– Есть предложение, – все так же сердито ответил Келли. – Ты оставляешь себе сигареты. А я не прыгаю в окно. Ты же на четвертом этаже живешь, дура психованная.
– Живу, – согласилась Ирма. – Предложение принимается. Сегодня можешь никуда не прыгать. А потом поглядим на твое поведение.
– Больше всего мне нравится слово "потом", – заметил Келли. – Оно означает, что меня сюда еще когда-нибудь пустят.
– Все может быть, – миролюбиво согласилась Ирма. И пошла ставить чайник.
Когда она вернулась в комнату, Келли сидел на корточках перед одним из ее холстов, закрыв лицо руками.
– У тебя бывает так, что весь мир вокруг – болит? – не отнимая рук от лица, спросил он.
Ирма не стала ни язвить, ни ломать комедию. Коротко ответила: "Бывает". И подумала, что с этим типом вполне можно найти общий язык. Вот ни с кем на всем белом свете нельзя, а с ним, получается, можно. Грамотно формулирует. И по делу.
* * *
Митя, которому Ирма в ту пору рассказывала абсолютно все (муж, полагала она, – это аналог лучшей школьной подружки, исправленный и дополненный в соответствии с почти неизбежными для взрослого человека потребностями в физической любви и помощи по хозяйству) – так вот, Митя был уверен, что дружба его жены с дурацким толстяком началась с того, что Келли признал ее гением. Ирма не спорила, она охотно подыгрывала мужу, когда он принимался вышучивать ее гордыню, но отдавала себе отчет – все дело в вовремя заданном вопросе. У нее всегда, с детства, сколько себя помнила, болел весь мир – вымороченный, враждебный, нескладно и нелепо устроенный, не поддающийся исправлению, но при этом сияющий, звучащий, вибрирующий, ветреный, огненный и ледяной, великолепный настолько, что, дай она себе волю, рыдала бы взахлеб от восхищения с утра до ночи и, пожалуй, даже во сне. Но воли себе она, конечно, не давала, держала в ежовых рукавицах, дышала неглубоко, думать старалась поменьше и только о насущных проблемах, всегда стояла – там, внутри себя, – вытянувшись по стойке "смирно", чтобы не спятить, не рухнуть в сладкую темноту, не взорваться от переполняющей ее восхитительной муки. Спускала себя с цепи исключительно по делу – порисовать. Живопись стала ее призванием, потому что оказалась самым простым и безопасным из доступных обезболивающих средств, и только поэтому, поди такое кому-то объясни. А толстому склочному Карлсону-Келли и объяснять ничего не требовалось, он сам все понимал. Настолько глубоко и точно, что страшно делалось. Наверное, думала Ирма, он – мой вымышленный друг. Как волшебный мальчик Морис, которого сочинила себе в четыре года и неохотно признала не совсем существующим только в седьмом, что ли, классе. Просто теперь я настолько крута, что моего вымышленного друга видят все остальные, думала она. И не сказала бы, что им это нравится, – тут следовало бы разразиться зловещим хохотом Злого Магрибского Колдуна, но Ирма ограничилась привычной язвительной ухмылкой, адресованной теоретически богу, в которого она никак не могла толком поверить, а на практике – всякому, кто пожелает принять ее на свой счет.
* * *
Обычно Келли приходил, когда она была дома одна и работала. То ли интуитивно чуял благоприятный момент, то ли, кто его знает, отслеживал сложную и запутанную траекторию перемещений непоседливого Мити. Мрачно объявлял с порога: "Пришел тебе мешать". Вываливал на стол гостинцы – порой это была спелая хурма с рынка, иногда – одинокая барбариска в замызганной, истертой до прозрачности обертке, но чаще всего – маленькие пирожные "корзиночки" из кулинарии соседнего ресторана, которые сам любил до дрожи, за четверть часа мог смести дюжину, и было заметно, что это он еще старается держать себя в руках. Равнодушная к сладкому, Ирма ему не препятствовала, довольствовалась одним – в тех редких случаях, когда успевала его ухватить. Разложив подношения, Келли шел на кухню, сам заваривал чай, возвращался с кружками, деликатно спросив разрешения, совал в Митин магнитофон свою кассету с флойдовским "Wish You were here", забивался в дальний угол и надолго умолкал. Впрочем, порой, под настроение, начинал травить какие-то завиральные байки; чаще всего – о загулах с фронсовскими телками в лучших кабаках города или о том, как якобы приезжавший весной в университет с подпольными лекциями Лотман после короткой беседы во время перекура клятвенно обещал зачислить юного гения к себе на кафедру без вступительных экзаменов. Третьим излюбленным сюжетом был короткий, но бурный роман, который случился у него (Келли, не Лотмана) в Италии с самой Матиа Базар. Бедняга не знал, что на самом деле вокалистку одноименной модной группы зовут Антонелла Ружжеро, а Ирма благоразумно придерживала информацию при себе, не желая разбивать ему сердце. "Конечно, девочка была такая укуренная, что вряд ли меня вспомнит, – вздыхал Келли и тут же многозначительно добавлял: – Но все равно никогда не забудет – врубаешься?"
Ирма слушала его вполуха, даже не трудилась кивать в нужных местах – Келли, слава богу, никогда не обращал внимания на такие мелочи, как реакция собеседника. Говорил вдохновенно и азартно, с явным наслаждением слушал себя, распалялся, воспарял суматошным духом, а потом – всегда внезапно – сникал и делался похож на обиженного ребенка. На этом этапе он принимался сетовать: "Мы с тобой – единственные живые люди в этом городе. И никому здесь нахуй не нужны. Ну, ты, может, кому-то нужна, но как телка, не как художник. Гении – самые ненужные люди на свете. Охуеть, да? Ты как хочешь, а я все брошу и уеду в Тарту. Доживу до лета и уеду".
А действительно, ехал бы в Тарту, думала Ирма. Чего тут сидеть? Своей хаты все равно нет, после общей спальни с бабкой и ночевок по знакомым общага раем покажется. Лотман тебе, ясен пень, ни хрена не обещал, но уж экзамены-то как-нибудь сдашь. Для этого даже гением быть не обязательно, полголовы на плечах – вполне достаточно. Но она никогда не говорила это вслух. Прекрасно понимала, что Келли хочет хотеть в Тарту. А не уехать. Это принципиально разные вещи.
Сама она в ту пору хотела не хотеть никуда уезжать. Наивно полагала, будто от перемены мест слагаемых сумма не меняется, холст – везде холст, свет – везде свет, так что бессмысленно суетиться, только крышу надо головой потеряешь, сердце и судьбу в клочья изорвешь. И очень старалась не мечтать ни о каких переменах. Келли, который видел ее насквозь, это не нравилось.
"Ты обязательно должна отсюда свалить, – твердил он. – Здесь, кроме тебя, ни одного живого художника, одни крестьяне от искусства. Потусуешься с ними еще пару лет и сама в такое говно превратишься. Бездарность заразна, хуже трипака, ты не знала?" – "И куда мне ехать? С тобой в Тарту?" – язвительно осведомлялась Ирма. Но Келли не давал сбить себя с толку. "Тебе-то нахуя в Тарту? – строго вопрошал он. – Тебе надо… ну, например, в Вильнюс. Там полгорода художники, а другие полгорода – музыканты. И все зажигают – караул! У них даже джаз-клубы есть, причем официально, не подпольные, ходи хоть каждый день, не стрёмно. Литовцы такие крутые, что им даже в совке все можно. Прикинь, раз в год, не то зимой, не то весной у них охуенная ярмарка, весь город на улицу выходит с картинками, хипы с самодельными феньками туда со всего Союза съезжаются, и музыканты с ними тусуют, траву курят на всех углах, от ментов не прячутся – почти Вудсток. А ты, как дура, тут сидишь".
"Была я на этой ярмарке, – отмахивалась Ирма. – В семнадцать лет стопом с друзьями потусоваться ездила. "Казюкас" она называется, смешное слово. Но туда только прикладнуху имеет смысл возить. Хиповские феньки в самый раз, а мне там ловить нечего".
На этом месте Келли обычно окончательно угасал, бурчал сердито: "Скучная ты все-таки, хуже моей бабки", – и шел одеваться.
* * *
Светскими беседами за чаем их дружба, впрочем, не исчерпывалась. Келли запросто мог заявиться, к примеру, в три часа ночи. Ирма никогда не спала в такое время, и он это знал, поэтому звонил до упора, натуральный шантаж – не хочешь сойти с ума от бесконечного "блям-блям-блям", значит, открывай.
За дверью Ирму могло ждать что угодно – от жалкой кучки утомленной возлияниями органики, которую приходилось, не раздевая, укладывать спать на гостевой топчан, до взбудораженного очередным химическим соединением почти-незнакомца, который деловито осведомлялся: "У тебя стольник до завтра есть?" – и, выслушав традиционно отрицательный ответ, убегал в ночь, восторженно, как третьеклассник, матерясь на весь подъезд. Но порой он был совершенно трезв, деловит и загадочен, говорил: "Пошли, пошляемся", – и в таких случаях Ирма всегда отправлялась за пальто, потому что твердо знала: это будет незабываемая ночь. Очередная лучшая ночь в ее жизни, упускать такую нет дураков, сколько бы не бормотал сонный Митя: "Ты куда опять намылилась, ненормальная?" Отвечала: "Надо проветриться, не волнуйся, у меня хорошая компания", – и убегала, даже не подозревая, что Митя вовсе не волнуется, а злится. В голову не приходило, что муж может ревновать ее к смешному, нелепому Келли, который был чудо как хорош в качестве ее персонального Карлсона, но, как и положено настоящему Карлсону, больше не годился решительно ни на что.
Зато Карлсоном Келли оказался образцовым – в чем, в чем, а в городских крышах он знал толк. Чаще всего ночные прогулки приводили их на очередную крышу, куда надо было подниматься по черной лестнице, лавируя между лысыми дворницкими метлами и поломанными детскими колясками, раздвигать гнилые доски, которыми когда-то, скорее всего, задолго до Ирминого рождения заколотили проход. В компании Келли Ирма, прежде уверенная, что боится высоты больше всего на свете, храбро штурмовала крутые скаты, мокрая черепица задорно хрустела под ногами, далеко внизу светился белыми, голубыми, желтыми и лиловыми огнями ночной город, а свежий ветер бережно обнимал ее за талию, снисходительно, как любимую младшую сестренку, гладил по голове. И когда они, усевшись поудобнее, доставали сигареты, табачный дым пьянил Ирму почище забористой афганской травы, все мировые запасы которой она, не торгуясь, отдала бы за возможность остаться в этом мгновении – ночью, на крыше, с ветром, молчаливым другом и сигаретой, без привычной рваной раны в той области, где у нормальных людей находится бессмертная душа – навсегда.
Крышами, впрочем, прогулки не ограничивались. По ночам им принадлежали все сокровища города – скрипучие качели проходных дворов, звонкие, отполированные осенними дождями булыжники бульваров, блескучие перекрестья трамвайных рельсов на площадях, полыхающие холодными отражениями огней лужи и зыбкие, расслаивающиеся тени в стеклах скудно обставленных витрин. Иногда Келли уводил Ирму к морю; один из сторожей яхт-клуба оказался его бывшим не то одноклассником, не то сокурсником, и когда была его смена, прогулка по пустынному пляжу скрашивалась чашкой горячего чая, а то и стаканом вина, дешевого, горького и одновременно приторно-сладкого, совершенно бесподобного здесь, на морском берегу, в половине пятого, к примеру, утра, под бутерброды из кильки в томате на черством бисквитном печенье. А когда у Келли водились деньги, он ловил такси и просил водителя ездить по городу – на весь, скажем, червонец; среди таксистов то и дело попадались ловкачи, которые высаживали их где-нибудь на окраине, в надежде на дополнительную плату за поездку назад, в центр, но Ирма и Келли убегали в темноту, оглашая окрестности торжествующим хохотом. И какое же это было наслаждение – искать на рассвете дорогу домой, путаясь в незнакомых улицах, пугая редких прохожих вопросами: "Скажите пожалуйста, а что это за город и какой сейчас год?" – глядеть, как бледнеют фонари, танцевать под звуки чужого радиоприемника, орущего где-то высоко-высоко, не то на пятом этаже, не то и вовсе в небе, бурно радоваться найденным на тротуаре медякам, покупать на них горячий хлеб у водителей грузовиков, которые в это время как раз начинают развозить его по булочным, жадно раздирать батон на части, выхватывать из рук, убегать, залезать на дерево и дразниться, размахивая добычей, а потом заботливо совать друг другу последние куски: "Возьми, я больше сожрал", – "Тебе же горбушки совсем не досталось, держи". После этих прогулок Ирма всегда спала как убитая до самого вечера, и сны ей снились такие, что, просыпаясь, она с мрачным изумлением озирала привычную реальность, презрительно бормотала: "Жалкое подобие левой руки"; впрочем, наяву можно было рисовать, и это помогало продержаться до следующей ночной вылазки.
* * *
Однажды Келли зашел за ней еще до полуночи. Митя в ту ночь дежурил, поэтому у Ирмы работа была в разгаре, так что традиционное: "Пошли пошляемся", – не вызвало у нее обычного энтузиазма, но Келли спросил: "Ты в окно давно смотрела?" Она посмотрела и обмерла. За окном не было ничего, кроме густой как базарная сметана бледно-сизой мглы, слегка подкрашенной желтым фонарным светом. На город опустился туман, плотный и непроницаемый, как в мультфильме про ежика; до сих пор Ирма думала, на самом деле такого не бывает. Ее больше не надо было уговаривать, накинула пальто прямо на измазанный краской рабочий свитер и устремилась к выходу.
Город в тумане стал почти невидимым. Разноцветные кляксы света, смутные очертания древесных стволов да фонарных столбов – и все. Поэтому Ирма довольно быстро перестала понимать, где они идут. На ближайших к дому улицах еще кое-как ориентировалась, потом какое-то время вычисляла маршрут по памяти, отсчитывая перекрестки, но после десятого, что ли, поворота окончательно сдалась. В конце концов, затем и гуляют в тумане, чтобы перестать узнавать свой город, не понимать, что за переулок они только что миновали и в какой двор зашли. Ей было весело и одновременно жутко, совершенно как в детстве, во взрослом организме эти два чувства, увы, не совмещаются, и как же много мы теряем, разучившись смеяться от страха, думала Ирма, возможно, вообще все.
– Смотри, – сказал Келли. – Ты только посмотри.
Они стояли на мосту. Теоретически Ирма понимала, куда они пришли, в центре имелся всего один большой мост, перекинутый не через реку, которой в городе не было, а над прибрежным трущобным районом, где ветхие двухэтажные домишки опасливо опирались друг на друга, чтобы не рухнуть, а во дворах с утра до ночи уныло копошились сизые от грязи, заранее измученные неизбежными грядущими похмельями младенцы и толстые кривоногие собаки, словно бы специально выведенные каким-то особо злобным селекционером для умножения мировой скорби. Но теоретически Ирма могла понимать все что угодно, а на практике по-прежнему совершенно не узнавала ни мост, ни окутанные туманом окрестности. Могла поклясться, что никогда в жизни здесь не была.
И от этого ей хотелось кричать.
– Вниз посмотри, – настойчиво повторил Келли.
Ирма опустила взгляд и тут же отшатнулась. Ей показалось – разумеется, просто показалось – что внизу, вопреки всем законам природы, нет никакого тумана, но и двухэтажных бараков, чахлых деревьев и захламленных тротуаров там не было тоже. Под мостом текла река, неширокая и очень быстрая, по реке плыла ярко-красная байдарка, гребец в оранжевом жилете приветливо помахал ей рукой. Все это было как-то чересчур, настолько чересчур, что Ирма побежала назад, туда, откуда они пришли, и остановилась только когда почувствовала под ногами неровную булыжную мостовую. Значит, мост уже закончился. Вот и хорошо.
Сегодня больше никаких мостов.
– Я думал, ты храбрее, – сказал внезапно возникший из тумана Келли. В его голосе не было ни осуждения, ни упрека, он просто констатировал факт. Таким тоном говорят: "Я думал, у тебя зеленая шапка. А она, оказывается, синяя".
– Отведи меня домой, пожалуйста, – сказала Ирма. – Потому что я пока не понимаю, в какой это стороне. – И, подумав, добавила: – Водки бы сейчас выпить. У тебя деньги есть?
– Ни копья, – откликнулся Келли.
– Значит, будем пить чай. Без сахара, потому что он закончился.
– Сама пей свой чай, – огрызнулся Келли. Но в дом с ней все-таки зашел и даже чайник поставил, пока Ирма шарила по полкам в смутной надежде отыскать заначку, которых у них с Митей отродясь не водилось. Не нашла, конечно. С чего бы.
– Ты все проебала, – мрачно сказал Келли, когда они уселись за пустой стол, грея руки о кружки с несладким чаем. – И я все проебал. На хуя было за тобой бежать? Сама бы домой добралась, не маленькая.
– Что именно я проебала? – спросила Ирма. Сердце ее при этом стучало так, словно Келли был врачом, внимательно изучившим результаты ее анализов и теперь готовым озвучить диагноз.
– Неважно, – отмахнулся он. – Все равно уже проебала. Не о чем говорить. Кстати, я не знал, что ты так боишься смерти.
– Смерти? – переспросила Ирма. – Мы что, могли умереть – там, на мосту?
– Конечно, нет. Просто все страхи – это страх смерти. Больше бояться нечего. Но человеку так страшно бояться смерти, что он старается найти посредника. Говорит себе: "Я просто боюсь высоты". Или воды. Или больших собак. Или ментов. Или маму с папой. Неважно чего, лишь бы не думать лишний раз о смерти. А зря. Нет там ничего страшного.
– Откуда ты знаешь?
Спросила и тут же прикусила язык. Это же Келли. Он вечно болтает ерунду. Не надо придавать значения его словам. И, уж тем более, задавать уточняющие вопросы.
Но он и не стал отвечать. Вместо этого сказал:
– Если я умру раньше, обязательно приду к тебе сказать, что там все хорошо. Может, хоть тогда перестанешь хуйней маяться.
– Только цепями не шибко греми, когда с того света заявишься, – съязвила Ирма. – И, если можно, не вой, как привидение из мультфильма. Я у нас нервная.
Ей очень не нравился этот разговор, вот и отшучивалась, как могла, неловко, нескладно, словно ее место временно заняла какая-то бессмысленная дура, тупая телка из педина, как сказал бы Келли, если бы был сейчас расположен ругаться. Но он только вздохнул, отхлебнул несладкого чаю, брезгливо поморщился, поставил кружку на стол, буркнул: "Ну я пойду", – и исчез раньше, чем Ирма сумела придумать способ его удержать.