Глянула с тоской на тешившихся: скверное творили без ума да разума. Кружили вокруг костров да не огонь почитая - себя выказывая, не дань уважения природе отдавая, как было исстари - балуясь. Не танец то вровень с сильфами, подобно языкам пламени плавное стремление ввысь - дурь дичливая, безумная. Гогот, топот, тряска вместо привычных Дусе хороводных кружений да песен протяжных, льющихся благодатно, как воды полнокровных рек. Не волхва заповедная, Мать Великую почитающая - волховка, черноту воспевающая, самую тьму к себе призывающая. Страх от того, горе уму и сердцу. А от страха онемение и отупение. Ни мыслей дельных, ни противства скверне.
А тут еще Шахшиман, что льнул к ней, как лист банный. Обнимал, оглядывал, как сестра его нагайна сундуки со златом. Дурман в его взгляде, дурман в голове девушки, дурман вокруг. Веселье истовое, дурное.
"Омороченные, все как один", - понимала ранова дочь, но пальцем пошевелить не могла, чтоб хоть с себя и ближних заклятье морочное снять. Статуей льдистой сидела от объятий змея заледеневшая, от ужаса, что душу зябью окутал. Подумать - стыд. Что с ней, что с другими делается - скорбь Щурам, беда роду.
Краснеть бы ей, рдеть зарянкой от похабства Шахшимана, что прилюдно ласку ей выказывал, а она что снег бела, что идол Щурий каменна.
- Хорошшшаа, - протянул, волос долгий огладив, сквозь пальцы шелк ржаной пропустив. На Ма-Ру уставился.
- Как есть красна, - кивнула та, чуть не лбом до столешницы.
- Заботу о ней, как о своей дочери положи. Хозяйка она теперь здесь.
- Так, Шах Шиман, - опять кивнула.
Где ж гордость твоя кнежья? - с горечью глянула на нее Дуса.
- Завтра лебедицы твои со мной пойдут, братьев моих погреют в дороге. И бой примут - добро их кады обучили, постоят за наше. Ты же с Шимаханой рабов ниже отправь. Пора еще крепища ставить, пора ширить владения.
- Руссов род заградой по окраине реки встал.
- Вернусь - погоним. Пока же сама справляйся. Руду для резов Батур тебе явит, рабов для добычи сама наберешь.
Дуса слушала и шевельнутся боялась - рука, что оглаживала ее, волос мяла - душу зябью брала, а речи и вовсе кукожили. Что задумали - явным стало и боль от того от края до края. "Врата бы закрыть, врата!" - билось истово в виски: "Ой, Щуры, где ж вы?!"
Шах плошку с мутной водицей ей подал:
- Испей, спадет забота. Не твоя она, не тебе дадено. Одно твое - моей быть, сынов родить, - зашептал на ухо.
- Не буду, - губы упрямо сжала, отворачиваясь от противно пахнущей мути - не то в ней, ой не то. То ли погибель, то ли сам дурман полной мерой встал.
- То не вено, то вино. А где вино, там нет вины, - нашептывал, ладонью голову деве клонил к питью. - Нет в нем тоски и печали - радость в нем живет заповедная. Забвение защитное от печалей. Сила куражная, та, что горы свернет.
- К чему? - выдохнула, отринув плошку. Расплескалась водица, запах разнося острый, терпкий, хладно - болотный - навий.
- Просто, - улыбнулся вместо недовольства змей. В рот вина набрал и губы Дусы накрыл, силой ей хмель отдавая. Горько во рту Дусы стало, противно, дух перехватило. Зашептал змей в лицо, ладонями сдерживая. - То твой пир, последний девичий. Ночь святая. А по утру ты пред всеми своими женой моей станешь, как Щурами вашими положено. Моим же племенем подругой главной, ровной Шаху. По чести беру, честь оказываю.
"Ох, горька ты сурь-я, бедна доля!" - качнулась девушка.
- Мала я еще, не сдюжу…
- Под ласками и созреешь, - засмеялся и целовать принялся, не смущаясь. Крик застольный пошел, визг подначивающий, смех куражный.
Дуса отбиваться - а куда там? Стиснул, сжал, как ужик кольцом ветку обвил.
И как извет, насмешка черная - хмель в них полетел.
Ославили.
Ой, долюшка!
Того ли бажила Дуса? О том ли сны девичьи видела? Того ли рядом с собой представляла? Такой ли день свой последний немужний?
- Ай, Шах! - засмеялась, зацокала Ма-Ра. - Сладка смотрю кнеженка!
- Мед всегда сладок, - оторвался от губ Дусы Шахшиман, с туманом во взгляде на женщину глянул.
- Дикий мед горек! - выдала девушка. Змей замер, на нее поглядывая и улыбнулся:
- А мне и такой годен, другого не желаю.
- Почто я тебе? - застонала.
- Хочу. Об остальном другие пусть голову ломают.
- Кровь нагайны то…
- Полно, Дуса, ни к чему теперь выдумывать. А коли и так? Знать сами Щуры твои со мной породнить тебя захотели.
Правда его, - зажмурилась и, худо стало до бессилия. Тут над ухом:
- Гляжу вовремя поспел, пир знатный учинили во славу клана Шах Шимана, - пропело вкрадчиво.
И узрела рыжеволосого, худого мужчину с острыми, хитрыми чертами лица. Улыбался тот, руку змея своей рукой обвил:
- Большого потомства, брат!
- С чем пожаловал, Шеймон?
Мужчина в ладони хлопнул и руками махнул, призывая кого-то. Потом поклон Дусе отвесил, ленивый, чуть насмешливый. Взглядом от груди до коргоны прошел, глазами блеснул волос долгий да манящий оценивая.
Не по нраву девушке взгляд тот, и сам господарь, что туча хмарая при солнышке. Голову склонила и ну шептать про себя: "Щурова рука, Щурова дума, укрой укроти, чернь светом озари, худо к добру оберни".
У Шеймона зрачки большими стали, запылали как кострища, ноздри раздулись, губы в улыбке изогнулись.
- Хороша твоя подруга, брат.
- По себе брал.
- А моя, что по мне, еще по миру бродит.
- Не плошай - найдешь. Али сама найдет.
Тут из темноты кады с сундуками да лодьями глиняными вынырнули. А в лодьях - то - каменья да слитки злата. Вот ведь как светлую длань Щурову опаганили!
Ма-Гея б на пиру из лодьи молодых поила светлой водицей, заговорной, на травах по утру взятых, росой выпестованных.
Ворох бы наговор над лодьей творил, молодых сбрызгивал дабы жизнь их что вода светла была и длань Щурова от худого прикрыла.
Родичи бы по кругу лодью пустили, чтобы оставшееся худое из нее испить и тем с молодыми разделить. После б по капле оставшейся гадали кто в род пребудет: сокол али лебедица? И вышло б хоть та хоть другой - дитя б лодью ту принял, впервой из нее испило, родом прикрытое, в круг света Лды и Щуров взятое.
А тут - злато! Каменья! И подносят не мать да волхв рода - рабы!
Шеймон не глядя рукой каменья зачерпнул и кинул над головами молодых. Брызнули те слепя бликами граней, алчный свет в глазах пирующих исторгая.
Худо Дусе от тех взглядов, худо от понимания - морок вокруг: каменья ли, вода хмельная, опаганенная, речи змеиные - все к одному: растравить родовичей, вытравить арье из нутра, души, крови.
Следующая горсть Шахшиманом кинута была, в толпу, в пирующих. На стол, в траву сверкая полетели каменья, ослепляя хмельных. Ринулись за ними опоенные, как голодный на каравай, еду со столов сметая, непотребство творя на потеху нагов. А те в хохот и ну опять кидать, пылу добовляя. Чу, и до драки дошло. Лебедица лебедицу мутузить начали, одна другой подножку ставить, тянуться через головы за камнем, отпихивать своих. Ни жали, ни стыда, ни совести.
- Это ли родные твои? - качнулся к Дусе наг.
И одно слово просится - нет. А скажи, и вроде от рода отвернулась, Щуров и корни свои отринула.
Посмотрела на змея тяжело:
- Мои, - молвила. - Да под тобой согнуты.
- Так, - согласился. - Есть и впредь будет.
- Поломаешься, - предрекла. - Одно зернышко гниль дало - другие соком чистым богаты.
- Гниль мала, а въедлива. Пусти червя в оград, он весь урожай запаршивит.
- И то любо тебе?
- Мне? Роду твоему, арьему. Глянь: разве ж я их каменья сбирать принуждаю? Разве ж я локтями посестер да братавьев пихаю, морды за кусок яхонта да лала плющу? Вот она нутревина арья - вся наружу выползла. Меня не кори - на них гляди, - рукой махнул в сторону драчливых, до сверкучих каменьев алчущих. Шеймон смеясь еще и еще сыпал, развлекал брата. Не останавливали его, некому. Одни заняты были - Щурами данное на Нагами суленное меняя, другие хмелем упивались, песни рычали, что волки по студню, третьи ели до бесстыдства себя марая, четвертые женщин по углам сквернили до бесстыдства естество свое выставляя.
Не пир - тризна, не молодым - роду арьему.
Ой, Щур - батюшка! Лихо в разгуле - как же ты допустил, почто выпустил?
- Ненасытны вы, арьи, - зашептал Шах, закружил вокруг девушки, запел то в одно ухо, то в другое и словно паук сеть плел, опутывал. Омарачивал, дурманом и студеницей беспросветной ум окутывая. - В том сиры. Что до хмеля, что до тепла женского охочи, что в битве, что в жизни жадны. Вено ваша от ядра до Яра. На меньшее не согласны. Посули вам голубя в небе и ринитесь без ума, что крылья Щурами вам не дадены. Горячи, и безголовы от того. Но хороши, ой хороши, - обнял, через грудь перехватив. - Знатный пир, по - мне.
- Сытно, - порадовался Шеймон. Перехватил первую деву, что мимо него от сокола побежала и ну тискать урча. Та ослабла разом в его объятьях, скисла и квелостью занедужила. Миг - а сил и нет. Лежит плетью на его руках, не шевелиться. Муж, что за ней гнался, остановиться не успел - подножку от дщери Ма-Риной получил и носом травушку до ног Шеймона пробороздил. И захрапел хмелем сраженный.
Дуса в ужасе на него смотрела, на девушку что в лапах нага была без стыда смята.
И вой в душе, плачь до ливня. Кануть бы ей как день вчерашний!
- Что сама не своя? - стиснул ее наг.
- Пакостно. Непотребство творите.
- Полно тебе, моя Мадуса. Каждому свое дадено.
- Вами засеяно!
- Зато урожай-то сколь скор? А велик! Тьма годин минет, а он нас все кормить будет. И не канет. В кровь арью втравится, семенем нашим вольется. А там его сами разнесете, размножитесь уже сынами и девками нашими.
И к себе развернул, притягивая, в губы впился и ну мять ее ненасытно, будто в светлице они суженной. Дева отбиваться, а тот в лицо зашептал яро:
- Гожа ты мне. По самый хребет прилип. Хочешь: все племя мое в ногах твоих валяться будет, хочешь - каменьями тебя выложу, в злато обряжу!
- Постыл ты мне! - вырваться попыталась, кривясь от отвращения. Наг зашипел, исказился лицом:
- Так-то ты за честь меня одариваешь? - и крикнул в темноту стрекотно, непонятно. Шемон от девы отлип, кинул наземь и с любопытством в темноту уставился зрачками - щелочками.
- А добра потеха, - прошипел.
На свет костров Масурман выступил с Финной. Та лицом бела, взгляд затравлен, рубаха драна.
- Сестрица? - всхлипнула. Дуса к ней, а наг не пустил, сжал, зашипел на ухо:
- Гляди ж, что честью дают, что так берут. Авось оценишь, в ум войдешь!
Масурман деву на стол толкнул, мисы скидывая, рванул рубаху от горла и ну скверну творить, потешать разгулявшихся.
Дуса завыла, закрутилась, вывернуться из лап нага пытаясь, а тому словно в радость держать ее и поглаживать.
Крик стоит надсадный, а нагам, что песня соловушки по утру.
- Афинка твоя наложницей брату моему послужит, и Шеймону апосля сгодиться. Так?
Змей засмеялся, к распластанной под Масурманом девушке подходя:
- Не в отказе!
- Пируйте!! - крикнул Шахшиман, властно рукой взмахнув. - Дарю рабыню! До утра всяк кому годна - ваша!!
И подхватил Дусу, что последнее, что могла, сотворить пыталась - заклятье гиблое, за что гореть бы ей пред всем родом виной, будь другие времена. На лихое время она была ему учена и не думала, что сгодится.
Рарог силой своей согнула и в пирующих пустила, огню забаву отдавая, сестрицу тем спасая. Но птица красная глаза лишь в темноте выказала и растаяла под взглядом Шахшимана.
- Моя власть Дуса. Глупа ты, коль не поняла. Рарог - раба мне. Опоздали вы, - и рванул девушку за руку, к терему утаскивая.
Пролетел как ветер по горницам, вверх взвился и ринул с Дусы платье, так что треск пошел. Дверь в закуток отворил, туда толкнул. А там что нора - ни оконца, ни щелочки. В рост не встать, только лечь на тряпье как в храмину.
Дверь схлопала и наг на деву навалился, обвил как вьюн:
- Помилую - попомнишь. Один люб стану, один!..
И в губы впился, стиснул до стона тело беззащитное.
Не увернуться, не избавиться от ласк постылых, рук жадных, губ холодных. Ночь что вечность Дусе показалась, мукой милование. Плакала да кричала, молила, матушку да отца поминала, но наг что глух вовсе. Ни жали в нем, ни понятия.
Взял он ее и зашептал в залитое слезами лицо:
- Моя - попомнишь! Моя - не запамятуешь! Моя - чуешь ли?! Помни то крепко, вернусь - напомню. Нет тебе дороги назад и не будет. Затяжалеешь, царя этому миру принесешь мне на смену.
Запомнила.
А как ушел - нет.
Лежала нагая кольцом свернувшись и не видя ничего перед собой смотрела. Сумрак в душе, только тело истерзанное ноет, плачет отжившее девичье, любому не доставшееся.
И матушка видеться, плачет. Ран - батюшка, хмар стоит, рез сжимает. Братовья - соколы плечом к плечу, что за подобную скверну по утру бы отринули жениха из роду битым да терзанным, а Волох бы заклятье сотворил на маету вечную. И кружил бы жених по лесу всеми гнан и плеван, покуда хана за ним не пришла. Нет иной платы за паскудство… Ране не было.
Лесные шишки б ему не дали, водные не утолили, скрылись бы, огненные жарой потчивали, воздушные жалили. Отыгралось бы все племя над скверником…
Только нет братавьев, отец не подмогнет, матушка не утешит и Ворох Правду не сотворит. Дивьим же своего лиха не выхлебать, нечто арье взвалят себе?
Глаза закрыла, зашептала губами измученными, смерть призывая. Но смолкла - Ван привиделся, Финна вспомнилась. Не оставить их, негодно то.
И услышала как наяву:
- Потерпи дитятко. Нечто ночь вечна? Пройдет она, Яр тепло на сердце кинет и уйдет чернота. Верь, дитятко, верь…
Матушка!
Скрючилась Дуса, заплакала беззвучно.
Глава 10
Так началась жизнь в поганом крепище, и что ни день, то горе да печаль. Одно в радость - Шахшиман сгинул. Седьмицу Дуса от каждого шороха вздрагивала, после святой ночи в себя прийти не могла. И чахла, понимая, что горю рода радуется. К городищу, не иначе наг уполз, родичей ее волобить, полонять.
Молила Дуса Щуров да клятья творила без удержу. Силы не меняя на то только и тратила, чтобы пустым наг вернулся. Из терема не шла - нечто ей скверны мало было в ночь ту зрить? Али дела нет? И душа за Финну болела.
Шимахана поневестку в крепище гнала, заставляла по городищу ходить, на крыльце сидеть, на непотребства смотреть. Люта была, ехидна. То щипанет, то пожалит - спасу от нее не было.
Масурман же Ареса приваживал, учил люд морочить да с оружием обращаться. И Финной тешился, своим да чужим как вещь дарил, нарочно выказывая Дусе, что она и что сестра ее и, словно сердце живьем вынимал.
Афина как ослепла - не видела ничего, не чуяла. Пусты глаза были, спесивость куда-то канула. Куклой на руках висла, запятнана.
Чахла сестра и Дуса на глазах в тень превращалась. Все выход искала да найти не могла. Пусто кругом: что в глазах Афины, что в душе, что в лицах люда в городище, что в небе, что в воздухе. Дивьи не кажутся, будто вовсе их нет и не от кого подмоги ждать, не с чего на благое надеется. На себя надежа - ведомо, да сама-то и потеряна. Найтись не может, цепляется за былое, нынешнее отметая, ни умом не сердцем не принимая, а оно исподволь рвется, путает, полонит мраком душу.
"Мала ты еще", - то ли Щуры за спиной вздыхают, то ли матушка с сильфами сговорившись, вздох свой передает.
"Выстою" - вторит Дуса себе в надежу, родным в утешение, а нагам поперек. И вроде легче оттого, вроде дышится вольготнее, силы прибавляются.
В один из дней как очнулась - Масурмана прочь от Афины оттолкнула и собой прикрыла:
- Не трожь!
Тот прищурился неласково и усмехнулся:
- Моя она. Братом мне на потеху отдана.
- Воин она, а не бавелка!
Наг притих насмешничая и осмысливая и согласился к радости Дусы:
- Будь по твоему Мадуса - был подложница моя станет заступой моей. А и Ареса привечу. Будут добрыми бойцами на благо племя нашего. Побратаю их. Яра черная, без ума и сроку станет имя сестры. Не женкой - тризничанкой, сестрой ханы сделаю. Скажет ли она благие слова за то?
Дусу оторопь взяла: что он плетет?
- А гляди!
И схватив сестру за руку, вон из терема во двор швырнул, Ареса привести приказал. В темни дня тенями наги сползлись и зашипели, застрекотали. Шимахана чан рукой вывела по воздуху, брякнула посередь. Каждый палец резану, кровь пуская в него. Набралось много, почитай до краев.
Парнишку и деву обнажили и по макушку в смрад нагий сунули, заставили наглотаться гадости.
- Неуязвимы будут. Сколь проживут, столь нам послужат ярь алчущую. Нам на пир из людишек исторгая, - усмехнулся Масурман. - Знатные воины будут. А что на то только и годные - ты того хотела. Теперь и весь ваш волхвицкий дар их не отговорит! - засмеялся.
Вольно ему лихо творить. Что с навья племя возьмешь?
Дуса осела на крыльцо, потерявшись. Теперь за живой можно не спешить - кануло.
С того дня Афину не трогали. Только не было больше той, что Дуса знала. Сильна сестра стала, горяча да ядовита, что сок чистотела. Не страха ни стыда, ни преград не чуяла. Головы будто лишилась, по краю пошла, обломиться не боясь. Чуть тронь - вспыхивала. Ее сторонилась, взглядами жгла, словно в произошедшем с ней виня и Ареса подначивала. Волченком тот глядел.
Впрочем, кого не возьми - все на Дусу как на изгоя зрили, что ей прислуживала. Наги потому как не их она, но супротив Шаха не пойдешь, вот и терпели. Свои: марины - то стелились поземкой под ноги, то отвертывали головы в сторону, рабы, что в клетке, как звери сидели, взглядами пуще сестрицы жгли, ярь в них была, смута и холод. Те же что на работы гнаны Ма-рой с ее родичами - кляли Дусу, что последнюю изуверку ведьму, черно баяли, плевали в след.
У той сердце обмирало, душа стонами исходила - за что так-то? Нечто ее суть-я благостнее, жальче? Да словно ослепли арьи, обепамятовали да обезумели.
Кады никого не замечали. Одни у них хлопоты - дары земные искать, в сундуки складывать.
К чему злата столько - понять не могла. Одно коловраты светить, другое в сундуках таить. Одно слиток на род взять али найти, другое добывать, люду гнуться за то под землей заставляя, ни света и продыха не ведая, помирать за пустяк ненужный. А рудица земная? И ее тревожили вынимая.
Тук-тук на кузне с ране до вечери, тук-тук за бором мужи полоненные, новые кузни да домины ставя. Скрип-скрип - телеги, вжик-вжик резы да мечи ратящихся в забаве. И запахи вьются стыни и пота, железа да мяса на кострищах гретого.
Смрад да мрак куда не кинься. Ни пристанища от того, ни покоя, маята да тревога.
Горько куда не глянь. А тут еще печали прибавилось - к концу второй седмицы Шахшиман вернулся и опять чернотой сердце заполонил, страхом обнял, только за бор крепища ступив.
У Дусы сердце захолонуло, как его увидела, отступила к крыльцу, оступилась, рухнула. Тот навис и засмеялся: