Листья полыни - Алексей Семенов 13 стр.


- Нет, такого в песне не говорится, - рассудительно отвечал Саврас. - Не заказана. Только человек, когда к той реке подойдет, сей же час ее переплыть должен. Нет у него другого в жизни занятия. Он вообще всю жизнь этой рекой плывет. Только тот, кто эту песню сложил, и сам об этом не знал. Это Стрига-кудесник рассказал. Вот кто догадается, тот на берег и выйдет. Но совсем не так может все показаться, как в песне поется.

- Это уж ты совсем заврался, - обиделся Кисляй. - То есть река, то нет, то можно дойти, то нельзя. То с лесом, то без леса. Разве ж бывает так? Странный какой-то он, твой кудесник! Наш кудесник не так вещал - нешто забыл?

- Ни слова не забыл, - возразил Саврас. - Разве ж кудесник Стрига что-то такое рек, чему быть не должно?

- Так почему ж тот, кто до Дажь-реки дошел, напиться впрок не может, как блудяга-зверь? - не утерпел Неустрой, долго уже слушавший беседу товарищей. - Когда ему такая благость подана, почему бы человеку и сладкой воды не напиться?

- Так он ее и пьет всю дорогу! - удивился Саврас. - Пока Дажь-рекой плывет, все и пьет себе.

- Так как же до той реки дойти, когда ее нет? Я б тоже не прочь водицы сладкой испить, - обратился к Саврасу Зорко.

- Вот это не вдруг случается, - весомо изрек Саврас. - Потому человек - не блудяга-зверь и не лев инда. Ему соображение дано, чтобы до Дажь-реки дойти.

- Что ж получается, - сызнова запутался Кисляй, - соображение дано, потому до реки человек дойти не может; а тут, говоришь, чтобы до нее дойти, соображение потребно. И как тебя понять? Басни мне рассказываешь, а я, дурень, слушаю.

- Да нет, верно сказано, - догадался Неустрой. - Когда без соображения, то все запросто. А тому, кто с соображением, затруднительно. Чтобы, значит, не зря соображать. А то коли бы просто было, то к чему соображение? Ни к чему. Вот и надо потому думать.

- Да? - Кисляй ненадолго задумался. - Нет, не пойму. Потом еще раз скажете.

- Вон и лес еловый завиднелся, - обратил внимание спутников Мойертах, ни разу так своего слова и не потративший.

В этом лесу их поджидали еще семеро.

На душе у Зорко, несмотря на то что в каких-нибудь двухстах саженях двигались две сотни всадников, которые мокрого места не оставили бы от восьмерых, было глубоко безмятежно, будто на дне непроточного озера. Зорко вообще часто представлял, как он погружается в тихую прозрачную воду - иной раз светлую, а иной раз и черную, как в Нечуй-озере. Погружается лицом вверх, и легкая рябь начинает волновать голубой небоскат, на коем медленно-медленно движутся высокие и облачно-белые облака. Потом становятся видны березы, ивы и осины, склоняющиеся над водой. По небу вместе с облаками плывут сухие листики - не то прошлогодние осенние, не то те, кои высыхают по весне, еще не успевши распуститься, когда дереву недостает живительных сил прокормить все листы, рвущиеся к новому молодому солнцу, разом. Затем тело, почти невесомое в воде, ложится на мягкую подстилку из водяных трав, и они странно сухие. А как дышит Зорко, он и не знает. Даже не знает, дышит ли. И нет ничего страшного и необыкновенного в самом этом погружении. И думается, что можно лежать вот так долго, не ощущая себя, в безбрежном покое, бездумно глядя в небо, следя его перемены. И то сказать, не вовсе бездумно: думы будут скользить по воде, по нижней стороне ее трепетной поверхности, как листья скользят по внешней. Иногда листья будут обрываться и неспешно, кружась, опускаться на дно. А по осени их будет особенно много. И начнется подлинный листопад. А к зиме небо затянется первым льдом, еще прозрачным, и замерзнет. И с каждым новым снегом оно будет становиться все менее прозрачным и все более белесым, пока наконец не останется средняя, едва просвечивающая пелена, кое-где потрескавшаяся. А потом и вовсе стемнеет, и настанет ночь, долгая и даже не черная, потому что вокруг не будет видно ничего. Но это не будет пустая ночь, потому что он будет чувствовать ложе из трав и одеяло из воды. Ему будут сниться всякие сны, а потом кончится и это, и пропадет все.

Что будет потом, Зорко не знал. Когда бы он мог ответить на этот вопрос, наверное, он вышел бы на берега Дажь-реки, как сумел это сделать кудесник Стрига. Но теперь опять не получалось пойти той дорогой, которая вела Зорко в край, где текла Дажь-река и плыл меж небом и водой остров Травень. И оставалось провожать тех, кто отправлялся туда, как Некрас, или встречать тех, кто уже побывал там, как Снерхус или этот самый Стрига, с опаской и надеждой просительно заглядывая им в глаза, будто в окна дома, одной стеной смотрящего на мир, а другой - на ту сторону. На сторону, что открывалась за снами подснежной темноты зимнего озера и за теми рубежами, какие преодолевал Некрас, собирая своей невидимой сетью звуки из далеких далей изначального времени.

Сам Зорко вряд ли мог жаловаться на судьбу: ему ведь открылась в стране холмов та земля, где нет власти времени, но там нельзя было остаться. Зорко знал, что эта страна существует настолько, насколько он сам в нее поверил, последовав от перекрестка за черным псом. А тот настоящий небесный остров по-прежнему оставался невидим и недостижим, ровно как и годы назад, когда вышел он на дорогу, ведущую сквозь рюень месяц на полночь. И вот теперь он описал круг и вернулся к началу, почти к дому. И чтобы понять, что ж случилось с ним за это время, надо было сделать последний шаг. Но сделать его надо было через войну, через последние версты этой войны, в которой ничего не давалось просто так, в которой не было счастья и удачи и даже к родному дому приходилось идти с боем.

Здесь, от этого невеликого, но такого густого ельника, что можно было в десяти саженях от тропы заблудиться на полдня, до места, откуда следовало заставить мергейтов свернуть на Нечуй-озеро, оставалось пять верст. Они домчались до опушки и дальше пустили коней шагом. Саврас издал такую трель, будто и впрямь соловей где-то разливался. Мергейтам невдомек было, что рано еще для соловья, полдень стоит. Зато свои поняли, кто пожаловал.

Пятеро, во главе с Зорко, выбрались на поляну, а встречь им из-за елочного мыска, делившего эту поляну почти надвое, выехали семеро верховых, все венны из Серых Псов. За старшего был Плещей Любавич.

- Ну, Псу-предку спасибо, - выдохнул шумно Плещей. - Живы все. Опасное дело ты затеял, Зорко Зоревич. Хорошо, на этот раз повезло. А дальше?

- Да ты погоди шуметь, Плещей Любавич, - вступился Неустрой, коего Плещей привечал куда более, нежели Зорко. - Мергейты по ручью повернули, как мы и хотели. Теперь надобно, чтобы еще раз. Что ж теперь, отступаться?

- Да я разве о том? - пробубнил в ответ Плещей. - Неверное это дело. Людей загубить можно попусту.

- Где ж ты верное дело на войне видел, Плещей Любавич? - опять отвечал Неустрой.

- Да уж видел. Вот хоть как Бренн и Качур мергейтов прижали, - возразил Плещей. - Затеяли и сделали. А у нас все наудачу…

- До сих пор мы так и воевали, Плещей Любавич, - вступил в разговор Мойертах. - Мы считали, как купцы, в таком деле, где числа не есть числа сами по себе. Здесь нельзя считать так, как считают деньги. Здесь надо знать происхождение чисел, потому что они непостоянны и склонны меняться. Пусть нас двенадцать, а мергейтов две сотни, между нами двести саженей, но числа склоняются в нашу сторону, как будто мы положили на весы на один камень больше, чем мергейты на свою чашу. Мы можем сомневаться, что наши камни перевесят, но мы знаем, что кони степняков теперь отражаются в воде ручья, и наши сомнения уменьшаются тем больше, чем длиннее цепь этих отражений.

То ли Мойертах сказал так мудрено, что Плещей, остолбенев, не нашел что возразить, то ли венн нашел в словах вельха достаточную для убедительности правду, но ответил коротко:

- В Светыни они давно уж отражаются, и цепь куда длиннее, а все никак не потонут. Говори, Зорко, что дальше делать.

* * *

И во второй раз случилась та же история, и снова мергейты остановились, выпустив тучу стрел, и снова ни один из невеликого отряда не был даже ранен. Правда, теперь кочевники проскакали в погоне за веннами чуть не втрое больше. И немудрено, ибо вел их уже не Тегин, а Бильге. Но едва лишь у мергейтов появилось перед глазами какое-то подобие шеста, на который они могли бы закинуть свой жесткий аркан надежды, как лошадь под Бильге споткнулась и словно испугалась чего-то. Бильге, пусть лошадь и продолжила бег как ни в чем не бывало, счел это недобрым знаком и приказал остановиться. Бильге был хитер, и не каждый из тех, кто был с ним, поверил его словам. Но других причин, чтобы прекратить преследование, никто не нашел. То, что лошадь споткнулась на бегу, действительно считалось плохим знаком, но кто помнил, когда Бильге в последний раз обращал внимание на знаки? И Джабгу, за спиной которого осталось столько полетов стрелы, сколько не пробежали все лошади, которых успел сменить тысяцкий Тегин за всю жизнь, сказал, что, должно быть, не лошадь Бильге смутило что-то, а самого Бильге.

Но Тегин похвалил Бильге за осмотрительность и прозорливость, и теперь никто не мог сказать, что Бильге поступил неверно. А раз так, то и толковать его поступок больше не было нужды. Так в походе вниз по течению ручья прошел еще день, когда под вечер, в густо-красных лучах уже спускающегося в леса солнца, две сотни Тегина нагнал гонец в черном халате десятника, присланный от трех сотен, шедших следом, и вручил тысяцкому треххвостую плеть с узелками, завязанными особенным образом, и тогда Тегин, узнав условный знак, позволил гонцу говорить.

- Сокол, пущенный за добычей, промахнулся, и боевой конь споткнулся на бегу, и стрела, взятая из тула, сломалась в руке, - начал гонец.

Тегин, Бильге и Кутлуг переглянулись: худшего начала нельзя было придумать. Лишний раз вспомнилась сегодняшняя неудачная погоня.

- Олдай-Мерген повернул тумен дорогой, которой мы пришли сюда. Люди лесов вышли навстречу нам так, что даже равным числом мы не можем их одолеть, потому что наши числа выросли вместе с травой степей, и здесь сильнее числа, выросшие вместе с лесом. Здесь надо считать по-иному, и мы не знаем как, а люди лесов знают. Теперь Олдай-Мерген не может прийти к нам на помощь, и только я сумел пробраться к вам. Девять моих воинов пали по дороге. Они пали как воины. Нам надо пробиваться к большой реке и уходить за нее, потому что за ней люди лесов не живут. Там нет моста, и наши лошади могут не выдержать переправы, но многие доплывут. За десять дней похода мы сможем дойти до границы земли манов, а дальше путь нам известен. Так сказал Олдай-Мерген.

Десятник поклонился Тегину… и рухнул с коня на землю, будто мешок набитый соломой. Кутлуг сам соскочил с коня и подбежал к упавшему, а Тегин и Бильге мигом выхватили стрелы, и, узри они хоть кого-то, кто не был здесь своим, его боги приняли бы его сейчас же на своих семи небесах и десяти землях. Но не стрела, пущенная с высокой ели или из частых зарослей бересклета, была причиной смерти гонца, даже имени которого они не успели узнать. Кутлуг, перевернувший упавшего лицом к небу, распахнул его халат. На рубахе ровной полосой тянулся поперек груди кровавый след. Рана была недавней, вряд ли минула двенадцатая часть срока от восхода до восхода солнца. Десятник умер от этой раны, и трудно было понять, как сумел он проскакать многие версты и донести волю Олдай-Мергена.

Но принес он и другую весть, не менее худую, чем первая, хоть и не успел сказать о ней. Если рана была получена им недавно, значит, и враги были где-то рядом, и кто мог поручиться, что их не ждет та же участь, что постигла весь тумен. Если даже те пять тысяч, что вел темник, должны были повернуть назад, то что могли сделать пять сотен всадников? Но мергейты тоже знали, что числа не равны сами себе, как это бывает на торге, были сведущи о происхождении чисел. Они считали, что десяток был впятеро сильнее, чем двое; что шесть десятков были в двадцать раз сильнее десятка, но пять сотен всадников могли пройти оставшееся до большой реки расстояние не так быстро, как пять тысяч, а вчетверо быстрее.

Наступали сумерки, но Тегин не приказал останавливаться на ночлег. Никто не разводил огней. Они остановились, чтобы дождаться трех сотен, шедших следом. И когда из темноты до слуха дальнего дозора, стоявшего выше всех по ручью, донесся перестук копыт по влажной траве, один из пятерых, что были в этом дозоре, помчался известить тысяцкого о приходе своих, потому что мергейты поколения Тегина верили звукам и безошибочно могли отличить поступь лошади, которой управляет мергейт, от поступи лошади, управляемой любым другим.

Они продолжали свой путь сквозь чужую ночь и не видели сегодня ни тех снов, что пришли за ними из Вечной Степи, ни тех, что выходили к ним из тел деревьев и поднимались из травы здесь. И пять сотен их снов и еще тысяча снов, что приснились бы их лошадям, не смогли стать в эту ночь снами. И степь потеряла еще полторы тысячи снов, и черная трещина, через которую утекала степная вечность, заменяясь временем, увеличилась, приближая тем самым их срок.

* * *

Во второй раз уходить от двух сотен мергейтов было совсем уже не так жутко, как в первый. Они даже позволили себе показаться на гребне крутого правого берега, чтобы не мергейты выбирали, когда начать погоню, а они сами. Мойертах даже выпустил стрелу - намеренно мимо, потому что он мог выстрелить не хуже любого кочевника, но не следовало сейчас проливать кровь, потому что на кровь откликнулись бы не только сами мергейты и их страшные луки, но и их духи и демоны: демоны смерти и духи бешеной крови, духи-покровители и демоны ярости. Когда в бою сходятся две большие рати, эти демоны и духи бьются меж собой, но дюжине воинов, даже самых могучих и умелых, не совладать с двумя сотнями врагов и теми демонами, что сопровождают их. Наверное, об этом не знали Неустрой или Плещей Любавич, потому что ни разу не приходилось им биться в большом сражении, но хорошо знали Мойертах и Зорко, хотя ни один из них не знал, в каком сражении пришлось ратиться другому.

Мергейты, на этот раз, на удивление, тяжело поднявшиеся для преследования, нежданно припустили и уже было начали охватывать сбившихся друг к другу беглецов. Зорко на мгновение растерялся, и тут, хотя он уж нашел выход - рассыпаться по лесу, - им овладела дремота просто неодолимая. И будто некто прозревший его тревогу сказал коротко: "Отдохни часок. Я знаю, как управиться".

"Часок" - это могло значить и несколько десятков ударов сердца, и два больших галирадских колокола. Но не было в этих словах ничего обидного или высокомерного. Сказаны они были таково, что Зорко, засыпая, понимал: на смену ему сейчас заступит тот, кто ближе ему, чем любая родня, ближе, чем брат, ближе, чем дух-охранитель.

Росстань вторая
Зорко и Волкодав

Волкодав как раз раскрыл книгу, чтобы узнать, каково было в вельхских землях общение человека со своим духом-охранителем и сколько их, этих невидимых простому оку побратимов, у каждого было или могло быть, как тусклое чувство тревоги зашевелилось где-то в глубине души, откуда поднимаются к поверхности сны. Так - Волкодав знал это доподлинно, на своей шкуре - ощущает беспокойство собака и, не находя себе места и не сознавая еще, какая напасть приключилась где-то или должна еще приключиться, вертится, переминается с лапы на лапу и не может найти себе места, поскуливает тихонько и, не желая того, передает тревогу хозяину. Тревога эта еще не переросла в беду, но по одному тому, откуда прилетел невнятный зов, венн понял, что не на корабле выплеснулась из непроглядного и туманного кубка чужой души тревога, и не за морем, и даже не в летящем где-то меж землями и небесами Беловодье. Собственно, и зова-то никакого не было, и это было лучшим свидетельством того, что Волкодав верно догадался о происхождении этой тревоги. Оттуда, где теперь - или не теперь, а в неведомом "раньше" или "потом" - находился настоящий домВолкодава, единственный из ему ведомых, плыла эта тревога. И хоть казалась она еще расплывчатой и безнадежно далекой, но жалило сердце и ело глаза ее облако так же, как горький дым от родного сожженного печища.

Там, где из складок глухого и непроницаемого полога, что зовется вечностью, выныривала ниточка времени, на которой висел и тот мир, где обитал Волкодав, что-то случилось с человеком, который умел держать перо и кисть куда лучше, чем меч, пусть и мечом владел не худо. И зане был он там, рядом с домом, то, кем бы ни приходился он Волкодаву на деле, был он теперь дороже и роднее любого, кто только был у Волкодава.

Венн знал, что есть такие люди - звали их волкодлаками, - что способны, перекинувшись через себя, одеться волчьей шерстью да пуститься рысцою по лесам-полям, зубы скаля. Но сам он ни разу таких не видывал, а то, как превращался вдруг сам в огромного серого пса или становился во сне Зорко-художником, происходило пусть и не против его воли, но исподволь. Самочинно же - ни разу. И тут, не уразумев, как такое получилось, он мигом оказался в седле на мчавшейся еловым леском серой лошади. И сразу ощутил, что его преследует кто-то - лютее волка. Недаром, должно быть, подумалось ему о волкодлаках. Так же, как Волкодав мог обернуться псом - не в обличье песье войти, а мыслью собакой стать и с собаками на одном языке говорить, - умел тот, кто вел погоню, становиться поджарым степным волком и речи с волками вести.

Назад Дальше