошлой осенью.
- Но шпалеры?!
- Вытканы под Парижем, повешены в апреле.
- Но ведь все такое же, Нора!
- Да, не правда ли? Я ездила в Грецию, чтобы заказать точную копию мраморного медальона. Витрину сделали в Реймсе.
- Библиотека!
- Те же книги, такой же ручной переплет, тиснение, так же расставлены. Только восстановление библиотеки обошлось мне в сто тысяч фунтов.
- Но они такие же, Нора, такие же! - изумленно кричал я. И вот мы в библиотеке, я указываю на серебряную флорентийскую сигаретницу. - Уж ее-то, конечно, спасли из огня?
- Нет-нет. Ты знаешь, что я художница. Я вспомнила, нарисовала эскиз, отвезла во Флоренцию. Фальшивку закончили в июле.
- "Девушки и цветы" Гейнсборо?
- Вглядись! Творение Фрици. Помнишь жуткого битника с Монмартра? Он берет холст, поливает краской, запускает над Парижем в виде воздушного змея - пусть ветер и дождь потрудятся за него, - а потом продает за безумные деньги. Вспомнил? Так вот, оказалось, что Фрици - тайный поклонник Гейнсборо. Он убьет меня, если узнает, что я проболталась. Он написал "Девушек" по памяти. Правда, очень похоже?
- Очень. Господи, Нора, ты правда меня не обманываешь?
- Если бы! Думаешь, я сошла с ума? Знаю, думаешь. Ты веришь в добро и зло, Чарли? Я прежде не верила. И вдруг оказалось, что я - старая, раскисшая от дождя. Мне стукнуло сорок, стукнуло обухом по голове. Знаешь, что я думаю? Дом себя уничтожил.
- Дом?
Она заглянула в зал, где сгущались вечерние тени.
- Мне было восемнадцать, когда на меня упали все эти деньги. Когда мне кричали "Стыдно!", я отвечала "Тьфу!". Мне говорили "совесть", я смеялась: "старая повесть!" Но тогда дождевая бочка не переполнилась. А дождь все падал, стекал по трубе, и вдруг я увидела, что по края налита грехом, и есть совесть, и есть стыд.
Во мне тысячи юношей, Чарли.
Они летели на свет моих окон. Потом уезжали, я думала - они далеко. Но нет, Чарли, их шипы остались во мне, отравленные шипы, которые я так любила. Мне нравилась сладкая боль, и казалось - время и странствия сгладят ее следы. Но теперь я знаю, что вся - в отпечатках пальцев. Каждый дюйм моей кожи, Чарльз, - секретный архив ФБР. Тысячи славных ребят вонзали в меня жала, и теперь, не тогда, я истекаю кровью. Я залила ей весь дом. Мои друзья, не верящие в совесть и стыд, набивались сюда, как в огромный вагон подземки, и смыкались устами, исходили потом на стены, брызгали на пол страданием. Дом осаждали убийцы, Чарли, каждый - с коротким кинжалом, они отдавали себя на заклание, думая убить одиночество, но не находили покоя, лишь краткий расслабленный стон.
В этом доме все были несчастливы, Чарли, теперь я знаю.
Да, они казались счастливыми, Чарльз. Когда столько смеются, и пьют, и в каждой постели, как хлеб с ветчиной, бело-розовый сандвич тел, думаешь: как весело! как славно мы собрались!
Но это ложь, Чарли, мы оба с тобой знаем. Дом пропитался ложью. Так было при мне, при отце, при деде. Дом вечно бурлил весельем, а это - признак беды. Двести лет убийцы наносили друг другу раны. Стены сочатся влагой. Дверные ручки залапаны. От Гейнсборо тянет осенью. Убийцы входили и выходили, Чарли. Дом копил их грехи.
А если наглотаешься мрака, Чарли, тебя вырвет.
Моя жизнь - рвотное. Я давлюсь своим собственным прошлым.
И дом давился.
И вот, расплющенная стыдом, я услышала ночью, как в роскошных кроватях ерзают накопленные грехи. От трения занялось пламя. Сперва оно в библиотеке листало книги, затем пировало в погребе. К тому времени я вылезла в окно и спустилась по плющу на лужайку. Там же были слуги. В доме привратника отыскалось шампанское и сухари. Мы устроили пикник. Это было в четыре. В пять приехали пожарные, и вовремя: они видели, как рушится крыша. К облакам взметнулся фонтан искр. Мы налили им шампанского и вместе смотрели, как умирает Гринвуд. К утру все было кончено.
Он должен был уничтожить себя, ведь правда, Чарли - от всей нашей гнусности, меня и моих предков?
Мы стояли в холодном доме. Наконец я шевельнулся и сказал:
- Наверное, да, Нора.
Мы вошли в библиотеку. Нора вытащила синьки и стопку блокнотов.
- Тогда-то, Чарльз, мной овладело желание: отстроить Гринвуд заново, собрать по кусочку. Феникс возродится из пепла. Пусть никто не узнает, как он болел и умер. Ни ты, Чарли, никто из моих друзей. Я виновна в его разрушении.
Как хорошо быть богатой! Можно подкупить пожарных шампанским, местную газету - четырьмя ящиками джина. За милю отсюда не просочилось и словечка. Успею еще рассказать. Пусть это будет сюрприз! А сейчас - за работу! Я помчалась в Дублин к поверенному, у которого папа хранил чертежи и планы отделки. Месяцами я просиживала с секретарем, играя в ассоциации, чтобы вызвать в памяти греческие лампы, римские изразцы. Я закрывала глаза, чтобы припомнить каждую ворсинку ковра, каждый дюйм бахромы, завиток лепнины, бронзулетки, дверные ручки, подставку для дров, выключатели. Когда список в десять тысяч названий был завершен, я вызвала плотников из Эдинбурга, плиточников из Сиенны, камнерезов из Перуджии. Они стучали, строгали, резали четыре года, Чарли, а я торчала на фабрике под Парижем, смотрела, как паучки выплетают мои ковры и шпалеры. В Уотерфорде я приглядывала, как выдувают стекло, а в свободное время охотилась.
Чарли, как ты думаешь, ведь такого не было, никто не восстанавливал утраченного в малейшей подробности, в точности? Не надо ворошить прошлое! Я думала - его можно забыть: новый Гринвуд восстанет на месте прежнего. С виду он будет как старый, только лучше, потому что новый. Я думала - все начнется с чистой страницы. Я так тихо жила, покуда он строился. Это само было приключением.
Я закончила дом. Мне казалось, я обновилась. Я возрождала его, ликуя. Наконец-то, думала я, в Гринвуде поселится счастье.
Все завершилось две недели назад. Последний камень, последняя черепица легли на место.
Я разослала приглашения по всему миру. Вчера приехали гости. Светские львы из Нью-Йорка, пахнущие хлебным деревом, хозяева жизни. Легконогие афинские футболисты. Негритянский балет из Йоханнесбурга. Три сицилийских бандита - или они актеры? Семнадцать скрипачек, которых можно умыкнуть, едва они отложат смычки и бросят прятать коленки. Четыре чемпиона по конному поло. Один теннисист - подтянуть мне струны. Очаровательный французский поэт. Господи, Чарльз, я хотела закатить праздник! Открывается усадьба Феникс, владение Норы Гриндон! Могла ли я знать, что дом нас не примет?
- Разве дом может кого-то принять или не принять?
- Может, если он совсем новый, а все остальные, независимо от возраста, много старше. Он только родился. Мы - старые, умирающие. Он - добро. Мы - зло. Он хотел оставаться чистым. И выставил нас вон.
- Как?
- Просто тем, что он - это он. Такая стояла тишь, ты не поверишь. Нам казалось, что кто-то умер.
Очень скоро все это почувствовали, хотя не признались, просто сели в машины и уехали. Оркестр собрал инструменты и умчался на десяти лимузинах. За ним последние гости, вдоль озера, словно на ночной пикник, но нет - кто к самолету, кто в порт, кто в Голуэй, молча, трясясь от холода. А дом остался пустым. Даже слуги укатили на велосипедах. Прием кончился, не начавшись, потому что не мог начаться. Я говорила, что спала всю ночь на лужайке, наедине со старыми мыслями, и тогда поняла - кончились мои годы, я сгорела, как головешка, а пепел не может строить. Новая дивная птица молчала в морозной тьме. Я знала: ей ненавистно мое дыхание. Я кончилась. Она началась. Здесь.
Нора закончила рассказ.
Довольно долго мы сидели молча. Сумерки вползали в комнаты, гасили глаза окон. Ветер наморщил озеро.
Я сказал:
- Не может быть. Разумеется, ты проспишь здесь ночь, если захочешь.
- Убедись сам, чтобы больше не спорить. Попробуем заночевать в доме.
- Попробуем?
- Мы не продержимся до рассвета. Давай зажарим яичницу, выпьем чуть-чуть, рано уйдем спать. Ложись на одеяло. Не раздевайся. Ты еще поблагодаришь за этот совет.
За едой мы больше молчали. Выпили вина. Послушали, как в новом доме бьют новехонькие часы.
В десять Нора велела идти в спальню.
- Не пугайся! - крикнула она с лестницы. - Дом не желает нам зла. Просто он нас боится. Я буду читать в библиотеке. Когда соберешься, зайди за мной. На часы можешь не смотреть, я все равно не лягу.
- Я буду спать как сурок, - пообещал я.
- Будешь ли? - отвечала Нора.
Я забрался в новую постель и лежал в темноте, курил. Спать не хотелось, не было и страха. Я ждал чего-то необычного.
В полночь я еще бодрствовал.
Не заснул и к часу.
В три сна не было в помине.
Дом не скрипел, не вздыхал, не нашептывал. Он ждал, как и я, подстраиваясь под мое дыхание.
В три тридцать дверь моей комнаты отворилась.
Мрак шевельнулся во мраке. Лица и рук коснулся холодный ветер.
Я медленно сел.
Прошло минут пять. Сердце почти не билось.
Потом далеко внизу распахнулась входная дверь.
Опять ни скрипа, ни шороха. Только щелчок, да сильней потянуло сквозняком.
Я встал и вышел на лестницу.
Входная дверь и правда была открыта. Лунный свет заливал половицы, сиял на новых стенных часах. Звонко тикал недавно собранный механизм.
Я спустился и вышел.
- Ну вот и все, - промолвила Нора. Она стояла подле моей машины.
Я подошел.
- Ты ничего не слышал, - сказала она, - и все-таки слышал, верно?
- Да.
- Теперь ты готов ехать?
Я оглянулся на дом:
- Почти.
- Так ты понял, что все кончено? Что скоро заря нового дня? Чарли, мое сердце замерзло, заплесневело, гонит черную кровь. Ты же знаешь, Чарли, оно так часто билось под тобой, ты знаешь, какая я старая. Ты знаешь, сколько во мне темниц, и пыточных камер, и синих осенних сумерек. Ну…
Нора взглянула на дом.
- Вчера около двух я лежала в постели. Вдруг распахнулась входная дверь. Я поняла, что дом накренился, стряхнул щеколду и распахнул створки. Я вышла на лестницу. Внизу расстилалось лунное озеро. Дом словно говорил: скатертью дорожка, ступай молочной рекой, уходи в свою тьму, старуха, там тебе место. Ты беременна. В твоей утробе - переношенный младенец-призрак. Ты не разродишься, и однажды он убьет тебя. Чего ты стоишь?
Так вот, Чарли, я побоялась запереть дверь. Я знала, что это правда, мне здесь больше не спать. Я вышла.
У меня есть порочное логово в Женеве, я заберусь туда. Но ты моложе и чище, Чарли. Я хочу, чтоб дом остался тебе.
- Я не так молод.
- Моложе меня.
- И не так чист. Он прогнал и меня, Нора. Дверь моей комнаты отворилась.
- Ой, Чарли, - выдохнула Нора и коснулась моей щеки. - Ой, Чарли, - и потом, тихо: - Извини.
- Не надо. Поедем вместе.
Нора открыла машину.
- Можно я поведу? Мне хочется гнать до самого Дублина. Ты не против?
- Ничуть. А твои вещи?
- Те, что в доме, пусть ему и останутся. Куда ты?
Я остановился:
- Надо закрыть дверь.
- Нет, - сказала Нора. - Пусть будет открыта.
- Как… Туда заберутся.
Нора тихо рассмеялась:
- Но только хорошие люди, верно?
Я подумал, потом кивнул:
- Да.
Уезжать не хотелось. Я вернулся и встал у машины. Тучи сгущались. Пошел снег. Большие белые хлопья сыпались в лунном свете, мягкие и безобидные, как болтовня ангелов.
Мы сели в машину. Хлопнули дверцы. Нора включила зажигание.
- Готов? - спросила она.
- Готов.
- Чарли, - сказала Нора, - когда мы приедем в Дублин, поспишь со мной несколько дней? Не в том смысле. Просто мне нужно, чтоб кто-нибудь был рядом. Хорошо?
- Конечно.
- Вот бы… - Глаза ее наполнились слезами. - Господи, вот бы сгореть и начаться сначала. Сгореть, а потом снова войти в этот дом, жить там вечно, как сельская девушка, питаться ягодами. О, черт. Что об этом говорить?
- Поезжай, Нора, - сказал я мягко.
Машина тронулась. Мы мчались вдоль озера, взметая колесами гравий, в холмы, в заснеженный лес. На последнем подъеме Нора перестала плакать; она ни разу не оглянулась. Снег пошел гуще. Стрелка спидометра замерла на семидесяти. Мы ехали к темному горизонту, к холодному серому городу, и всю дорогу, не выпуская, я держал ее за руку.