* * *
На этом месте всякому уважающему себя герою полагалось бы загадочно и романтично исчезнуть навек, не оставив следов, но Келли был не героем, а Карлсоном, а потому являлся еще не раз – всегда глубокой ночью, все больше в бессознательном состоянии, в грязной одежде, что-то невнятно мычащий, жалкий. Неоднократно спал на их гостевом топчане, утром молча пил чай и уходил, поблагодарив хозяев таким тоном, что лучше бы обругал. Неоднократно же просил денег, то штуку баксов, то три рубля – всегда безрезультатно, Ирма с Митей не то чтобы жадничали, просто жили на одну нищенскую зарплату и примерно двадцать дней в месяц довольствовались чаем с бубликами и пустыми мечтами о хитроумном ограблении ближайшей сберкассы.
К весне Келли стал появляться все реже, а летом пропал окончательно. Ирма несколько раз видела его в городе, исхудавшего, с опухшим лицом, в компании примерно таких же типов, и поспешно переходила на другую сторону, в надежде, что он ее не узнает – с этим Келли ей явно было не о чем говорить. Узнал он ее только однажды, оживился, замахал руками, позвал; Ирма решила – черт с ним, ладно, подойду, но услышала, как он говорит своему седому спутнику с ужасным и жалким лицом опустившегося Фредди Крюгера: "Это моя телка, у нее тут рядом хата, можно нехило зависнуть", – и, отвернувшись, ускорила шаг. О чем не жалела никогда, ни секунды – даже в октябре, когда по городу поползли слухи, что Келли умер от передоза, даже когда слухи подтвердились, и Мите принялись названивать бывшие ученики сто тридцать восьмой школы, звали на похороны; он, конечно, пошел, а Ирма, конечно, отказалась. С поминок муж вернулся под утро, пьяный до изумления, жалкий, слюнявый, лопочущий, рухнул на гостевой топчан, не сняв даже ботинки; Ирма тогда почти всерьез испугалась, что в Митю каким-то образом вселился беспокойный Келлин дух, но обошлось.
В новогоднюю ночь, устав от заявившихся еще засветло гостей и полной невозможности уединиться и поработать, Ирма выскользнула из дома, прошла наобум несколько кварталов, думала сперва забраться на какую-нибудь из Келлиных крыш, но не вспомнила ни одной. Оно и к лучшему, в одиночку, пожалуй, навернулась бы вниз, не от неловкости, так от страха. Села на мокрую от недоброго зимнего дождя скамейку, сказала вслух:
– Так и не пришел, гремя цепями. А обещал же!
Вот гад!
И только после этого смогла заплакать. Проревела безутешно чуть ли не час кряду, а потом, внезапно успокоившись, почти развеселившись, пошла обратно. Домой, к Мите и гостям.
* * *
После этой новогодней ночи Ирма твердо сказала себе: никакого Келли не было. Никогда. А если кто-то и был, то твой очередной вымышленный друг. И пора признать, что он не совсем настоящий. Если получилось в седьмом классе, получится и сейчас, ты уже большая, детка, такая большая, что самой страшно.
Вот и веди себя соответственно.
Ирма всегда умела с собой договариваться. И когда, пять лет спустя, легко и по-дружески расставшись с Митей, тут же выскочила замуж за его ослепительно красивого приятеля Мишу, скульптора с золотым сердцем и сильными руками, даже не вспомнила, что Келли предрекал ей второго мужа с таким именем. А когда они с Мишей снялись с места и переехали в Вильнюс, где у него жила вся родня, Ирма, конечно, подумала – надо же, как все забавно складывается, Карлсон-то мой пророком оказался, – но тут же снова выбросила из головы Келли и его болтовню. Сам виноват, нарушил обещание, не пришел с того света меня навестить, вот и сиди теперь, как дурак, в полном забвении, не хочу тебя вспоминать и не буду, хоть ты тресни.
* * *
В сорок семь лет Ирма выглядела, самое большее, на тридцать, хотя занималась своей внешностью примерно пять минут в сутки. Два умывания, утреннее и вечернее, после утреннего заплести косу, торопливо намазать лицо кремом, выбранным наобум, исключительно за приятный аромат – и все, отвяжитесь, хватит с меня. Знакомые изумлялись и подозревали Ирму в тайных махинациях с пластической хирургией, а она только плечами пожимала – пусть болтают, что хотят. Невозможно объяснить людям, что когда ты рисуешь, время для тебя останавливается, и это не красивая метафора, а совершенно реальный, хоть и не описанный пока учеными физический процесс. И если рисовать каждый день, как минимум, по несколько часов, результат твоих регулярных выпадений из общего потока рано или поздно станет заметен окружающим. Никому ничего невозможно объяснить, не стоит и пытаться, пусть сами про тебя все придумают, как им удобно, справятся небось, им не привыкать.
Если рисовать всегда, то и умирать не придется, думала Ирма. Просто технически невозможно умереть, пока рисуешь. Но ничего не выйдет, потому что хоть все дела на свете отмени, а спать иногда надо. И жрать, и в туалет ходить. И еще, черт бы всех побрал, за покупками, потому что Мишенька у меня, конечно, умница, солнышко и культурный герой, но если послать его, к примеру, за черным хлебом, вернется под вечер с копченым окороком, гавайской гитарой и, возможно, манускриптом из архива Ордена Золотой Зари, а хлеба в доме не будет, хоть убей, пока я сама за ним не отправлюсь. Поэтому бессмертной мне не стать, а жаль. Господи, как же жаль.
Так думала она, приближаясь к кулинарии на улице Стиклю, где всегда покупала финиковые марципаны для Миши и печенье с грецкими орехами для себя. Посмеивалась над собственными амбициями – ишь, в бессмертные захотела! – но и грустила почти всерьез, потому что по-прежнему боялась смерти и с каждым годом все больше убеждалась, что совершенно не готова вот так лечь и умереть, как последняя дура, рухнуть в холодную пустоту, где не будет ни холстов, ни красок, ни света, и самой Ирмы, надо понимать, тоже не будет – и как же я там одна, без себя?
Она так задумалась, что чуть не налетела на вышедшего из кулинарии невысокого толстяка с целым подносом пирожных, но все-таки вовремя отскочила в сторону, успев удивиться – с каких это пор на Стиклю продают "корзиночки" из моей юности? Здесь, в Вильнюсе, таких, небось, и при советской власти не было, их и у нас-то только в одном месте пекли, перед праздниками там очереди выстраивались – мама не горюй! А потом отвела глаза от подноса, поглядела на его счастливого обладателя, и вот тут-то земля ушла у нее из-под ног, а ветер засвистел в ушах так звучно и пронзительно, словно Ирма не стояла столбом посреди улицы Стиклю, а летела над городом со скоростью небольшого спортивного самолета. Скульптурные черты, длинные миндалевидные глаза, нежный, почти девичий рот, копна спутанных черных волос – двойник? Брат-близнец, с которым Келли коварно разлучили в младенчестве? Впрочем, брат-близнец был бы сейчас гораздо старше.
Толстяк заговорщически ей подмигнул и зашагал дальше. В последний момент Ирма, сама не понимая, что делает и зачем, схватила с подноса пирожное. Охнула смущенно, приготовилась извиняться и как-то объяснять свою выходку, но владелец пирожных и бровью не повел. А сворачивая за угол, громко взвыл гнусным, утробным голосом, как дурацкое привидение из мультфильма.
* * *
Вместо того, чтобы идти в кулинарию, как собиралась, Ирма, по-прежнему почти не соображая, что и зачем делает, отправилась к реке. Шла быстро, время от времени начинала бежать, но сразу теряла дыхание и снова переходила на шаг. На мосту через неширокую, быструю Вильняле она наконец остановилась и как-то внезапно успокоилась. Внимательно посмотрела на пирожное, наконец, набралась решимости и откусила, немедленно перемазавшись воздушным кремом. Надо же, подумала она, а ведь действительно, та самая "корзиночка", незабываемый вкус. Какие же они, оказывается, приторные были, жрать невозможно, а считалось – лучшие в городе. Пирожное, однако, съела целиком, даже крошки с ладони слизала. Потом полезла в карман за сигаретами. Стояла, курила, смотрела на по-зимнему темную воду, думала: все-таки удивительное ощущение – больше ничего не бояться. Потом, наверное, привыкну, а сейчас в точности как в детстве, когда косу отрезала, и несколько дней казалось, что голова ничего не весит, и в любой момент может улететь, как воздушный шар.
Из-под моста выскользнула ярко-красная байдарка, гребец в оранжевом жилете приветливо помахал стоящей на мосту женщине. Ирма взмахнула рукой в ответ.
Улица Траку (Trakų g.)
Солнечный Кофе
В зимний период многие районы Исландии погружаются в кромешную мглу не только за счет близости страны к полярному кругу, но и по причине гористого рельефа.
Поэтому во многих долинах появление первых лучиков солнца из-за горы всегда воспринималось как увертюра предстоящей весны, как ее золотое знамя. К моменту появления солнца крестьяне окрестных усадеб собираются в условленном месте, стараясь напечь блинов и успеть сварить кофе, пока капризное солнце вновь не скрылось за вершинами.
Веселье возобновляется при новом появлении солнца, пока его свет вновь не становится обыденностью.
Дата празднования, конечно же, зависит от появления солнца в отдельно взятой местности, однако в крупных населенных пунктах дату принято усреднять и фиксировать.
Например, жители столицы Исландии Рейкьявика варят солнечный кофе 27 января.
Покончив с последним клыком, Юль отходит на несколько шагов и внимательно оглядывает дело рук своих. Саблезубый снеговик с перекошенной от злобы физиономией возвышается над сияющими ядовитой цинковой белизной сугробами. На голове у чудища черное, нет, чорное эмалированное ведро, в тонких ручках-веточках огромная коса – не то ржавая, не то окровавленная. Отличная вышла картинка. "Белая смерть" называется. Такую фиг продашь, конечно. Зато можно повесить над собственным, с позволения сказать, ложем. Или даже одром. А что, и повешу, думает Юль, пусть только просохнет. Буду любоваться перед сном. Ненависть согревает, в отличие от электрокамина, который только киловатты жрать горазд.
– Ненавижу зиму, – вслух говорит Юль. И с наслаждением повторяет по слогам: – Не-на-ви-жу!
И зима отвечает тебе взаимностью, мрачно добавляет она уже про себя, разглядывая обветренные руки – сколько уже кремов и мазей перепробовала, сколько денег выкинула на этот сырой, промозглый ветер, никакого толку, хоть плачь. И в зеркало лучше не глядеть, потому что зимой там живет бледная мымра с тусклыми, как паутина, волосами, потрескавшимися губами и вторым подбородком, наметившимся уже в декабре и изрядно с тех пор подросшим на сладких, жирных, горячих зимних харчах. Не Юль, а самая настоящая "поня Юлия" экая пакость.
Летом не так, и даже весной уже совсем другое дело. Каждый год в начале апреля Юль вылезает из тяжелого, толстого серо-бурого пуховика, как бабочка из кокона – еще блеклая, измятая, вялая, но уже живая и с крыльями, которые вот-вот раскроются, дайте только время, дайте дожить до первого жаркого дня, до первого сарафана, и голые плечи мгновенно станут бронзовыми, руки тонкими, глаза сияющими, а светло-русые волосы выгорят еще в мае, до цвета небеленого льна.
Себя летнюю Юль любит, бережет, холит и лелеет, себя зимнюю ненавидит почти так же, как саму зиму, – за то, что живет как дура, здесь, за тысячи верст от ласковых южных ветров, и ничего не может с этим поделать.
Январь заканчивается, думает она, теперь пережить бы февраль. Достать чернил, поплакать, как предписывает традиция, и пережить. Долбаный февраль. Самый короткий зимний месяц по календарю, самый длинный по ощущениям, невыносимый, нескончаемый, не зря февраль по-украински "лютый", ох какой лютый, святая правда. Но даже до этого страшного февраля еще надо дожить, дотерпеть, сегодня у нас какое? Двадцать седьмое? Значит, еще четыре дня. Ох ты, господи.
Юль слоняется по дому, ищет теплые носки, напевает себе под нос: "За что, за что, о боже мой, за что, за что, о боже мой?" Если бы композитор Штраус знал, как отчаянно будут фальшивить некоторые неблагодарные потомки, пытаясь воспроизвести его развеселые мотивчики, он наверняка отказался бы от идеи писать оперетты, и от идеи жить дальше он тоже, пожалуй, отказался бы. Но человеку не дано заглянуть в будущее, думает Юль, и это обычно к лучшему.
Ее собственное будущее, по крайней мере, ближайшее, безрадостно. Да что там, оно просто ужасно. Потому что вот прямо сейчас, как только найдутся носки, надо собрать волю в кулак, надеть все, что есть, обмотаться шарфом и выйти на улицу. И пойти. По морозу. Далеко-далеко, четыре квартала до офиса телефонной компании, потом еще два – до ближайшего банка, а потом, получается, целых шесть обратно до дома, даже думать не хочется. Однако надо, надо, надо, уже три дня надо позарез, но невозможно было себя заставить. И сейчас, честно говоря, невозможно, но из телефонной компании прислали последнее предупреждение, сегодня крайний срок, если не заплатить, отключат – ладно бы телефон, но и интернет тоже, а это никак нельзя допустить, в интернете живет работа. Не настолько хлебная, чтобы позволить себе проводить зиму в теплых краях, но хоть за квартиру заплатить хватает, и даже второй подбородок отрастить на сдачу, как показывает практика, вполне получается. Поэтому – два свитера, кофта, носки, сапоги, шарф. И мерзкая колючая шапка. И пуховик, который с каждым днем становится все тяжелее. Как будто тоже отъедается за зиму.
А что ж, думает Юль, конечно отъедается. Меня жрет, сволочь ненасытная. Уже почти всю сожрал. Весной, обещает она себе, я вынесу эту дрянь на улицу и сожгу. Сперва потопчу ногами, а потом плюну и сожгу. С песнями и плясками. Вонища небось будет… А все равно.
Она уже шестой год тешит себя этим сладостным обещанием. Но весной Юль так счастлива, что не вспоминает о мести. Оно и к лучшему, честно говоря: зимняя одежда стоит дорого, а радости от нее все равно никакой, наряжаться зимой бессмысленно, так что пусть уж будет пуховик, серый, как мышь, бурый, как медведь, уродливый, как помойное ведро, черт с ним.
Зима начинается прямо в подъезде, промерзшем, как пустой холодильник. Зря я ругаю свой обогреватель, думает Юль, он старается как может, по сравнению с этим ужасом у меня дома практически тропики, мамочки, как же хочется зайти обратно, захлопнуть дверь, не раздеваясь, нырнуть под одеяло, в тепло, господи боже мой, в тепло. Но она все-таки идет вниз, скользит на обледеневших ступеньках, цепляется за перила. Наконец, распахивает дверь подъезда, а там, конечно же, ветер, черт бы его побрал. И солнце – бледное, лживое, зимнее солнце, светит, но не греет, гадина такая, лучше бы уж пасмурно и слякоть, но хоть на полградуса выше нуля.
– Мороз и солнце, день чудесный, – вслух говорит Юль.
Сейчас она очень жалеет, что Пушкина убили на дуэли. В смысле, что это сделал какой-то посторонний дяденька, а не она сама. Вот бы своими руками гада такого, а! Зима ему нравится. Солнышко ему подавай с морозцем. Тьфу!
Полтора часа спустя, отогревшаяся сперва в хорошо протопленном офисе телефонной компании, а потом в банке, ограбленная, но чертовски довольная собой Юль выходит на улицу, готовая мужественно противостоять морозу и ветру – целых двадцать минут. Или пятнадцать, если время от времени переходить на бег. Но это вряд ли, почти вся дорога в гору, и еще пуховик этот чертов, два килограмма дополнительного веса, а по ощущениям – целый пуд. И сапожищи по полкило каждый. Ненавижу, привычно думает Юль. Ну, зато спорт, неуверенно, почти заискивающе говорит она себе. Хоть какая-то физическая нагрузка. Полезно.
И, приободрившись, ускоряет шаг.
Телефон зазвонил, как только Юль вынырнула из тихого пешеходного переулка на узкую, но людную и шумную улицу Траку. Словно бы только и ждал момента, когда ей будет неудобно разговаривать, мерзавец. Номер незнакомый, но заграничный, в смысле, украинский, а значит, наверняка звонят из Киева. Те самые ребята, которые еще в октябре дизайн сайта заказали, потом передумали, месяц спустя вернулись с извинениями – дескать, давайте все-таки работать, – и после этого снова исчезли.
Юль беспомощно огляделась по сторонам – куда бы нырнуть, чтобы поговорить спокойно? Магазинчик с кальянами и бронзовыми Буддами закрыт, в крошечной табачной лавке топчутся пять здоровенных дядек, все пространство заняли, не втиснешься, а в роскошный бельевой бутик в этом жутком пуховике заходить неловко, продавщицы, конечно, на улицу не выгонят, но та-а-ак посмотрят… Ну их.