Карина Шаинян
Кукуруза, пережаренная с мясом
Когда ты отрываешь взгляд от обгорелой спички, завалившейся под сиденье, оказывается, что автобус стоит, за окном черно и по нему медленно стекают капли конденсата. Не проснувшись толком, идёшь к выходу, кто-то бесцеремонно протискивается мимо - крепкие ладони на секунду замирают на твоих плечах, "грасиас, чика", смуглая рука тянет из кармана сигареты. В темноте перевала светится дверь придорожной забегаловки, потрескивает, остывая, мотор, и борта автобуса блестят, уже схваченные инеем. В горле стынет от запаха эвкалиптов. Водитель, присев на корточки, пьёт кофе торопливыми мелкими глотками, от картонного стаканчика валит пар. После застрявшей в автобусе влажной жары низин бьёт дрожь; шаришь в кармане, нащупывая мелочь и прикидывая: успеешь добежать до кафе или автобус уйдёт без тебя. Колеблясь, делаешь несколько шагов в темноту. Светлое пятно двери вдруг становится страшно далёким; решаешь не рисковать и застываешь посреди дороги крошечной, почти кукольной фигуркой, задавленной тишиной. За спиной - надёжная туша автобуса, впереди - свет единственного на километры жилья и влажно блестит асфальт. Гор не видно в темноте, но их присутствие чувствуешь, как чувствуешь большое животное, притаившееся рядом, - тяжёлые лапы давят серебристую траву, в мощных лёгких шелестит разрежённый воздух. От звериного дыхания колышутся гигантские стрелы агавы, и пахнет древней пылью, въевшейся в шкуру. Разрываешься: то ли схватить сумку и рвануть в темноту, то ли спрятаться в светлом тепле автобуса. Горы с шорохом валятся с неба, и вздрагиваешь, когда кто-то дёргает тебя за рукав.
Всего лишь индейская девочка лет десяти. Пухлые губы, скуластое лицо, чёрные спутанные волосы падают на глаза, шаль по-взрослому обёрнута вокруг плеч. "Три доллара, сеньора", - говорит она. Под пальцами - грубая мешковина, шерстяные стежки, толстые нитки. Хочешь спросить, что это, и вдруг понимаешь, что девочка говорит по-испански не лучше тебя. Ошалело суешь ей деньги - оказывается, ты давно уже мусолишь в кармане именно три доллара, собиралась же купить кофе и что-нибудь поесть. Жаль глупышку, затеявшую продавать сувениры в таком безнадёжном месте: гринго не часто ездят ночным автобусом через перевал. Что же, значит, штуковина в руке была сделана для тебя. Тянешься погладить растрёпанную детскую голову и тут же жалеешь: долгую секунду кажется, что девочка сейчас вцепится в руку зубами. Отшатываешься; девочка молча идёт к автобусу, и ты наконец замечаешь на её груди лоток, набитый пакетиками, и чувствуешь нестерпимо соблазнительный запах - аромат кукурузы и мяса, пережаренного до хруста. Пассажиры радостно гомонят - ни одного знакомого слова, лишь оживлённый щебет кечуа. Рот наполняется слюной, но подойти к девочке и купить у неё еды кажется невозможным, и ты лишь стискиваешь купленную вещицу, слушая, как шуршит в мешковине зерно.
В тепле автобуса рассматриваешь покупку: три девочки, три выпуклые фигурки, нашитые на грубый холст, - овальные головы, лица и волосы из цветной шерсти, платьица из лоскутов - белое, оранжевое, синее. У них нет рук. Их глаза - концентрические круги, чёрные, белые, малиновые. Суёшь игрушку в рюкзак и дремлешь под завывания автобуса, несущегося в долину. Когда просыпаешься в следующий раз, за окном уже мелькают огни пригородов и тощий мальчишка, повиснув в дверях автобуса, выкрикивает остановки.
Лошадиные лица стюардесс, кофе в Скиполе, зимняя слякоть в Шереметьево, привычная круговерть, в которую погружаешься неприятно просто. Спустя полгода в поисках идеи для нового рассказа упираешься взглядом в кукол из мешковины, забытых на полке. От них ещё пахнет пылью с другой стороны Земли, зерно внутри по-прежнему шуршит, как на перевале сухая трава. Вспоминаешь маленькую глупышку, продававшую кукол у ночного автобуса, и решаешь написать о ней. Ты давно уже пишешь только правду, и здесь тоже врать и выдумывать не собираешься. Видишь эту девочку глазами глупого гринго, который ничего не понимает в её жизни. Он лишь однажды прикоснулся к зябкой ночи, услышал сухой шёпот эвкалиптов, заглянул в чёрные глаза - и отравился разрежённым воздухом Анд, пока водитель автобуса пил кофе на перевале. Текст не идёт, не получается взять нужный тон, и куклы строго смотрят на тебя малиновыми шерстяными глазами. Приходит с работы муж, ты суешь ему игрушку (он держит её чуть брезгливо - никогда не любил этих кукол) и просишь, чтобы он говорил с тобой о них, пока ты готовишь ужин. Он посмеивается и стряхивает сигаретный пепел в цветочный горшок. Как всегда неожиданно, наступает ночь; он так и не сказал ничего толкового или полезного. Поцелуй на ночь; ты нехотя возвращаешься к рассказу и вдруг обнаруживаешь, что кукол на столе нет. Ищешь на кухне, потом обшариваешь всю квартиру, но игрушка бесследно исчезла. Махнув рукой, пытаешься вспомнить, как выглядели девочки, и понимаешь, что осталось лишь ощущение зерна под мешковиной. С тщательно задавленным облегчением закрываешь файл: придётся отложить на завтра.
Но завтра, и послезавтра, и ещё много дней забываешь спросить о куклах: ужин, болтовня, секс, посмотрим кино? В полночь он уходит спать, а ты открываешь файл с рассказом и спохватываешься - но будить ради такой глупости жалко. То встаёшь, то вновь возвращаешься за клавиатуру. Стоит набрать хоть слово, и в комнате становится зябко, горло перехватывает от эфирной прохлады, а за окном слышен сухой шорох. Ты понимаешь, что на самом деле тебе нужно не увидеть игрушку, а узнать, что за зерно шелестит у неё внутри. По ночам снится, как ты с покрытыми инеем ножницами в руках гонишься за маленькой индейской девочкой. Щёлкаешь лезвиями, почти дотянувшись, - но каждый раз в руках оказывается лишь грязноватый лоскуток, белый, оранжевый или синий, а девочка убегает на темнеющий перевал, насмешливо шурша; там слишком высоко, ты задыхаешься. Сон всегда кончается одинаково: посреди тёмной, влажно блестящей дороги девочка останавливается. Догоняешь её, заносишь ножницы; она говорит на кечуа - безумно важно понять, что именно. Застываешь, напрягая слух и память. Девочка медленно оборачивается - на груди у неё лоток, и капает слюна с блестящих клыков, торчащих из-под пухлых губ. В ужасе ты бросаешься бежать - и просыпаешься.
Устав от кошмаров, стираешь файл с набросками рассказа. Этой ночью ты не убегаешь от клыков, а тянешься, чтобы погладить девочку по голове, забыв о ножницах в руке. Лезвия распарывают смуглое личико, и из раны с шорохом высыпается кукуруза. Перед тем как упасть, кукла успевает вцепиться клыками в твою руку - но вместо крови видны пережаренные до хруста волокна.
На следующий день плюёшь на давнее обещание ничего не выдумывать. Переселяешь индейскую девочку на перевал, обводишь глаза кукол малиновой шерстью и набиваешь их туловища жареной с мясом кукурузой. К вечеру в комнате начинает невыносимо вонять. Источник запаха находишь за кроватью - кусок мешковины, блестящей от жирной гнили. Давя тошноту, прихватываешь его пакетом и отправляешь в мусоропровод, а потом долго сидишь на кухне, ожидая, когда вскипит чайник, и думаешь, что рассказывать об этой истории бесполезно - всё равно не поверят. Чайник уже вскипел, но возвращаться в комнату не хочется: на мониторе притаился открытый файл с недописанным, но уже мёртвым рассказом. Взгляд рассеянно останавливается на цветочном горшке. Из земли, обсыпанной пеплом, торчит обгорелая спичка, но ты не в силах рассердиться - просто смотришь и праздно размышляешь о том, что жареную кукурузу с мясом готовят на открытом огне.
Когда ты отвлекаешься от спички, оказывается, что автобус стоит на перевале и за влажным окном черно. Пока водитель пьёт кофе, ты берёшь сумку и выходишь. Горло перехватывает от эвкалиптовой прохлады. Покупаешь у индейской девочки пакетик кукурузы, неторопливо идёшь к забегаловке. Откидываешь шерстяную занавеску в оранжево-сине-белую полоску, пропитанную кухонным чадом. Пьёшь кофе из картонного стаканчика, а когда автобус, взревев, уезжает, выходишь на обочину и, пройдя немного по дороге, сворачиваешь в сухую траву. В тёмном небе качаются кисти агавы. Бросив сумку под колючим мясистым листом, ты поднимаешься в гору, слушая, как в лёгких шелестит разреженный воздух Анд.
ОБМЕН ЗАЛОЖНИКАМИ
Александр Силаев
Армия Гутэнтака
- Оформи его, Миша, - предложил Гутэнтак.
- Лады.
…Сначала они шли, поддерживая друг друга хохотом. Под ногами шелестела осенняя желтомуть, в небе болталось нежаркое солнышко. Светило освещало им путь. Гутэнтак был в чернокожаной "куртке героя", Миша - так себе, в чём-то простом и белесоватом: полуплащ до колен, помятый и местами запачканный.
- Смотри, кошка, - говорил Гутэнтак, хохоча и подпрыгивая на месте.
- Мать мою, кошка, - смеялся и сгибался пополам Миша. - Господи, одуреть, живая кошка, ну не могу…
Он падал на землю, дёргался и валялся. Катался, наклеивая на себя желтоватые и грязные листья. Поднимался - простой, семнадцатилетний. Со смехом вставал на ноги. Бросался догонять кошку. Та убегала. Миша опускался на четвереньки и пробовал лаять.
- Нормально, - говорил Гутэнтак. - Теперь вопрос на засыпку: что такое трансцендентальная апперцепция?
- Иди ты, - отмахивался Миша.
- Твою мать! - смеялся тот. - Так положено: стоя на четвереньках и хрюкая, ты должен отвечать магистру про апперцепцию. Ты моржовый хрен или юбер-бубер?
- Моржовый бубер. Назови хоть говном, только не оформляй.
- За ответ - пятёрка, - торжественно возгласил Гутэнтак, подражая господину магистру.
Город не большой и не маленький: полмиллиона людей. Заводы. Фабрики. Театры. Десять Центров. Они заканчивали шестой, с флагом Фиолетовой Рыси. Кругом висела погодка, приятная им обоим: осенняя слякоть, утро, российский бурелом и перекосяк. Бурелом - это беседки с вырванными досками, разбитые песочницы и заваленные печатными листами дворы. Перекосяк - это внешний мир. Перекосяк - стиль жизни людей. Можно сказать, душа.
На недоделанную "куртку героя" Гутэнтак прицепил четыре заглушки: на любовь, страх, музыку и водку. Миша щеголял единственным зеленоватым значком. Заурядным для воспитанника, на жалость.
Летом он прошёл испытание: закрытый дворик, мастер ведёт бомжа.
- Твой экзамен, Миша, - произнёс Валентин Иванович. - Я сказал этому человеку, что если он убьёт тебя, мы его отпустим. Он без оружия, не бойся. Давай. За всю историю проиграли только двое наших.
Миша встал в защитную стойку. Его удар - смерть (это ясно, не может быть по-другому - парень заканчивает обучение). Он оказывал уважение незнакомцу, полагая, что удар бомжа - тоже смерть. В таком случае не рекомендовано нападать. Он покачивался в нижней, выставив вперёд руки.
Бомж пошёл на него.
Миша расхохотался. Теперь он ясно видел врага.
Он чувствовал энергию противника, её вялость и спутанность. Он ощущал слабость мускулов за зелёной рубашкой. Он видел плохие нервы мужчины. Он предвидел скорость, с которой тот может нанести удар. И куда он может его нанести. И чем. Бомж не тренирован. Никогда и никем.
Бомж сыграл не по правилам. Подобрал металлическую трубу в пяти метрах.
- Убью! - заорал он.
Миша легко ушёл, злая труба ударила воздух.
- Идиот, - ласково сказал он. - Положи палку, иди ко мне. Больно не будет.
Ребята стояли полукругом, просветлённый Валентин Юдин одобрительно качал головой.
- Сука, - хрипел мужик.
- Я люблю всех, - сказал Миша. - Я люблю даже тебя. Но это судьба, понимаешь?
Мужик метнул трубу, очень сильно и точно для такого мужика, как он. Та просвистела рядом, Миша ушёл и теперь был напротив чужой агрессии, тухлой, затухающей. Тот ударил, попал на блок, открылся. Теперь - резко и ладонью вперёд. Вес тела в руке, а противник шёл вперёд, насаживал себя на Мишино движение.
Тела соприкоснулись. Удар разбил мозг. Вместо носа - бесформенность, каша, кровь. Одно атакующее движение - и экзамен сдан.
- Молодец, - флегматично сказал Валентин Иванович. - Завтра можешь не приходить. Пиши текст, сдавай психологию…
Это был обычай Центров, к семнадцати полагалось убить. У Центров многое в традиции: заглушки и чёрный цвет, групповуха и медитации. Роман - экзамен по литературе. Любой может написать роман. Желание, технологии, время. Скучно. Только вот убивать нескучно, признавались неоднократные чемпионы.
Сейчас у него восемьдесят две, а сто страниц - установленная норма. Он писал фантастику про советские времена, раскручивая неомодерн в духе завуалированного постгуманизма. Речь шла о пионерах, упоённо собиравших металлолом. Три малолетних отряда соревновались в борьбе за переходящее красное знамя. В перерыве кто-то поцеловал Машу. А другой пригласил в кино. Любовный треугольник на фоне несданного в срок железа. Пионер Николаев рыдал, когда его отряд потерял переходящий флаг. К нему подошла растроганная Маша… и т. д. Одним словом, забористое фэнтези, как сказал ему Гутэнтак. Не хватает гестаповцев, которые бы их пытали. Какие гестаповцы? - недоумевал он. Полагаются гестаповцы, хмуро объявил Гутэнтак. Если ты хочешь, чтобы твой Николаев стал полноценным героем, он должен умереть в борьбе с немецко-фашистскими оккупантами. В советскую эпоху так было принято. Без этого элемента текст утрачивает историческое правдоподобие. А если он погибнет в поединке с драконом? - предлагал Миша. Если он погибнет в поединке с драконом, то будет хуйня, отвечал ему всезнающий Гутэнтак. Надо работать с однородным материалом. Знал, наверное, чего говорил, - сам Гутя числился в литераторах и писал очень сложный текст, обещая его трёхуровневое прочтение.
Миша чуть обижался: забористое фэнтези - это ли не намёк на уродство? Неомодерн и постгуманизм суть подлинные атрибуты эпохи, любой шаг в сторону - и ты евтушенко (никто не знал, что значит евтушенко как термин, но в обществе Гутэнтака это было заурядное ругательство наподобие слова "лох").
…Он упал на спину в аккуратно подметенные листья.
- Уи-уи, - повизгивал юный воспитанник Михаил Шаунов. - Да здравствуют поросята как народно-трудовой класс! Правительство задолжало свиньям. Давайте угондоним это жидовское правительство.
- Ну я убалдеваю, - радостно отвечал ему Гутэнтак, вечно-трезвый и умыто-расчёсанный.
…Наркота была обязательной. Полугодовые лекции, раз в две недели - увлекательный семинар. Курс читал просветлённый Александр Берн. Семинары вела Кларисса. Пробовали всё, но только ЛСД - не единожды. Берн усмехался: "Я не могу себе представить воспитанника-наркомана".
Трое переспали с Клариссой (Центры, как известно, поощряли секс, хотя и допускали заглушку). В своих разноярких бикини она была красивее, чем без них. Колготки, юбки и блузки делали её сексуальнее на порядок. Но пальто было уже перебором - в своём камышовом она была столь же обыкновенна, как без бикини. Заурядность не отпугивала. Кларисса казалась теплой и ласковой, такой впоследствии и оказывалась…
- А скажи мне, Михаил, что нам видится с позиций феноменологической редукции? - спросил он, подражая мастеру Клыку.
- Иди на хер, вася, - по-доброму ответил он Гутэнтаку.
- За ответ - шестёрка, - резюмировал тот.
- Вы - моя любовь, Леонид Петрович, - сказал Миша, не вставая с земли.
Подобрал охапку листьев, подбросил вверх. Блёкло-подсушенные листья упали ему на лицо, воспитанник не переставал улыбаться. Один листик угодил в рот. Миша с наслаждением пожевал.
- Вы - моя любовь, Леонид Петрович, - сказала девочка Ира в разгар контроля.
- Серьёзно? - прищурился просветлённый Леонид Клык, мастер философии и экс-вице-коадъютор.
- Серьёзно, - подтвердила белокуро-джинсовая.
- Ты меня понимаешь? - спросил тридцатилетний мастер Клык.
- Не всегда, - призналась девушка. - Но разве для любви надо полностью понимать?
- А что ты хочешь? - допытывался мастер.
- Вас, - просто ответила Ирина.
Немигающие зелёные глаза смотрели на мастера во всю ширь.
- Неужели? - чуть растерянно усмехнулся он. - Ну хорошо.
Он подошёл и поцеловал её. Немигающие глаза закрылись. А затем по-настоящему и всерьёз, забыв мир и себя, мастер Клык всосался в губы. Шестнадцатилетняя ответила. Прошла минута и две. Сорок глаз восторженно смотрело, как мастер Клык сосёт губы их одноклассницы. Ни слова, ни смеха. Очень тихо и слышно, как жужжит старенькая лампа на потолке. Он оторвался от девушки.
- Пошли отсюда, - нежно приказал он.
- Прямо сейчас? - спросила Ира.
- Hic et nunc, - ответил он. - Неужели ты против?
Он обнял её, погладил волосы. Белокуро-джинсовая закрыла глаза, прижалась к сильному.
- Дописывайте, ребята, - сказал на прощание просветлённый Леонид Клык.
В традициях Центра.
Абсолютное hic et nunc: они не пошли к ней в комнату и к нему домой, всё случилось на третьем этаже школы. Там был кабинет, в который никто и никогда не заходит, - в этом кабинете есть парта, на которой девушка Ира отдалась мастеру.
Всё было нежно, без страха и продолжительно. Он ласкал её, целовал. В джинсовом кармане Ира носила презервативы - в традициях школы… До этого она не спала с мужчинами - не в этом ли ещё одна традиция Центра?
Философия считалась главным предметом.
- Я сочинил стихи, - задумчиво сказал Гутэнтак.
- Валяй, - объявил Миша.
Он игриво начал жевать очередную охапку листьев. Давился и выплёвывал, но не прекращал, нахрустывая всё упорнее. Смотрел на мир радостным котёнком - он, Михаил Шаунов, летом убивший первого человека.
Есть предложенье сдать отца масонам,
Пускай они его пытают хлебом,
Есть предложенье изменить Бурбонам,
Натурой взять и расплатиться небом.
Есть предложение послать святого Джона -
Пускай один гуляет по холмам,
Пускай его насилует Мадонна,
Пускай он пьянствует зимою по утрам.
Есть предложение затрахать дом до дыр.
Есть предложение на крыше сделать баню,
Чтоб благородный и наследный сир
Имел в ней крепостную девку Маню.
Есть предложенье кликнуть всех жидов
И обвинить их в ужасах нацизма,
Когда б вы не придумали попов,
Адольф не изощрился б в сатанизме.
Есть предложенье вызвать дух Христа
И подарить ему большую плётку,
Чтоб с помощью молитвы и хлыста
Он покарал шерифа околотка.
Есть предложенье отменить богов,
А на их место поскорей поставить
Собак, свиней и тощеньких коров,
И на деревне новый культ отправить.
Миша выплюнул непрожёванные листья.
- Нормально, - сказал он. - Только зачем обвинять евреев? Я всегда считал их великой нацией. А вообще-то это не поэзия. Послушай моё.