* * *
Плохой дядя Леман расстроил маму Ирр и ушел. Малыш попробовал утешить ее - прижался к ее колену, погладил по безвольно опущенной теплой руке. Когда у мамы Ирр были такие грустные глаза, ему самому становилось плохо - даже начинало немного подташнивать.
- Хочешь музыку, Малыш? - спросила мама Ирр, перехватывая его ладонь своими тонкими пальцами. Хотел ли он музыки? Еще бы! Когда он станет взрослым, он научится делать музыку и ветер так же, как мама Ирр. Ну, почти так же.
Он попросил разрешения самому принести волшебный круг. Мама Ирр - сегодня она такая добрая - позволила. Волшебный круг был еще более скользкий, чем кружка с молоком, и Малыш нес его еще более осторожно - на напряженных пальцах, опасаясь уронить и сломать.
А потом было то, что ему нравилось больше всего. То, что он представлял себе по вечерам, пытаясь заснуть в пустой и темной комнате. Он боялся оставаться один в темноте. Может быть, он боялся не темноты и не одиночества, а только того, что уходила мама Ирр. Может быть - хотя он даже и не думал об этом - он боялся того, что мама Ирр больше не вернется. И ему придется остаться наедине с этим холодным, страшным, чужим миром, похожим на дядю Лемана. По вечерам этот страх становился особенно силен, и только одно-единственное воспоминание помогало Малышу справиться с ним. Воспоминание о том, как мама Ирр делает ветер.
Тонкие белые пальцы мамы Ирр дотронулись до волшебного круга, погладили его - легонько, так, как иногда гладили голову Малыша. Ростки золотистого ветра вспыхнули под ее руками и, вздрагивая, неуверенно потянулись вверх. Пальцы мамы Ирр засветились теплым и желтым. Сначала - самые кончики, осторожно постукивавшие по волшебному кругу, а потом - ладони целиком - тогда, когда набирающие силу и цвет ветви ветра взлетели выше, рассыпая вокруг ворох разноцветных искр. Малыш ахнул от восторга. Ветер толкался в уши, покалывал кожу, щекотал в ноздрях и сыпал в протянутые руки Малыша горсти вкусного разноцветного света. А потом подхватил Малыша и закружил - так, что не стало больше видно и слышно ничего, кроме нежного ласкового сияния. Мама Ирр умела превращать ветер в музыку.
* * *
Она обернулась - перед тем как уйти совсем - и посмотрела на Малыша, который ее уже не видел.
- Интересно, - спросила она - то ли сама у себя, то ли у того, кто стоял рядом с ней, - есть ли еще что-то, что мы не знаем о них?
- Вряд ли что-то существенное, - отозвался ее спутник.
- Ты уверен, что его нельзя было научить полноценно разговаривать. А знаешь, ведь он научил меня новым словам.
- Каким, интересно?
- Например, "волшебный". Когда он чего-то не может понять, он называет это "волшебным".
* * *
- Ты кто такой, дылда?
- Новенький, да?
Малыш испуганно отступил назад, покачнулся. Стоять было неудобно. Под ногами было неровно. Дышать тоже было неудобно - ноздри щипало, от воздуха во рту было горько. Перед ним топтались двое Малышей. Это было странно - то, что бывают еще Малыши кроме него. Такие же неуклюжие, лохматые и одетые почти так же, как он сам. Он растеряно заозирался вокруг - и с ужасом обнаружил неподалеку еще очень много Малышей. Больших не было - сначала ему было показалось, что есть - но потом оказалось, что это тоже Малыш, только вытянутый в высоту. Потому что этот высокий Малыш был тоже лохматым и одетым.
- Ты откуда взялся, дылда?
- Он из облака взялся. Белое прозрачное, пых - а потом он взялся.
- Ты опять придумал, Кирюшка. Иди отсюда со своими пришельцами. Иди-иди. - Маленький темно-лохматый Малыш толкнул светлоголового Малыша. Но тот не ушел, отступил - и опять подошел, сияя любопытными серыми глазами. Малыши разговаривали странно - открывали рот и пытались делать ветер. Но ветер не получался, вылетал бледными цветными пятнами, толкался в уши, гудел - и падал к ногам грязными обрывками. Мама Ирр огорчалась, когда Малыш попробовал так неправильно разговаривать. Мама Ирр! Малыш обернулся кругом - и долго звал ее, громко и отчаянно. А потом даже, кажется, забылся - и позвал ее неправильно. Так, как разговаривали чужие Малыши.
- Он маму потерял. Ты маму потерял, длинный? Ты че, немой?
- Он дух. Слышь, Колька, мы счас в шамана играли - и духа вызвали, да?
- Иди отсюда, Кирюшка. Иди со своими шаманами. - Темно-лохматый Малыш опять толкнул светлоголового, тот махнул руками - и Малыш вдруг увидел, как в его руке мелькнул волшебный круг. Мама Ирр! - опять вспомнил он. Я позову маму Ирр - и она меня услышит. "Дай, дай, пожалуйста", - попросил он у светлоголового, протягивая раскрытую ладонь.
- На, не жалко, - удивленно ответил тот.
- Ты че? Ты как - разговариваешь с ним, что ли? - темно-лохматый дернул за одежду светлоголового.
- Это бубен. С ним в шаманов можно играть, - объяснил Малышу светлоголовый, протягивая волшебный круг. Пальцы светлоголового были такие же, как у Малыша, - короткие, корявые, с жесткими пластинками ногтей. Не то что у мамы Ирр.
Малыш сразу понял, что это не волшебный круг - как только дотронулся до него. Его пальцы задрожали, и ему захотелось расплакаться. Он зажмурился, представляя, что у него в руках волшебный круг, а не этот… бубен - как сказал светлоголовый. А еще - что он умеет делать ветер и превращать его в музыку - как мама Ирр.
- Гля, Кирюшка - как это? Как это он, а? - Темноволосый Колька толкнул приятеля в бок. Тот не отозвался. Они оба, не отрывая глаз, смотрели на пальцы незнакомого мальчика, с волшебной легкостью скользящие по поверхности маленького игрушечного бубна. Пальцы, кончики которых сияли золотистым светом - ярче и ярче, по мере того как укреплялась и оживала музыка, - рождение которой казалось совершенно невозможным на этом грубом инструменте.
Малыш стоял, зажмурив глаза, и пытался удержать в своих маленьких неумелых руках ветер и бубен.
Мама Ирр услышит его музыку - и вернется. Малыш представлял, как открывает глаза - и просыпается в своей комнате. Сначала темно и страшно, а потом стены начинают светлеть, потому что входит мама Ирр. С кружкой горячего молока, как всегда по утрам. Кружка послушно плывет впереди, а мама Ирр только направляет ее кончиком пальца и улыбается Малышу. Когда Малыш вырастет, он тоже так научится. Он станет таким же тонким и высоким, как мама Ирр. У него будет гладкая голова и волшебные длинные пальцы - по семь на каждой руке; без уродливых ногтей. Такими легко рисовать живые разноцветные фигурки и удерживать скользкий волшебный круг. И превращать ветер в музыку.
Руки Малыша устали. Чужой круг и набирающий силу ветер вырывались из пальцев. Но Малыш не выпускал. Пытался удержать. Детский пластмассовый бубен и ветер, рожденный волшебными пальцами мамы Ирр. Удержать… удержать как можно дольше…
Санкт-Петербург, Россия
Константин Якименко
Абсолютное счастье
Открывается дверь - ну, вы знаете, символ начала новой жизни: по ту сторону остается все плохое, все, от чего хочется избавиться, отделаться и не вспоминать о нем больше, а по эту… что? Ну конечно же! - абсолютное счастье - так говорят. Сегодня моя дверь зеленая, как волны на поросшей водорослями реке поздним летом. Почему? Не все ли равно - может быть, мне просто так захотелось. И вот волны разбегаются в стороны, и в мой кабинет входит поэт.
На поэте - истрепанные нестираные джинсы и мятая бесцветная рубаха. Его волосы - цвета болотной грязи - длинные, непричесанные; виноватые серые глаза уткнулись в пол. Вчера он читал свое последнее творение девушке в сиреневых очках до тех пор, пока она не спросила: неужели он серьезно относится ко всей этой чепухе? Неужели, спросила она, ему нравится жить - вот так, перебиваясь чем ни попадя от случая к случаю, вместо того чтобы (как все нормальные люди в наше время!) подумать о будущем, устроиться на приличную работу и зарабатывать деньги (опять эти банальные, навязшие в зубах нравоучения…), деньги, а не жалкие гроши - а он предпочитает писать свои стишки: да, это забавно (забавно! - сказала она), но разве так трудно понять, что Пушкина из него все равно не выйдет, и даже Лермонтова, а в наше время (вот, снова!)… А потом он порвал перед ее лицом листок с только что прочитанным, и она хихикнула: рукописи не горят, да? - а он повернулся и пошел вон, уверенный: навсегда… И вот, день сегодняшний - и поэт здесь, в моем кабинете, явился за тем же, за чем приходили многие до него… за тем же, или?..
Он нерешительно шагает внутрь; отводит назад дверь и старательно прижимает ее; делает еще шаг, так и не поднимая глаз, будто его не интересует, кто перед ним, - но тут я говорю:
- Проходи. Присаживайся.
Да, теперь поэт видит меня, зато я будто бы оставляю его без внимания: конечно же, я занят, как всегда, и разные мелкие людишки - они в некоторой степени интересуют меня, но чтобы тратить на них много времени… так должен думать он, и он думает, но не только об этом, а еще и, например, о том, что, как обычно, забыл причесаться… Но все-таки плавно опускается на стул, будто боится, что тот не выдержит его (его! это тщедушное вместилище беспокойных мыслей!), но глаза снова уткнулись в пол, в загадочный сумрак под столом, где изредка пробежит таракан - городской хозяин вечности. Однако время идет, и, чтобы зря не терять его, традиционным вступлением я вырываю гостя из небытия:
- Я заберу твою жизнь, - так я говорю сегодня и точно так же говорю всегда.
В этот миг все и начинается - всегда, но не сегодня. Мы встречаемся, поэт и я; он полон усталости и тоскливой скуки: ну когда же, когда? - но не страха, его как раз и нет. Вчера здесь сидел крутой; в новом, отливающем синевой костюме, прилизанный - куда там поэту! - он занял тот же стул (вот вам и справедливость: некоторые так любят всюду ее искать!). У пришедшего было множество вопросов: кто я такой, чем занимаюсь и по какому, собственно, праву нахожусь в данном помещении; где и как зарегистрирована моя фирма и кто, черта лысого, разрешил мне это и, кроме того… Но прежде, чем из нетерпеливой глотки вырвался хоть звук, я произнес ту самую фразу - и крутой чуть вздрогнул: да, он привык обеими ногами ощущать под собой твердый камень реальности, однако сейчас камень дал трещину. Потом он попросил меня повторить - глупый, не в моих привычках озвучивать одну и ту же мысль дважды - и я сказал: "Не надо объяснять мне, зачем - как тебе кажется - ты пришел сюда. Ко мне приходят лишь за одним - ты знаешь, ведь ты читал объявления и видел вывеску".
"Меня не интересуют твои желания, - говорил я еще, - вернее, то, что ты думаешь о них; меня не интересуют подробности - я знаю их сам; ты здесь: этого достаточно. Ты пришел получить то, что хочешь - на самом деле хочешь, - и ты это получишь. Но взамен я заберу твою жизнь".
Крутой сказал, чтобы я прекратил издеваться, а его пальцы уже невольно нащупывали рукоять - и я улыбнулся. "Подумай сам, - произнес я мягко, - если ты сейчас это сделаешь, и если не промажешь, мои мозги будут на столе - классное зрелище, тебе всегда такое нравилось, разве нет? Их можно собрать, выплеснуть на сковороду и тут же поджарить - о, уверяю, ты не ошибаешься, это действительно вкусно! А потом тебе останется лишь сидеть и ждать, пока сюда не войдут двое или трое; они сгребут тебя в охапку и уволокут сам знаешь куда, где никто не станет с тобой церемониться, потому что доказательства, как говорится, на лице!"
Я держал его, как кобра мышь, но у крутого еще были силы, много нерастраченной энергии - и вот он, резво вскочив, вырвал из кармана мобилу и стал в спешке набирать номер - три раза, потому что дважды ошибся в одной цифре. Только через десять секунд он все понял и теперь, зачем-то продолжая вертеть пальцами бесполезный аппарат, глядел на меня широкими глазами, одинокими, как два острова посреди Тихого океана. И я, буравя острова аж до недр земных - но при этом само спокойствие! - сказал: "Ну, садись же", - но крутой бросился к двери, алой, как насытившийся плотью адский костер; схватил ее за ручку, сжал, насилуя толстыми пальцами - разумеется, безуспешно: дверь, путь в один конец, этот символ… вы еще помните, да? А потом он кричал, что когда уйдет отсюда, то обратится в кое-какие органы, а я - ну просто журчание ручейка - проговорил: "Ты наконец сядешь на место, чтобы я мог спокойно сделать дело?"
Мы снова встретились, и крутой - кстати или не совсем - вспомнил здорового азиата (которому так и не отомстил!), сломавшего ему ребро три года назад; а я сказал: "Не сомневайся: ты выйдешь отсюда бесконечно счастливым, - и, когда он окончательно ощутил себя чужаком в чужой земле, добавил: - Но ведь ничто в этой жизни не дается даром, не так ли?"
Крутой орал; он матерился через слово и называл имена. Эти имена должны испугать меня, считал он - ну, они ведь испугали владельца банка (кстати, за два квартала отсюда) - а ведь кто такой банкир и кто такой я? Да, правда, если подумать: кто такой я? А я только лишь глядел на него: вот еще одна минута напрасно потраченного времени - из таких минут можно сложить годы полноценной жизни, но где же они теперь? Затем я осведомился, закончил ли он уже; но крутой будто не слышал. Я откровенно заскучал; встал и повернулся к нему спиной: ну и что ты сделаешь? Он замолк на полуслове: блаженная тишина, наконец-то! "Когда сядешь на стул, дай мне знать", - сказал я, а крутой вдруг вежливо поинтересовался, кто у нас крыша, и если он конкретно не прав, то почему бы не сказать об этом прямо? И я ответил: "Ты можешь еще час торчать здесь; можешь торчать два и три, и больше; можешь грузить меня своей ерундой, одновременно трахая в мыслях новую молоденькую продавщицу из соседнего магазина; но пойми - не притворяйся глупее, чем ты есть, здесь все равно нет зеркала - пойми, что какой бы ты ни был крутой и сколько бы ни задолжал твоему боссу владелец той лавчонки, ты все равно сядешь на этот стул. Нет, ты ни в чем не виноват, и вообще - какая, к япона матери, вина? Просто потому, что ты здесь. И больше никаких объяснений".
Может быть, его доконала именно "продавщица". Впрочем, какая разница? То, что должно случиться - случается; звучит банально, но как еще об этом сказать?
За день до крутого здесь была трусиха - она воображала, что слишком толстая и поэтому никто никогда ее не полюбит. Трусиха носила узкие юбки, немилосердно затягивая талию; думала, что косметики обязательно должно быть много, и превращала себя в неправдоподобную подружку Барби. В понедельник она опять не пошла с однокурсниками в кафе, потому что (о, ужас!) они обязательно будут смеяться над ней. Глупые люди, которым неведомо, что нет более жесткого критика, чем внутренний - они, чтобы оправдать одну глупость, совершают следующую; а потом - еще одну, чтобы оправдать эту; и так - до самого конца… И вот, одна из великого множества неудовлетворенных дур, - она была тут; она сидела на стуле и, когда я пообещал забрать у нее жизнь, мне показалось, что сейчас она так и упадет - назад, вместе со стулом; чего доброго, помрет от инфаркта - но тогда ее жизнь, увы, достанется не мне.
Задавленное собственным страхом, истерзанное выдуманным совершенством создание - трусиха не упала, нет. Она сидела, здесь и не здесь, осторожно выглядывая из тесной одежды; ее рот подергивался, словно пытаясь озвучить вопрос, который она пока еще не осознала: зачем? "Зачем я тут и зачем я живу так, как живу", - но это где-то в глубине, очень глубоко, а снаружи - лишь страх и желание - все-таки - жить; и еще (внутренний самоконтроль, куда же без него!): только бы не заплакать, иначе потечет тушь. А потом я сказал, что она выйдет отсюда счастливой - ее рот раскрылся и больше не закрывался, и ей уже было все равно - не важно что, лишь бы поскорее и - ради всего святого! - без боли. Я заверил ее, что больно не будет, и в ответ - на Марианской впадине души - слабо и лениво шевельнулась мысль: а что, если быть толстой - не самое худшее в жизни? Но - страх! - трусиха не могла произнести ни слова, не могла издать ни звука: стоит заговорить, и она не выдержит, слезы рухнут водопадом, а тогда… нет, нельзя! И она молчала, ожидая моих приготовлений, - а я только глядел в беспомощные карие глазенки и вытряхивал из них последние остатки сопротивления, так и не нашедшего пути наружу.
Еще раньше ко мне приходили двое: идиот и стерва. Стерва прочитала объявление в газете, а идиоту было все равно - вернее, нет, не то чтобы все равно, но он так привык убеждать себя в этом, что уже перестал понимать, чего хочет на самом деле. Конечно, он ненавидел ее - всякий раз, когда она требовала от него признания в любви, а такое случалось не меньше десяти раз на день. И конечно, ему было проще верить, что, отвечая "люблю, дорогая, ну что за вопрос?", он говорит правду; зачем напрягать мозги рассуждениями над такими сложными темами: она (факт!) его жена, вот и все; она может ходить со своим красавчиком в оперу, ну и что: когда понадобятся деньги, никуда не денется - прибежит к мужу. Деньги - идиот так привык к ним, что уже давно не считал их наличие благом: они просто есть, их не может не быть, и ничего такого особенного, обычно думал он. Стерва была умна - достаточно умна для того, чтобы понимать все и не спешить делиться выводами с другими. Была ли она счастлива? Наивный вопрос: а чего бы она вообще оказалась здесь?
Осино-желтая дверь; они вошли в нее друг за дружкой, но я сказал, что принимаю только по одному. Осталась, разумеется, стерва - могло ли быть иначе? Она важно прошествовала вглубь кабинета, развалилась на стуле, будто в дорогом кресле… о, да ведь она уже оценивала меня как потенциальный сексуальный объект! Не скажу, что я был против, но мне ведь нужно от людей совсем другое. Я сказал то, что говорю обычно: про жизнь, которую заберу у нее, - и она заметила, что я, должно быть, оговорился (не она ослышалась, нет, ну что вы - я оговорился! только так).
"Ты уйдешь отсюда счастливой, - сказал я, - но за это отдашь мне жизнь".
Проще простого, верно?
"То есть вы собираетесь меня убить?"
"Не в том смысле, какой ты вкладываешь в это слово, - объяснял я. - Да, твоя жизнь останется у меня, но, когда ты выйдешь из кабинета, ты будешь счастлива. Всегда. До конца своих дней. Может показаться, что это - парадокс, но ведь, если на то пошло, и сама жизнь человеческая, сам факт существования вашего на Земле - тоже парадокс, который так просто не объяснишь с научной точки зрения. Разве нет?"
Стерва потребовала не держать ее за дурочку: она не верит в мистику и всякое такое. Она настаивает, чтобы я сначала объяснил ей, что собираюсь сделать, а если ей это не понравится - она повернется и уйдет, и я еще должен буду сказать ей огромное спасибо, если она не станет подавать на мою организацию в суд. О, я слушал терпеливо, я не перебивал этот неудержимый поток негодования. А когда он иссяк, сказал, что ей всего лишь надо никуда не двигаться с места. Если она будет спокойно сидеть на стуле, сказал я, то все пройдет быстро и безболезненно, она даже ничего не почувствует.