- Я пыталась поговорить о прогрессе с волком, - наконец задумчиво проговорила Лада. - Да, да, не смейтесь, сама знаю, что глупо… Конечно, он ничего не понял. Ни–че–го–шеньки! Все равно он славный и умница. Знаете, о чем я мечтаю? Прокатиться на сером. Как в сказке…
- Шалишь, красна девица, - отрезал Телегин. - Исследователь! Допрыгаешься.
- Ну и пусть…
- Не дам. Запру и выпорю. Согласно домострою.
- Что так? - удивился Рябцев.
- Она знает.
Лада кивнула:
- Отец прав. Но чему быть, того не миновать.
- Не понимаю…
- Да что там… - Девушка коротко вздохнула. - Обычный принцип дополнительности Бора. Я слишком влияю на объект исследования, потому что их всех люблю. Ушастых, серых, копытных - всех. А этого нельзя.
- Любить нельзя? Да как же без этого?
- Все не так. - Телегин поморщился. - Не так просто. Без любви и травку не вырастишь, и камень не уложишь - верно. А только камень надо обтесывать, траву подстригать, волка… с ним‑то как раз ничего этого не надо. Но не получается любить не любя. Не выходит.
Он замолчал. Молчала и Лада, теперь совсем похожая на васнецовскую девушку. Рябцев отвел взгляд. Репортерская профессия с ее поспешностью сбора информации не способствует тонкому чувствованию, но сейчас до Рябцева дошло, что его появление и расспросы, а возможно, не только это всколыхнули в отце и дочери какую‑то давнюю тревогу, которую оба прятали от самих себя, как прячут мысль об ожидаемом впереди несчастье.
"Ничего не понимаю, - растерянно подумал он. - Мир, здоровье, успешная работа - чего еще им надо для счастья?!"
Он посмотрел в окно, где сквозь березы все так же струился косой золотистый свет и все так же бесшумно летел и кружился осенний лист.
- Пора звать Машку, - отрывисто сказал Телегин.
Девушка встала, но задержалась у окна, на мгновение как будто слилась с сиянием вечера, со всем, что было красотой и покоем осени, ее усталой нежностью.
- Не надо звать Машку, - сказала она внезапно. - Сама идет.
- Где? - сорвался с места Телегин, а за ним Рябцев, но среди оголяемых ветром берез оба не увидели ничего, кроме прозрачной зыби теней и света.
- Она там, - тихо сказала девушка. - Ей еще надо дойти.
Губы добавили еще что‑то неразличимое. И хотя, как прежде, вдали не было ничего, Рябцеву показалось, что он слышит тяжелую поступь. Телегин толчком распахнул окно. С шепотом берез ворвался ветер, прошелся по телу холодком, но ничего этого Рябцев не ощутил: рядом было побледневшее лицо девушки. Юное и тревожное, оно звало спрятать, укрыть, защитить - навсегда и от любой напасти. Мучительным усилием Рябцев смял в себе этот порыв. Его живший сейчас независимо от всего другого слух стал слухом девушки, и в нем было то, что делало порыв нежности и необходимым, и невозможным, даже если бы они были одни.
Неслышная поступь близилась.
Теперь увидел и глаз. Меж дальним белоствольем берез в теплоту света вдвинулось темное, как бы на ходулях приподнятое тело, пропало в тени и возникло опять - ближе. Очертания укрупнились. Животное брело тяжелым, будто надломленным шагом, и полосы света скользили по мохнатой спине, тут же скатываясь с крутого и мощного крупа. В такт шагам мерно подрагивала склоненная голова.
Животное шло прямо к окнам, но глаза лосихи не глядели на людей, словно их не было вовсе, и тем мрачней казалось это неотвратимое, отталкивающее свет движение огромного темного тела, над которым легко и зыбко реяли желтые листья. Один из них спланировал прямо на надетый, как ошейник, транслятор и повис на нем бесцельным украшением осени.
Люди не говорили ни слова. Той же поступью лосиха приблизилась вплотную, вытянула шею, точно намереваясь положить морду на подоконник, но не сделала этого, замерла на своих мосластых ногах–ходулях. И тут Рябцев вздрогнул - из недр транслятора грянул лишенный обычных интонаций голос:
- Человек, убей волка!
Плечо девушки прижалось к плечу Рябцева, и он почувствовал, как оно дрожит.
- Машка… - едва слышно проговорил Телегин. - Маша, ты что?
- Человек, убей волка!
- Маша, родная, почему?
- Волк убил моего лосенка. Человек, убей волка!
Транслятор рубил слова: "…убил… моего… лосенка…" И этот бесстрастный голос звучал в тишине вечера, как требование самой природы, которая вдруг обрела дар слова. "Убей… убей… человек, убей…"
- Маша, послушай…
- Ты говорил: человек - друг. Волк убил лосенка. Человек, убей волка!
Она наконец подняла голову, и на людей глянули влажные, черные от тоски глаза матери.
Лада бесшумно метнулась прочь, где‑то гулко хлопнула дверь.
А голос не умолкал.
- Человек… друг… убей!..
Рябцев отступил на шаг, боком ударился о что‑то.
- Хорошо, хорошо… - тяжело дыша, бормотал Телегин. - Ты подожди…
Неловко, будто заслоняясь, он запахнул окно. Все: и гаснущий в золоте вечер, и лосиха–мать, и заговорившая ее голосом природа, - оказалось отрезанным стеклянной преградой.
Телегин слепо нашарил стул, сел и лишь тогда повернул голову к Рябцеву.
- Получили свое? - спросил он без выражения. - Теперь разнесете по свету? Не препятствую, разносите.
- Но как же так? - осторожно, словно у постели больного, спросил Рябцев. - Что, что вы ей ответите?
- А что ей можно ответить? Что в природе для нас все равны, что и волк нам друг, а если бы и не был другом, так что бы это меняло? Ничего.
В охвативших комнату сумерках Рябцев плохо видел выражение лица Телегина, но, обостренное, оно сейчас показалось ему вырезанным из твердого сухого корневища - так бесстрастно прозвучало последнее слово.
- Ничего? - переспросил он растерянно.
- Ничего, - последовал ответ. - Природа ни жестока, ни благостна, она закономерна, и волки закономерно режут самых достижимых, то есть самых слабых, и тем оздоравливают тот же лосиный род. Но что Машке лекция? Ее детеныш был хилым, болезненным, заранее обреченным, но ей и этого не объяснишь, ничего не поймет. Ни–че–го. Никогда. И не надо: она - мать.
- Так вы с самого начала ждали… Все это время…
- Естественно. Только человеку дано познать закон рода, многое предвидеть в судьбе, это наша сила или, если хотите, бремя. Бедная Лада! - Телегин покачал головой. - Лосенок был ее любимцем.
- Но она же могла…
- Защитить и сберечь? Могла! - Телегин вскочил, слова прорвались в нем лавой. - Мы многое можем, даже замахнуться на закон природы можем! А долг исследователя? Идет эксперимент. С дикими, не домашними существами. Чтобы нас самих не смололи жернова еще неведомых нам законов природы, надо быть холодно зоркими, бесстрашными, как… как сама природа.
- И жестокими.
- Бросьте, - устало отмахнулся Телегин. - Вы или не понимаете, или не хотите понять, что еще хуже. Во что вы лезете со своим гуманизмом? Одной жертвой больше, одной меньше, волны отбора перекатывают песчинки жизни, кто их считает… Машка все скоро забудет, на то она и лосиха, мы же сегодня узнали кое‑что новое.
- Нет, это вы меня не поняли или не хотите понять. Опыт жесток к вам! Экспериментатор влияет на объект, ха!.. А наоборот, не больше ли? Лосиха‑то, может, завтра забудет, а Лада… Мы в ответе за всех, кого приручили, не так ли?
Телегин ничего не ответил. В темноте было слышно, как он шарит по ящикам стола. Щелкнула зажигалка, язычок пламени, осветив лицо, коснулся кончика сигареты.
- Мерзость и яд, - пыхнув дымом, проговорил Телегин. - Но в иные минуты эта дрянная привычка человечества…
- Зря, - тихо сказал Рябцев. - Это не поможет.
- Верно. - Телегин поспешно затушил окурок. - А знаете что? Волк‑то… Теперь понятно, почему он не пришел.
- Думаете, совесть?
- Какая там совесть… А впрочем, не все же началось с человека…
Рябцев вышел.
В проклюнувшемся звездами сумраке он не сразу различил двоих. Но смутное пятно, которое он сначала принял за белеющий ствол березы, слабо шевельнулось, и он понял, что это Лада. Она то ли обнимала лосиху, то ли взгляд просто не мог разделить их слитную тень, только обе стояли молча, и, может быть, это молчание было полнее любого разговора.
ПРОГУЛКА ВЧЕТВЕРОМ
Движение давно обернулось неподвижностью. Они мчались - и покоились. Летели, оставаясь на месте. Перемещались из ниоткуда в никуда. Так им казалось. Ничто не удалялось, ничто не приближалось, все оставалось, каким было, на веки веков неизменным, как Земля позади, как Луна впереди, как мертвенная сфера звезд вокруг. И о какой бы скорости ни твердили приборы, власть наглядного столь велика, что из двух утверждений - "ракета перемещается" и "нет, она недвижна" - чувства выбирали второе и настаивали на нем, как на истине. Рассудок не спорил. Не все ли равно и какая, в сущности, разница? Люди всегда жили на летящей планете, но она им казалась неподвижной и осталась такой, когда выяснилось, что в действительности Земля мчится. То ли еще может ужиться в сознании!
Но где покой, там однообразие, а где однообразие, там и скука. Сдерживая зевоту, Шелест следил за показаниями приборов. Строго говоря, в этом не было особой нужды, ведь, если что не так, первым это заметит кибермозг и он же первым распорядится. Но положение обязывает. Инструкция тоже; ее параграфы сродни былым заповедям господним: столь же непререкаемы и, пожалуй, еще более дотошны. Сплошное повеление и запрещение.
Рык они не запрещали. Рык доносился сзади. Нехороший был рык, торжествующий. Скашивая взгляд, Шелест видел взволнованно–окаменелые лица детей. Стереовизор они держали на коленях, и нельзя было разглядеть, что там происходит, но, судя по зеленоватому колыханию на лицах, по трубному реву и крику, перед ребятами расступались болотистые джунгли, в которых затаился некий инопланетный монстр. Вне всякого сомнения, ракета в этот миг для детей не существовала, были лишь заросли и замершее в них чудовище.
"Но ведь в полете действительно скучно", - привычно успокоил себя Шелест.
Все верно, только дети впервые покинули Землю. Перед ними впервые раскрывался космос, и, казалось, они должны были жадно прильнуть к иллюминатору или вовсю резвиться в невесомости, ибо где еще можно так кувыркаться, шалить, висеть вниз головой! Поначалу все так и было, но скоро кончилось, и они, как старички, уселись перед своим стерео. Словом, то же самое, что на Земле. Это при детской‑то любознательности! Среди звезд! Правда, за время полета кабину можно было изучить, как собственный карман, да в ее тесноте особо и не покувыркаешься. Правда и то, что на полпути к Луне во внешнем мире мало что меняется. Все так. И не так, потому что еще года три назад обычная прогулка в городском реалете сопровождалась восторженным писком, ойканьем и расспросами, от которых звенело в ушах. А теперь они путешествуют к Луне.
- По–моему, впереди комета, - отчетливо проговорил Шелест.
Никакого отклика сзади. Тишина и вроде бы хруст ветвей. Там кто‑то пробирался. Или подкрадывался. Может быть, намеревался кого‑то слопать.
- Тошка, Олежка! Комета!
- А?..
- Да оторвитесь же! Комета!
- Что ты сказал, папочка?
- Комета, я говорю.
- Где?
- Во–о-он! Левей и ниже Плеяд. Такой желтенький головастик…
А–а…
Бум–м! Трах!
- Разглядели?
"Не уйдешь, Рик, не уйдешь… И пэксы тебе не помогут!" - взревел стереовизор.
Их не трое было в ракете, их было четверо. И тот, четвертый, был неиссякаем; он развертывал мир призрачных событий, вводил в призрачную Вселенную, каждое мгновение наполнял впечатлениями, делал это без пауз и скуки. Да был ли он вполне призрачным? Он был неосязаемым - это верно; он был искусственным - и это правда. Но как зримая реальность он был доподлинностью. Здесь, в переносном приемнике, видеомир еще отличался от настоящего размерами. Дома - нет. Все пропорции там были соблюдены настолько, что все едино - смотришь ли ты стерео или глядишь в окно. Только это уже такое окно, где все непрерывно и увлекательно меняется.
Но ведь к этому и стремились! Того и добивались режиссеры, операторы, сценаристы, актеры. Добивались тогда, когда снимали хронику, чтобы все было как в жизни, в самом густом и выразительном ее замесе. Добивались, когда ставили фильмы и пьесы, в идеале такие, чтобы от вымысла нельзя было оторваться, чтобы он был правдивей правды. Древняя магия искусства, которую техника возвела в степень, ее законы управляли режиссерами, операторами, драматургами. Вообще неясно, что действительней в сознании - Гамлет, которого никогда не было, или твой прадед, о котором ты почти ничего не знаешь. Пожалуй, Гамлет. Или Пьер Безухов. Даже Маугли. Они больше, чем вымысел. Это друзья или, во всяком случае, близкие знакомые.
И все‑таки…
Поколебавшись, Шелест на мгновение включил корректировочный двигатель.
- Пап, что ты делаешь?!
- Ну, в самом–самом интересном месте!..
Голоса были не просто обиженные - в них прорвалось возмущение. Шелест поспешно выключил двигатель.
- Надо было чуть–чуть подправить… - пробормотал он.
Ответа не последовало. Плазменная струя перестала создавать помехи, которые искажали изображение, и зрелищный мир вернулся к ребятам.
Нотка неприязни в их голосе обескуражила Шелеста. Замечал ли он ее прежде? Скорей всего она проскальзывала и раньше, причем именно тогда, когда он пытался оттащить детей от призрачного мира. Просто он этого не замечал, потому что старался не замечать.
Так стараются не замечать признаков старости. Так стараются не замечать признаков отчуждения. Так стараются не замечать, пока это возможно, любых медленных и скверных перемен. Пока это возможно. Значит, теперь это уже невозможно?
"Не делай из мухи слона, - осадил себя Шелест. - Когда это бывало, чтобы дети ни разу не злили отца, и наоборот?"
Мигнул сигнал вызова. Шелест включил связь и выслушал новый, вызванный его внепрограммным маневром расчет траектории. Выговора дежурный Лунной Базы не сделал, но заметил, что в рай спешить незачем, так как оное место в связи с полным торжеством атеизма закрыто на учет.
- Прекрасно, - отпарировал Шелест. - Но ведь и ад закрыт тоже…
Он мог позволить себе такой ответ, потому что сделанный им маневр пока что не противоречил правилам.
- Зато существует квалификационная комиссия! - Дежурный, как любой уважающий себя служащий, не мог допустить, чтобы последнее слово осталось не за ним. А чтобы оно действительно было последним, он сразу же отключился, как человек, у которого дел по горло.
Впрочем, забот у него и вправду хватало. Тут все было привычно, понятно, и настроение Шелеста улучшилось. "Все образуется, - сказал он себе, - не стоит преувеличивать. Нет ничего такого, что бы со временем не пришло в норму. Даже если поначалу сама эта норма кажется тягостной".
Он внимательно прислушался к тому, что говорили заполнившие кабину призрачные видеогости, и его поразила ничтожность их речи, отчетливая здесь, в черной бескрайности и звездной бесконечности. Ничтожность? Плохих произведений всегда больше, чем хороших. Есть масса книг, которых никто не читает и не прочтет. Но передач, которых не смотрят, нет. Да что же это такое?
Крыса с электродом в мозгу. Крыса, замыкающая контакт, чтобы возбудить "центр удовольствия". Забывшая обо всем другом крыса. Плевать ей на то, каким образом достаются удовольствия, важно, что они достаются!
Усилием воли Шелест отогнал чудовищное видение. Оглянулся. Все как всегда. Прильнули, впились взглядом, расширенные зрачки черны, как провалы Мрака. Нет, не черны, в них напряженно пульсирует отражение видеомира. Подвижный отсвет на неподвижных лицах. Беглые мазки разноцветных теней, их мимолетная ретушь, по завороженным мордашкам скользят блики упоительных снов. Макушки склоненных голов топорщатся хохолками: у Олежки - как поросячий хвостик, у Тошки он щеточкой.
Да разве в видеотехнике дело! Ему самому в детстве порой нравилась такая чепуха, что вспоминать стыдно. Глотал все подряд - и ничего. Была прямо‑таки дикарская жажда зрелищ и развлечений, прошла, миновала. Онтогенез, говоря языком науки, повторил филогенез: личность в своем развитии сжато воспроизвела духовную эволюцию человечества.
Более чуткий Тошка уловил отцовский взгляд. Карий глаз дрогнул, вгляделся, проверил: нет повода их упрекнуть, все в порядке, можно смотреть дальше… Лицо мамино, тонкое, и тени на нем акварельные, шейка как склоненный стебель цветка; у Олежки все крепче, круглее, веснушек в этом призрачном свете не разглядеть, сопит от переживания. Мальчишечки, мои мальчишечки! Где вы, что с вами?! Так бы и взял под крыло - защитить. Но от кого, от чего? Праздничная прогулка, все идет своим чередом, Луна уже близится, - о чем речь?..
Луна стала наконец укрупняться. Две трети выпуклою диска были озарены Солнцем, и в его беспощадном свете оспины кратеров, резкие изломы гор, угольные провалы теней поражали своей отчетливой и мертвенной наготой. Самый суровый камень земных хребтов всегда смягчен, милосердно затушеван воздушной дымкой, чуть изменчив, неуловимо жив. Здесь все было иначе.
- Ребята… - Голос Шелеста дрогнул. - Под нами Луна!
Они зашевелились и повернули головы. Теперь с одного бока на лица детей падал меловой отсвет Луны, а с другого их озаряли телефантомы. Странные, как маска клоуна, лица: наполовину белые и лунные, наполовину в беглых радужных бликах.
- Да выключите вы эту дрянь! - заорал Шелест.
- Ну, пап! Ведь мы смотрим!
Они смотрели. Их взгляд перебегал: Луна - фантомы, фантомы - Луна… Фантомы, все чаще фантомы, все реже Луна - ведь на ней ничего не происходило!
На ней и не должно было ничего происходить. Она близилась, вот и все. Шелест видел Луну много раз, и всякий раз его охватывало волнение. В первый раз то было волнение открытия и гордости. Он спускался. Вступал в свои новые владения. Он был избранником и победителем, хотя и оставался простым пассажиром. Какая разница, ведь и тот, кто впервые летит авиарейсом, на короткий миг ощущает себя немножко Икаром!
Потом было иначе. В Луне всегда оставалось что‑то недосказанное. Что‑то ускользающее от глаз… Может быть, потому, что она открывалась вся и сразу? Все напоказ, все нараспашку, чего в жизни не бывает. А может, он просто помнил, что в детстве, его детстве, Луна была загадочной и труднодоступной?
Теперь не то… Дети ни разу не были на Луне, но стерео часто являло ее так, что, казалось, протяни руку, и ты коснешься лунной поверхности. Полный эффект присутствия! Пусть не своими глазами, но дети видели Луну издали, и вблизи, и в упор, и как угодно.
В его детстве голография только зарождалась.
Луна - фантомы, фантомы… Он едва сдержал желание вырвать из их рук этот идиотский ящик и расколошматить его о переборку.
Ладно. На Луне меж ними не будет четвертого. И сколько времени они упрашивали свозить их на Луну! Значит, там они будут втроем.
- Внимание, ребята, приготовились! - сказал он. - Идем на посадку!
Там, сзади, на полуслове оборвался звук выключенного стерео, сухо щелкнули пряжки ремней. "Дисциплинированная публика… - с удовлетворением подумал Шелест. - Наконец‑то!"