Под стальным корпусом скрывалась бархатистое нутро с выдавленными гнездами, в которых внимания Инголфа ждали детали винтовки.
Магазин. Прицел. Щеки приклада. Ствольная коробка и рама. Поршни и толкатели. Гармония, разделенная на элементы.
И в отдельных ячейках - патроны количеством пять. Калибр стандартный, но пули в металлических держателях гильз - белые костяные. Инголф вытащил одну и, высыпав черный порох - крупнозернистый, древнего образца - отбросил опустевшую гильзу.
Пуля же была аккуратной. Полупрозрачный корпус ее просвечивал, и видно было, как шевелится, перетекает жидкое содержимое, то сжимается в комок, то расползается, пытаясь вырваться из плена.
Вернув пулю в ячейку, Инголф закрыл ящик.
Выбор? Очевиден. Но для начала следует привести себя в порядок.
В душе Инголф долго трет себя куском пемзы, от прикосновения которой кожа краснеет и покрывается мелкими царапинами, словно насечками. Но Инголф стесывает грязь и седоватые, жесткие волосы, которых почему-то особенно много на руках. Даже между пальцами они прорастают.
Потом, отложив пемзу, Инголф вооружается куском хозяйственного мыла, запах которого вызывает легкую тошноту. Мыло жжется. Особенно страдают глаза, и на мгновенье Инголф слепнет.
Но вода спасет его снова.
Она же уносит пряди волос, которые Инголф обрезает, подхватывая ножницами у самого черепа. В грязном зеркале видно, что волос много. Ножницы щелкают, щелкают, порой выдирая пряди с корнем, но Инголф терпит. В конечном итоге волосы забивают слив, и ванна постепенно наполняется грязной водой.
Тот, кто получит эту квартиру, будет недоволен.
Но Инголфу плевать.
В его шкафу находится чистая рубашка, спрятанная на самом дне старого чемодана. Ткань ее мягка, а воротник и манжеты слегка затерты, но это лучшее, что есть у Инголфа. Он гладит рубашку тщательно, раскаленной поверхностью утюга стирая малейшие загибы. Затем наступает очередь брюк.
Инголф выходит из дому в четверть второго. Спустя час он добирается до места.
Ворота дома открыты.
Присев на корточки, Инголф занялся винтовкой. Он собирал ее, стыкуя детали в утвержденном порядке, и те сами тянулись друг к другу, спеша слиться в единый, живой механизм.
Инголф был не против.
Он пересек черту порога, держа винтовку на плече.
- Эй, - сказал Инголф, и тишина подхватила голос. - Я здесь!
Слова крошились, как льдины в весенней воде. И эхо долго катало их по двору, по черному стеклу, которое разлилось от края до края забора.
Сквозь толстые подошвы военных ботинок, Инголф ощущал холод, идущий от этого стекла. И собственные пальцы его леденели, несмотря на теплые носки и стельки из овчины.
- Я пришел!
Дом смотрел на Инголфа. Он был длинным и низким, как старый коровник, основание которого сложили из круглых человечьих черепов, а стены - из кусков красного пластика. Этот пластик покрыли инеем, словно лаком, и тем самым спаяли листы на веки вечные.
А над крышей вились дымы. Они вытянулись в небо, как лески, которые привязали к дому старую дряблую тучу, брюхо которой почернело и раздулось. Еще немного и туча лопнет. Тогда просыплются на землю иглы-молнии, затрещат громы, хлынет вода…
Воду Инголф все же недолюбливал.
В дом он заходил осторожно, прислушиваясь и принюхиваясь. Красные от раздражения глаза слезились и долго привыкали к сумраку, расшитому дымами.
Пусто. Лишь постанывают дубовые доски под ногами. И волчьи головы смотрят со стен, щурятся, скалятся, но не рычат. Клацают зубы. Капает слюна. Дергаются волки, пытаясь сорваться с железных крюков, и железо скрежещет, но держит.
Инголф идет.
- Пес… пес… - шепчутся чучела, и дыбом поднимается шерсть на загривках. Полярный медведь, дремавший в углу, вдруг наклоняется и падает на четыре лапы. Крохотная голова его раскачивается влево-вправо, словно норовя соскочить с широкой шеи.
Черные глаза, вырезанные из обсидиана, не видят Инголфа, но нос - чует. И зверь идет на запах, нащупывая путь лапами. Огромное тело его перекрывает коридор, вынуждая отступать. Но сделав шаг назад, Инголф останавливается.
Опускается на одно колено и вскидывает винтовку.
Медведь слышит щелчок. Он улыбается, зная, что пули ему не страшны.
- Пес… - шепчет он.
Лиловый язык, цветом и формой похожий на шелковый галстук, вываливается изо рта и повисает на клыке. А медведь протягивает лапу.
И когти касаются щеки Инголфа.
Инголф нажимает на спусковой крючок. От грохота выстрела закладывает уши. Отдача разворачивает, швыряя на когти-ножи, и летят клочья кожи, отворяя первую кровь.
Пуля проходит между челюстями и пробивает затылок. Из дыры хлещет тугая струя песка, текучего, как масло. И вскоре белая медвежья шерсть пропитывается им.
Медвежьи глаза трещат и рассыпаются.
Инголф проводит рукой по щеке: мокра. Пальцы окрашиваются бурым. А зверье на стенах примолкает, лишь плешивая сова смеется. И смеется долго, натужно, пока вовсе не лопает. Свистят перья осколками, пробивают плащ и путаются в толстой шкуре свитера.
Рубашку бы не попортили…
Инголф проходит мимо издохшего медведя. Его цель близка, а патронов осталось всего три. И четвертой - пуля, зажатая между мизинцем и безымянным пальцем левой руки.
Коридор выводит в огромный зал, стены которого сально лоснятся, а крыша зияет многочисленными дырами. В эти дыры и тянется дым, привязавший к дому старую грозовую тучу.
Дым рождается над котлами, которых здесь десятки или даже сотни - бесконечные ряды черных закопченных котлов, подвешенных над кострами. Огонь нарядного зеленого цвета лижет чугунные бока и, приподнимаясь на костях, заглядывает внутрь, чтобы тотчас скатиться, спрятаться средь крупных углей. Пламя гудит. Котлы потрескивают. И немо страшно кричит варево.
- Беги! Бегибегибеги… беги…
Крик продирает до костей и требует упасть на колени, растянуться между рядами и отдать себя, всего, сколько есть, на пропитание огню. Пламя примет. Оно уже распахнуло ласковые объятья, готовое сдавить Инголфа и выдрать кости.
А что останется - то швырнут в котел.
Нет!
Первый шаг и прокушенная губа. Кровь бежит по подбородку и мешается с другой, отворенной чучелом медведя. От вопля закладывает уши. И сердце останавливается.
Второй шаг. И третий. Инголфа разламывает на части. Трещины рождаются внутри, из той пустоты, которая осталась после ее ухода. Скоро кожа - тонкая мягкая человечья кожа - не сумеет удержать все части Инголфа вместе.
Четвертый.
Огонь хватает за ногу, как бешеный пес. Иглы-клыки пробивают воловью шкуру и шерстяной носок, вымораживают ступню, а лодыжку, голень… пес держит крепко. Но вырваться еще можно. Если оставить ему ногу. Пламя мурлычет:
- …отрежь ногу свою… вырви глаз свой…дай-дай…
И когда глазные яблоки начинают выползать, натягивая якорные цепи мышц, Инголф закрывает глаза. Как ни странно, сквозь веки он тоже видит, но иначе.
В котлах обитает зверь. Во всех и сразу. Тысяченожка с чугунными подковами, со щетинистым телом, сплетенным из тени и вздувшимся пузырем зоба. Он пульсирует, отсчитывая удары, но эти - лишь эхо иных. Настоящее сердце зверя находится в глубине дома.
До него Инголф доберется позже.
Пуля взрывает зоб, и горячий туман выплескивается на пол. Рвутся лески. Громыхает туча. Она сыплет молниями щедро и метко, сбивая котлы, и прошивая насквозь тысяченогое существо. А то не спешит умирать, оно пляшет в напоенном электричеством воздухе, и пламя - уже рыжее, живое - скатывается с панциря на стены.
Инголф отступает. Он закрывает дверь и оказывает лицо к лицу с врагом.
- У тебя три пули, - говорит тот.
- Две, - поправляет Инголф, зажимая пятую, бесполезную.
- Две тоже неплохо. Хватит. Идем.
- Куда?
- Вниз. Тебе надо кое-что сделать.
Инголф не двигается с места. Он разглядывает врага и думает, почему тот не спешит убить Инголфа. Враг невысок, сутуловат и мало походил на свое отражение из сна.
С другой стороны, запах - а запах не способен врать - подтверждает, что перед Инголфом находится именно то существо, по следу которого Инголф шел.
- Нет. Не совсем, - враг раскрытой ладонью коснулся дула, и оно прошло сквозь ладонь.
- Ты призрак?
Инголф был готов поверить в призраков, но враг покачал головой и сказал:
- Я - Вёрд. Часть того, что ты ищешь.
Глава 5. Аспекты безумия
Доктор Вершинин забрался на подоконник и дергал ручку, пытаясь открыть окно. Ему требовался воздух. Ему требовалось очень много воздуха.
А окно не поддавалось. Створки его склеились и заперли Вершинина в кабинете.
Снаружи горел асфальт. Он пузырился и трескался, выпуская из трещин рыжих змей, и те расползались, пожирая все вокруг.
Особенно воздух.
И Вершинин, отчаявшись, ударил локтем по стеклу.
Борис Никодимыч очнулся у подоконника, среди прозрачных осколков. Один, крупный кривой, словно нож, торчал из предплечья. Он приколол рукав к руке, и подарил отрезвляющую боль.
- Я схожу с ума, - сказал доктор Вершинин и поднялся. - Определенно, я схожу с ума!
Он улыбнулся этой радостной новости и, поднявшись на ноги, двинулся к двери. Пол кабинета раскачивался, но Борис Никодимыч видел цель ясно.
- Я сошел с ума, - он протянул руку к ручке, но та сползла по дверному полотну, растекшись свинцовой лужицей. - Я сошел с ума. Какая досада!
И Вершинин пнул дверь. Дверь открылась, однако вместо знакомого больничного коридора с серым бетонным полом, зелеными стенами и пузырями-лампами за дверью обитала чернота.
- Ну заходи, - она дружелюбно протянула кривые пальцы корней.
- Пожалуй, воздержусь.
Корни пробили тонкую ткань халата.
- Да ладно тебе. Заходи, - повторила темнота и дернула, втягивая во влажную земляную пасть. Сзади с грохотом захлопнулась дверь. - Чувствуй себя как дома!
Изнутри земля - громадный пирог.
Слой черный, жирный, сдобренный перегноем щедро, как кондитерское какао - маслом. Комочками в нем - человеческие останки. Они перекручены, связаны узлами и разломаны на части. Земля-какао плывет и перетирает малые эти части, превращая их в гомогенную массу.
Ниже - корж органогенного слоя, пронизанный корнями.
А под ним - белый творожистый иллювий.
И наконец, твердый пригоревший блин подпочвенных пород.
О него Вершинину бы разбиться, но он не разбивается, и даже стекло, сидящее в руке обломком чужого копья, проходит сквозь скальную подложку.
И ниже.
До жесткого базальта, который теряет свою жесткость, но становится вязким, как плавящийся агар. Вершинин попадает внутрь и застревает. Он беспомощен, но не напуган.
- Здравствуйте, доктор, - говорят ему, и Вершинин выворачивает шею, силясь разглядеть говорящего. - Вы уж не дергайтесь. Потерпите. Земле-то тоже попривыкнуть надо. Медленно она меняется, медленно…
И Борис Никодимыч кивает.
Он висит в базальтовом агаре, удивляясь тому, что жив и способен дышать. А вокруг него напухает пузырь с прозрачными стенками. Пузырь этот разрастается, и постепенно вмещает всего Вершинина, а потом и пространство вокруг.
- Присаживайтесь, доктор. Присаживайтесь. Не обессудьте, что я вас так… настойчиво пригласил, - существо, сидевшее в центре пещеры - а разросшийся пузырь каким-то чудесным образом стал именно пещерой - на человека походило мало. Скорее уж было в нем что-то от примитивных млекопитающих, которые еще не избавились от рептильных черт, но уже обзавелись собственными, особыми признаками.
Массивное тело, равное по всей длине покоилась на коротких толстых лапах. Пальцы задних конечностей были короткими и уплощенными, а передних - длинными, тонкими, цепкими на вид.
- Эк вы все… к своему притянуть норовите, - существо покачала головой, в которой особо выделялись челюсти. - Но это ничего. Это даже понятно.
Шкура его имела пятнистый окрас, и если на загривке топорщилась шерсть, то бока покрывала мелкая мягкая с виду чешуя.
- Вы ведь не способны разговаривать? Мне мерещится. В последнее время мне столько всего мерещится. Знаете, я должен был с самого первого дня понять, что дело именно во мне.
Очевидность данного факта принесла невыразимое облегчение. И доктор Вершинин улыбнулся такой очаровательной галлюцинации, которая взяла на себя труд окончательно подтвердить факт сумасшествия.
- Конечно. Дело исключительно в вас, Борис Никодимович.
Существо село, опираясь на задние лапы и хвост. Последний был велик. Мясистой струной он уходи в темноту, чтобы выглянуть из противоположной стены и дотянуться до самой морды галлюцинации, чем, вероятно, раздражал ее. Существо шевелило ноздрями и скалилось, как будто собираясь вцепиться в этот острый змеиный хвост.
- Но вы присядьте. Поговорим.
Доктор Вершинин отказался. Он обошел пещеру, трогая руками стены, ощущая исходящее от них тепло, почти жар, их неровность и острые кварцевые сколы.
И конечно, хвост. Галлюцианация лишь поморщилась. Наощупь она - вернее хвост - была теплой, по-змеиному сухой. На ладонях остались мелкие чешуйки.
- Homo alterius rationis! Рациональной природы! Рациональной… и рационально предположить, что в данный момент времени я пребываю в собственном кабинете. Я его не покидал. Физически. Однако разум мой искажает объективную реальность согласно установленной программе.
Существо следило за Вершининым.
- Сбой начался… дети. Автокатастрофа. Пятнадцать человек погибших. Пятнадцать человек на сундук мертвеца… мне бы напиться. Алкоголь при прочих равных все-таки лучше сумасшествия. Я не сумел их спасти!
- Сядьте, доктор.
Стул в этой галлюцинации появился в центре кабинета. И Борис Никодимыч ничуть не удивился, поняв, что стул этот - его собственный. Вон, на спинке обивка протерлась до потери цвета.
- Хаугкаль. Человек из кургана. Курганник. Страж Мидгарда и посох мира, - существо указало на себя. - Я есть. Вы есть. Все есть.
Вершинин все-таки попробовал стул на прочность, и лишь затем сел. Но молчать он не желал:
- Таким образом, становится понятна моя зацикленность на тех троих, которые впали в кому! Я не желал еще смерти. Но я не имел возможности помочь им иначе, чем уже помог. И логическим итогом стала фантазия на тему антагониста…
Хаугкаль широко раззявил пасть и запустил в нее руку. Он копошился в собственном горле, и в желудке, отчего шкура на животе шевелилась.
Вытащил он цепочку. Витую золотую цепочку, длинную, как поводок воздушного змея. Хаугкаль тянул и тянул ее, звено за звеном пропуская меж плоских зубов, а Вершинин завороженно наблюдал.
- И если взглянуть на все отрешенно… со стороны… просто факты… говорящая кошка. Сны. И Вальтер Шейбе… первый главврач наш. Его расстреляли. Я узнавал про него. Его расстреляли. Наверное, я слышал об этом раньше… в интернатуре… конечно, интерны вечно пересказывают байки… слышал и забыл. А подсознание воспользовалось информацией.
Звено за звеном. Белое золото, красное и желтое. Три пряди, свившиеся в косу.
- Вы должны знать, потому что вы знаете все, что знаю я.
Кивок.
- Вот. Ореол героя-мученика, который окружал его фигуру, сделал ее удобной для меня. Или взять карлика. Уродец. А уродство издревле ассоциировалось со злом. Варг и зима. Холод как воплощение некротики! И моего перед ней страха. Отсюда совершенно логичным образом вытекает моя борьба и ее кульминация. Я умер, и я ожил, тем самым преодолев собственные опасения.
Хаугкаль протянул цепочку, скользкую от желудочного сока и полупереваренных комочков пищи.
- На. Складно вышло.
- Спасибо.
- Только одного понять не могу. Если все так, то за что ты мужика зарезал?
- К-какого?
Не ври, Вершинин, знаешь ведь, о ком Курганник говорит. И сам время смерти зафиксировал. После длительных реанимационных процедур, которые проводил со всем возможным тщанием.
- Он… этот человек… в моем восприятии он был злом, которое я уничтожил.
И сожаления не испытывает. Инголф прав - есть люди, а есть не-люди. Не-людей убивать можно. Людей - нельзя. Вершинин не человек в собственной парадигме мира.
Цепочка в руках скользит. Звенья у нее крупные, литые.
- Я не отвечал за свои поступки! Нет, теперь я понимаю, что опасен. Ты ведь мой внутренний страж. Визуализированная совесть.
- Ну спасибо. Всегда мечтал, - Хаугкаль вцепился в хвост, но тут же выплюнул.
Не из золота цепочка - из волос. Мягких, детских… девичьих.
- Я… я благодарен, что ты появился. Я не должен иметь возможности совершить преступление.
Рыбкой пойманной на цепочке болтается пластмассовая заколка. Розовый овал и витиеватые буквы: "Катюша".
- Расцветали яблоки и груши, - Вершинин повернул заколку надписью вниз. - И что-то там куда-то туманы над рекой поплыли…
…белые кувшинки уходили под воду. И лишь одна осталась на самой кромке, словно желая увидеть солнце. С рассветом она поднялась выше, растянула пленку и прорвала, глянув в небо красными глазницами…
Лицо! Вершинин помнит ее лицо!
Это не кувшинка - девочка.
Никаких девочек не существует. Больное воображение борется с доводами разума.
- Хватит уже, - вздохнул Хаугкаль. - А то и вправду подвинешься. Голова-то одна. Беречь надо.
Он постучал по лбу когтем, и звук получился гулкий, радостный.
…и снова вода. Просачивается сквозь нейлоновые сети, оставляя по ту их сторону жирных карасей. Сеть сжимается, тянет вверх, сминая рыбьи толстые тела, и между ними застревает лента. Она разворачивается, синяя на синем, и, натянувшись до предела, тревожит сверток на дне.
- Нет! - Вершинин отбрасывает цепь из волос, не желая заглядывать в сверток. Но все равно видит. Газы раздули тело, вода превратила кожу в беловатый жир. Лица не узнать, но Вершинин узнает.
- Хватит? - вежливо интересуется Хаугкаль. - Или продолжить?
- Хватит! Чего вам надо? Чего?
- На от, - в костистой лапе лежит белый шар, вроде бильярдного. - Твое. Считай, что прощальный подарочек от Ровы. Бери, пока еще живое.
Шар и вправду был живым. Скорлупа прогибалась, и шар терял форму.
- Понимаешь, Вершинин, в этой жизни, да и в той, не все на тебе завязано. Иногда то, что ты видишь - это именно то, что ты видишь. В карман положи. Да аккуратнее - раздавишь, другого не будет.
Вершинин хотел возразить, что в его халате карманов нет, но потом понял - есть, во всяком случае один, для белого шара с полужидкой начинкой.
И вправду, не раздавить бы.
Потом эта мысль сменилась другой: если все взаправду, то Вершинин - убийца.
Он убил!
Человека!
И ничуть об этом не сожалеет?!
- Потом уже подумаешь и сам решишь, надо ли тебе оно. Если надо - проглоти. А нет, то, как там у вас говорят? Суда нет. И не бойся, не будет суда. Нету судей. Отлучились на неопределенный срок. Но ты о них не думай, Вершинин. О себе лучше. Будешь решать, то попомни - пока не пообвыкнется в прежнем-то теле, то и тяжко тебе будет. Невыносимо тяжко. И тут уж только перетерпеть.
- А если не… пообвыкнется?
- Тогда ты точно спятишь, - Хаугкаль оскалился. Зубы у него были рептильи - ровные, одинаковые.
- Что это такое?
- Вёрд.