- Да, мне плохо. Но я ничего не хочу возвращать назад, ни в чем не раскаиваюсь. Мне сейчас плохо. А через пять минут, когда ты уйдешь, мне будет еще хуже. Пускай. Зато ты разбудила меня. Я так и проспал бы всю жизнь. Хорошо, что я встретил тебя.
- И мне хорошо.
- Хорошо, что ты не любишь меня. Для тебя. Со мной бы тебе было трудно. И у тебя бы не было покоя в душе, и ты бы металась, как я, не находя успокоения. И все время тебе что-то было бы нужно. И ты бы пела и плакала. Хочешь, чтобы был взорван мир в твоей душе?
- Нет, - она освободилась от его рук и сделала маленький шаг назад.
- Хочешь не знать покоя?
- Нет, нет, - она оттолкнула его.
- Хочешь любить?
- Нет! Не надо! Перестань! Остановись! Я уеду через неделю. У тебя пройдет.
- Нет.
- Ничего не говори! Я тоже хочу любить! Не говори больше. Ведь я же останусь с тобой! Что мы тогда будем делать? Что будут делать твои дети? Машенька? У меня есть еще капелька покоя. Не отнимай ее. Может, я переживу. Прогони меня, скажи что-нибудь, чтобы я ушла. Нам нельзя вдвоем… нельзя. - Она провела по его лицу рукой. - Я поцелую тебя, только забудь все. Я все еще жду, что будет покой.
Он прижал ее к себе. Не отпускать бы никогда! Чувствовать, как бьется ее сердце! Видеть ее глаза, ее улыбку, гладить ее волосы. Мир мой! Губы ее, горячие и упругие! Глаза, большие и совсем рядом. Совсем рядом. Ближе уже нельзя. Худенькие плечи… И больше никогда этого не будет.
- Я ухожу, Саша. Мне не хочется уходить. А иначе нельзя. Прощай, Саша.
- Прощай, Мира.
Она побежала быстро, не оглядываясь. Только бы не остановиться, не вернуться. Вернуться нельзя. Ведь разорвется он между нею и детьми.
А она? Что будет с нею? Ведь увидела первый раз - смешной парень и все. Какой-то не такой. Застенчивый, неуклюжий. И ведь была зла на него, что написал он свое нелепое стихотворение. Думала, смеется. А он не шутил. И еще сегодня шла, думала, что все кончится тихо. Хотя в душе уже не было тишины. Уже хотелось видеть его, остаться с ним. Любила этого смешного мужика, у которого трое детей. Скоро будет трое.
Она шла по песку и беззвучно всхлипывала. И жалко ей было себя, и думала в то же время, что все пройдет, что все образуется. А что образуется? Вспомнила, как первый раз уехала в командировку. Ирочку у мамы оставила. Приехала, соседи говорят, что у мужа тут женщина жила. Не поверила, поссорилась с соседями. А Сергей встретил ласково. Отутюженный весь, выбритый, веселый. А потом стал спрашивать, не было ли у нее в командировке мужчин. Не шутил, допрашивал. Потом оказалось, что соседи говорили правду. Соседи все знают. От стыда чуть не сгорела, но ему ничего не сказала. Только больно было и обидно. Ведь такие стихи писал ей! И сам-то он, ведь вот только когда разглядела, был каким-то гладким, обтекаемым. Когда надо - веселый, когда надо - ласковый. Не такой, какой есть, а какой требуется.
И у знакомых, и на работе расспрашивал, как ведет себя его жена. Нет ли у нее любовника, не ходит ли она с кем. Не стеснялся заводить разговоры с совершенно незнакомыми людьми, лишь бы узнать что-то о ней. А ведь ей говорили, передавали. И по-прежнему время от времени появлялись у него женщины. Только она не хотела разбираться, не просила его ни о чем и не угрожала. Передурит он, и все образуется. Снова все тихо, мир кругом, до следующего раза.
И тут появился этот Перекурин. Знала она его давно. Видела часто. Человек как человек. Немного смешной. А в общем-то очень добропорядочный. Когда подошел первый раз - не прогнала, интересно было. Что случилось с человеком? Потом встретила еще раз. Говорит сбивчиво, но искренне же! Поверила, что любит ее. Ох, как нужна была ей чья-нибудь искренняя, хорошая любовь! Гордость ее, любовь ее давно уже втоптали в грязь. А нужно было делать вид, что все хорошо, чтобы соседи не совали свой нос, не сочувствовали, не расспрашивали.
И увереннее она стала. И в своих мыслях, и в словах. Все-таки нужна была ей эта любовь. Но думала, пройдет все. И вот сегодня сама бросилась к нему. И поняла, что не жить без него. Но только никогда он не будет ее Александром. Машенька, милая, простодушная женщина, и трое детей стояли между ними.
Впервые поняла, как больно любить. Не сдержалась. И хорошо, что не сдержалась. Может, так и надо. Выдержать бы еще неделю. А потом все угаснет, успокоится.
Прошла неделя. Перекурин видел, как они уезжали. Был конец сентября, но погода все еще стояла солнечная, хотя и прохладная. Их провожали родные и знакомые. Мужчины по этому поводу были, конечно, навеселе. Они не поздоровались. Ведь "прощай" было уже сказано. Все те сели в автобус и уехали.
А он стоял и видел ее так же явственно, как и раньше, все так же обнимал ее за худенькие плечи, понимая, что никогда больше не увидит ее.
И снова на него накатило это странное состояние, когда надо кричать от горя, но кричать стыдно. Ему хотелось петь. Вложить в слова, в ритм, в мелодию всю свою боль, всю нелепость обстоятельств, всю любовь к ней.
Зашел к нему директор, чуть не на коленях просил спеть на фестивале "Золотая осень". Провалится же ведь все! Перекурин согласился, взял гитару.
Фестиваль проходил во Дворце спорта. Перекурин пел. Его не вызывали на "бис", потому что он не уходил, пока не почувствовал, что музыка оборвалась в его душе. Ему долго аплодировали. Взволновал он песнями весь зал. Директор сиял. Директор тоже был взволнован. Молодец Перекурин! Случится же с человеке такое… Тридцать с лишним лет был обыкновенным человеком и вдруг запел. Да как запел!
А Перекурин сразу же ушел и не слышал, что там о нем говорили. Зачем ему это? Ведь он пел только для нее. Он вспоминал ее, каждую черточку ее лица, каждое движение, каждое слово, каждый звук. Вспоминал и пел. Он не знал, что в то самое время, когда он пел, в поезде Усть-Манск - Марград, в коридоре у окна стояла маленькая женщина и пыталась убедить себя, удержать, чтобы не выйти на очередной остановке и не сесть в обратный поезд. В купе муж заводил новые знакомства, а маленькая девочка укладывала спать куклу.
Она простояла у окна больше часа и осталась, вошла в купе.
А на Перекурина насели. Честь Усть-Манска превыше всего! Петь надо, петь! Он доказывал, что не может петь просто так, ни с того ни с сего. Не может петь по расписанию. Ну бывает иногда с ним такое. Так ведь может произойти совсем не в то время, когда нужно областной самодеятельности.
К машине его подключали раз двадцать. И все время машина выдавала результат: таланта к пению и вообще к музыке нет. Нет - и все! Директор махнул рукой на машину. Черт с ней! Ученые поломают головы и усовершенствуют. Но ведь не ждать же!
Перекурин подчинился. Тем более что теперь он не мог жить без песен. Потребность у него была такая. Хоть кричи, хоть пой. Лучше петь.
И Перекурин поехал в турне вместе с усть-манской самодеятельностью. Он пел, но ему не становилось легче. Нет, время тут было ни при чем. Не мог он забыть ее. Мир мой - называл он ее.
11
Года через два он получил от нее письмо. Она писала:
"Здравствуй, Александр!
Я разошлась с Сергеем. Это ты помог мне. Меня любит один человек и хочет, чтобы я вышла за него замуж. Мне с ним хорошо и спокойно. Он не поет песен и не пишет стихов. Он говорит, что никогда в жизни не летал во сне. У него на все есть правильные ответы, и он все знает. Он никогда не совершает не подобающих его положению поступков. Но иногда на меня накатывается волна беспокойства, все мечется в душе, все задает вопросы, на которые нет ответов. Это бывает, когда ты поешь. Однажды я была на твоем концерте и поняла, что это твои песни. Что они делают с людьми? С людьми, которые тебя даже не знают. А я знаю. Вот и представь, что они делают со мной. Это происходит всегда, где бы ты ни пел, в любое время. И расстояние здесь не имеет никакого значения. Я чувствую, я знаю, когда ты поешь. И тогда мне не нужно никого, кроме тебя. Это невыносимое смешение боли и счастья. Ты такой и есть. И я бы с тобой все время была такая. Только этого не вынести. Это как бег через силу, вечная буря, вечная неуспокоенность.
Когда я спокойна, я с радостью думаю, что нашла тогда в себе силы и не осталась с тобой. Но когда на меня находит это, несчастье мое оттого, что я не осталась с тобой, становится невыносимым. Я боюсь твоей любви. Она взрывает покой в душе.
Р.S. Я слышала, у тебя родилась дочь. Как ты ее назвал?"
Перекурин только раз прочитал письмо и сжег его. Потом пошел на телеграф и дал телеграмму:
"Мою дочь зовут Мира. Я больше никогда не буду петь.
Александр".
Он вышел из душного помещения телеграфа, сорвал галстук, расстегнул воротничок рубашки. Все пройдет, все пройдет, успокаивал он себя. А в голове стучало: "Мира! Ми-ра! Мир мой! Мир мой!" И новый, радостный и до слез горький ритм возник в его голове. И слова. Их не надо было выдумывать, над ними не надо было мучиться. Они возникли сами. И не было сил, чтобы сдержаться и не запеть. И все кружилось, и пело, и свистело, и скручивало душу в стремительный вихрь. Он прислонился спиной к стене дома. Он не запел. Он дал слово. Он снова видел перед собой ее лицо.
Пусть в ее сердце будет покой.
А за тысячу километров, в саду возле небольшого домика, уткнувшись головой в ствол клена, плакала маленькая женщина с рыжими волосами, уложенными на голове в какую-то странную, фантастическую прическу.
Покоя больше не будет.
Сашка!
Мир мой!
ЖИЛПЛОЩАДЬ ДЛЯ ФАНТАСТА
1
Шел мокрый лохматый снег, падал на асфальт и не успевал таять, превращаясь в жидкую чавкающую массу, которая с бульканьем и кряхтеньем выжималась из-под подошв. Иногда неожиданно налетал порыв ветра и залеплял лицо влажной холодной маской, тут же стекавшей по щекам и подбородку. Приходилось вытирать лицо мокрой уже перчаткой. И все серо. И снег, и деревья, и пешеходы, и дома... Что за скверная погода? Хуже не придумаешь. Я разгонял промокшими ботинками жижу по сторонам и шел в каком-то тягостном и опустошенном состоянии. Шел, потому что нужно было сделать все, что возможно. Хотя уже стало совершенно ясно, что все мои усилия и потуги тщетны. Да и, собственно, какие усилия, какие потуги? Никакого усилия я и не мог сделать, разве что упасть на колени, взмолиться, просить со слезами на глазах и бить себя в тощую грудь. Нет. Такого я еще не мог допустить. Просить я ничего не стану. Спросить... Это другое дело. Спросить и все. А вдруг - вот проклятые надежды! - а вдруг там просто забыли про меня или произошел какой другой сбой?
Потому и шел. Даже просто спросить и то было трудно. Убеждай себя, сколько хочешь, что спросить нужно, а все равно это уже прошение, все равно на тебя будут смотреть как на просителя. Много их тут ходит!
Стыдно... Боже, стыдно-то как!
Ну да ладно.
Я свернул на Тополиный бульвар и пошел по аллее меж мокрых, исхлестанных снегом и ветром голых деревьев.
Хорошо, что не встречалось знакомых. А то ведь: куда? зачем? в рабочее время! А ты ему: да вот, понимаешь, квартирешку себе четырехкомнатную выбиваю. А тот тебе: о! тут зубами драться надо! вот когда ордер получишь, да и то... А ты ему: да, да... А самому и стыдно, и неудобно, и тогда уж, хочешь, не хочешь, решительно: ну, пока! я спешу. А он тебе: давай, успевай, рви! А потом он же знакомым: Федю видел, квартиру рвет! четырех... о! четырехкомнатную!
А ведь не будет ее. Да и черт с ней! Тут ведь дело в чем? В ней, квартире этой, вот где можно будет поработать! Утром, ночью, днем. Когда вдохновение набежит. А ведь хочется, хочется писать. Больше уж и ничего... Жил себе и жил, писал, был помоложе, нервы покрепче, да и брал в основном чистым вдохновением. Четыре часа выпадения из мира - и рассказ готов. Потом, правда, попытки, мучения, чистые листы, недели, месяцы. И никому ведь не объяснишь, что происходит в эти недели и месяцы. Да и себе-то не объяснишь. Это потом прорвется и сразу выльется в рассказ. Чудо? Мучение... Ведь когда пишешь, не мучаешься. Мучаешься, когда не можешь писать, когда чистый лист перед тобой становится пыточной, испанским сапогом, дыбой.
Чердак бы, сарай, баню по-черному.
Слева, легко пролетая, трезвонили трамваи, справа тяжело тормозили троллейбусы. Еще не подмерзало, но идти уже становилось скользко. Завтра, через три дня, через неделю. Там уже настоящая зима будет.
Пришла в голову мысль о недавно купленных новых ботинках местной фабрики. Сейчас-то кажется, что лучше бы я их натянул. Но нет. В неразношенных не дойти. Чертовы ноги! Всякий раз мучения! А все-таки интересно, как это было?..
...Втаскивают, бросают на грязный пол.
Он поджал ноги, тихо завыл. Палач легко приподнял его одной рукой, встряхнул, швырнул на изгаженную солому, засмеялся, засопел носом, показал что-то чудовищное, страшнее чего уже не было на свете. Сапог. Сапог! Клещи, раскаленное железо. Все, все можно вынести, ускользнуть в потерю сознания. Но это...
Фу! Что это я все о мучениях? Ведь научился же утишать боль особой постановкой шага, дыханием и даже просто выключением ее из сознания. Тут только сосредоточиться на чем-нибудь другом. А жизнь... Что жизнь? Жизнь прекрасна и удивительна.
На Главном проспекте пошло немного под гору, но всего с квартал, а там снова все ровно.
Зачем иду? Ах, да... для самооправдания. Чтобы сказать себе: я сделал все. А и сделал-то только: сначала обрадовался, разинул рот, а потом... Да еще бутылок пять водки выпил. Развил, развил отечественную ликероводочную промышленность. Не зря жизнь прожил. Ну и живи. Кто тебе мешает? Угол, разве что, не на месте. Так туда стенку из тумбочек во весь проем. Распилить их повдоль. Книги в один ряд. Удобно. Все рационально, все занимает мало места. Просто и тишина... Тишина... А теща пусть хоть до одури смотрит свой телевизор. И храпит, пускай захрапится. А еще...
Вот черт!.. Снова понесло. Это как болезнь. Навязчивая идея. Как только увидел предлагаемую квартиру, так н началось. Лечись, Федя, лечись... Сейчас .все кончится. Скоро уже.
В такую погоду пешеходы не интересуются друг другом.
Массивные, но без скрипа, упруго открывающиеся двери Учреждения. Уважительная тишина и деловитость в движениях людей. Я снял шапку, топнул ногами, смахнул с себя капли воды. Пальто уже проволгло, а брюки торчали колом, никакой стрелки на них и в помине не было. Ботинки слегка всхлипывали, но не очень громко, прислушиваться даже надо, чтобы обратить на эти звуки внимание.
Почему-то я сразу почувствовал себя здесь лишним. Люди работают, делают что-то полезное. А я? В неприемный день, никем не званный... Отрывать людей... Надо, конечно. Неизвестность гнетет. Хотя, какая уж тут неизвестность! Просто официальный отказ и все. Вежливый, короткий.
Это ничего, это я выдержу. Валентину только будет жалко. Она ведь так радовалась... Очень, очень неудобно мне перед ней. Как будто пообещал ей что-то нужное, необходимое и не дал, обманул.
А лестница широкая и ступеньки уже поистерлись подошвами посетителей и работников самого Учреждения.
Приемная на втором этаже. Народу здесь действительно никого, не то что в тот раз. Две секретарши. Одна что-то перебирала на столе, вторая разговаривала по телефону. Я знал, что нужно обращаться ко второй, и ждал. Зазвенел еще один телефон, тут их была целая батарея.
Язык окаменел, не ворочался во рту.
Молоденькая, лет двадцати секретарша закончила говорить и бросила трубку, но тут затарахтел третий телефон. Я стоял, переминаясь с ноги на ногу. Все-таки обратил на себя внимание... Девушка вопросительно кивнула в мою сторону и тут же подняла трубку, сказала в нее что-то тихо, потом прикрыла ее ладонью.
- Вам что?
Я уже приготовил свое коротенькое и точное обращение к секретарю.
- Спросите, пожалуйста, у Главного распорядителя абсолютными фондами: не сможет ли он на одну минуту принять писателя Приклонова ?
- У нас сегодня неприемный день.
- Я это знаю. И все же прошу вас передать мою просьбу.
Девушка вопросительно посмотрела на вторую секретаршу.
- Если нельзя, я тотчас же уйду.
- Ну, хорошо. Только я сейчас не могу зайти к Геннадию Михайловичу. Подождите.
- Хорошо. Спасибо.
Я огляделся. Чистый ряд пустых жестких кресел. Полированный паркетный пол, на котором я уже наследил. Это все из-за ботинок. Там на подошве такие прорези, в которые набивается снег и грязь. Неудобно, но, вроде бы, стаявший снег не очень и заметен. Да и до меня уже кто-то следил тут. Я отошел к стене и сел в кресло. Пальто снимать не стал. Никто еще не приглашал меня на прием. А если снять пальто, то это могут расценить как твердое и наглое намерение во что бы то ни стало добиться приема у самого Главного распорядителя абсолютными фондами.
От пальто пахло мокрой тряпкой. Брюки окончательно потеряли свою форму. Ботинки, там, где под кожзаменителем торчали болезненные наросты на суставах пальцев, оттопырились и на вид были просто дешево неприличны, грубы и некрасивы. Никогда я не обращал внимания на красоту обуви и одежды, а тут насколько было возможно подобрал ноги под сиденье деревянного кресла. Сидел, глаза в пол, иногда на противоположную стену.
В кабинете Главного распорядителя было тихо, но я уже знал, что туда вела двойная, с тамбуром, обитая кожей дверь. Звуки через такую не проникают.
Кто-то вошел из коридора, но я отметил только красивые ботинки на толстой подошве. Ботинки были импортные, добротные, плотные, кожаные, приятные для ног. Ходить в таких ботинках было, наверное, сплошным наслаждением. Ботинки прошли уверенно, с достоинством, хотя и не по-хозяйски. Ясно. Это руководитель отдела Учреждения. Ботинки были сухи и не оставляли на паркетном полу следов.
Когда кто-нибудь входил в кабинет, за дверью неразборчиво, но довольно громко слышался разговор. Я сидел не шевелясь. Очень хотелось курить, но выйти в коридор я боялся. Во-первых, кто знает, можно ли там курить, во-вторых, секретарша может подумать, что мне самому надоело ждать и я отказываюсь от аудиенции.
Две женщины переговаривались между собой, звонил телефон или сразу два, но в каждом случае секретарша точно знала, какую трубку брать первой. За окном троллейбусы высекали электрические брызги.