Листья полыни - Алексей Семенов 14 стр.


Волкодаву раздумывать было недосуг, да и нет места раздумью в таких делах. Словно у сторожевой собаки, почуявшей чужой запах, поднимается на холке шерсть и вырывается еле слышное человеческому уху утробное ворчание, подняло шерсть и заворчало все то, что было в его душе от пса-первопредка. И тот позади, который вел погоню, нежданно для себя ощутил, что впереди никакая не добыча, враг, способный вести бой с ним не только сталью и разумением, но и вольной волей, что много старше человечьей. Тот кто хоть и был его врагом и говорил на чужом мергейту языке, но молчать умел на одном и том же.

Бильге - а это был он, точнее, живущий в нем степной волк - распознал вдруг впереди равного. Этот волк видел бегущих и не мог не поддаться волчьему обычаю: бегущего преследовать и догнать. И, едва почуяв, что можно получить отпор, рассудил по своей волчьей сути: незачем подставлять чужим клыкам шкуру! Бильге, услышав этот волчий голос, замешкался, ибо привык верить голосу первопредка-волка, а не тем непонятным голосам, которым верил Гурцат, пусть и не покидала его золотая удача. Лошадь под Бильге споткнулась. "Дурной знак, - мелькнула мысль. - Кто осудит меня, кто обвинит в трусости? Сам Тегин, молодой тысяцкий, по праву получивший от Олдай-Мергена желтый халат, остановил погоню, когда для этого было куда меньше причин!"

Бильге осадил лошадь, и та послушно стала. Привычно выхватывая из тула стрелу - руки сами делали то, к чему привыкли сызмальства, - Бильге уже предчувствовал, что она уйдет впустую. Он, в отличие от многих в тумене Олдай-Мергена, родился в лесах предгорий и умел ощутить то напряжение, что внушается расстоянием, на котором стрела достанет в лесу убегающую добычу. Теперь это напряжение уже не дрожало, волнуясь и звеня, как натянутая тетива, но ослабло, будто кто-то раздумал стрелять. Бильге все выпустил дважды по звучащей стреле, и все остальные сделали то же. Но никаких иных звуков, опричь стука наконечников о дерево и осыпающейся хвои, не донеслось до них.

- Соберите стрелы, - проворчал сотник. - Венны не вернутся.

Волкодав, осознав, что погоня отстала, принялся осматриваться. Места были знакомы, будто он вчера их покинул. До Нечуй-озера оставалось два десятка верст, а значит, столько ж оставалось до последней схватки, пройдя сквозь кою он смог бы увидеть дом.

- Ты будто задремал, Зорко Зоревич? - спросил кто-то скачущий чуть позади, за правым плечом.

Волкодав, вернее, тот, кем был в этом далеком "сейчас" Волкодав, обернулся. Крепкий собой мужчина возраста солидного, с длинными, не седыми еще полового цвета волосами и густой бородою, владелец ладного гнедого жеребца, шел вслед за ним. Клочки шерсти, нашитые на куртку, говорили о том, что был он из Серых Псов, как и еще шестеро мужчин помоложе, что были здесь явно заодно с ним.

"Кто ж это?" - задумался Волкодав.

И сей же час чужая - то есть своя, но не вовсе еще своя - память, пробужденная сознанием Волкодава, пришла на помощь.

- Как же, Плещей Любавич, задремлешь тут, когда две сотни степняков на хвост наступить норовят, - заметил Волкодав. - Только наш хвост верток - не то, что их, волчий: нашим след замести можно, а их - только на чтобы поджать и годен.

Серые Псы, что пришли вместе с Плещеем, хохотнули, и сам Плещей Любавич ухмыльнулся.

- И то правда, Зорко Зоревич. Два дела из трех, значит, сделали?

- Так, Плещей Любавич, - согласился Зорко-Волкодав. - Когда шестью десятками от пяти сотен уходить станем, смотри, чтобы твои два десятка за тобою шли ровно через болотце по стежке. Едва один оступится, сам разумеешь, что будет. Мергейты что волки: кровь почуют - не сдержать, - закончил он вовсе не так дружелюбно, как начал, и, будто бы сторожевой пес, сделавший свое дело, отогнавши чужого, отстранился от всего окружающего.

Плещей Любавич хмыкнул только: дескать, не поймешь его - то будто кот лесной ходит, близко не подпускает, то смеется, как свой, а то угрюмый сделался! А Волкодава одолевали думы невеселые. Теперь-то и Волкодав знал, кто ж такой Плещей Любавич: отец Плавы. А вот кто такая Плава, знал только Зорко Зоревич из рода Серых Псов. И то, что знал Зорко, должно было вот-вот открыться Волкодаву. И Волкодав, ощутив это знание, принял его не как стыдное, но отчего-то как запретное и, словно из-под воды выныривая после долгого погружения, рванулся прочь, туда, откуда пришел, и выдохнул шумно…

Взору его снова открылась морская ширь, и лишь дальним эхом еще звучал в ушах перестук лошадиных копыт по опавшей золотистой хвое.

* * *

Зорко очнулся в седле, будто и не спал. Мергейты отстали, пропали где-то за спиной. Он не помнил ничего: в первый раз с тех пор, как ему стали сниться эти странные сны. Должно быть, дремал он совсем недолго, потому как они едва успели преодолеть пару верст. Помнил он только, что тот, кто занял ненадолго его место, спрашивал что-то, будто длань подставлял. И память Зорко выкладывала нужное, как заботливый и умный хозяин дает собаке с ладони, а не зажимает перстами. И тот, Волкодав, бережно брал просимое. Но в последний раз, хоть Зорко по-прежнему предоставил то, что было испрошено, другой, будто раскаленной стали коснувшись, шарахнулся в сторону и исчез. И Зорко тут же будто вынырнул из того самого зимнего водоема, который так часто ему грезился, обратно, в хмельной весенний свет.

Он повертел головой, точно отряхиваясь от воды после того, как нырнул, а на деле стряхивая дремоту и оглядываясь. За правым плечом увидел Плещея Любавича. Дядька был нарочито серьезен и суров. И вспомнил, о чем хотел знать Волкодав, задавая последний вопрос: о Плаве. И Зорко понял, что Волкодаву доставались в жизни все более черствые корки и сухари, о которые зубы обломаешь, да отруби. А мягкого и теплого хлеба - если только запах когда-либо чуял, а чтобы из женской руки его есть - о таком и мечтать не смел.

И Зорко, пусть и не время для этого было, призадумался. У него самого ведь пусть жизнь и не гладко шла, а все же выходило куда как удачливее, нежели у него - Волкодава. Не был Зорко Зоревич ни распутным, ни беззаконным. А все ж знал, как тихо, будто осторожно, дышит Плава, разметав волосы по свежескошенной траве. Знал, как шуршит таинственно синий шелк, спадая в темноте с белых плеч королевы Фиал. Знал, как можно утонуть, обо всем забыв, в синих, как тихий ручей под самой зеленой на свете травой, глазах девушки из Глэсху, что ловко кроит платья и рубахи, а потом расшивает их тонкой нитью. Помнил, наконец, табличку, где были сильной и красивой рукой Фрейдис вырезаны сегванские руны, - помнил, потому что сам умел ловко по дереву резать и надпись та, как в дерево, в душу врезалась.

А Волкодав не знал, не пробовал даже. И как ему объяснить было, если так связала их судьба, что хоть и были они ближе некуда, а говорить меж собой не могли никак, только снами меняться да полуразмытыми образами памяти. И как же встретится он с Плавой, если внезапно, помимо воли, одолеет его эта чудная дрема? И как посмеет он противиться ей, как посмеет не допускать до того, что принадлежит ему, того, кто всех ближе? Ведь ничего постыдного не таила его память, и порою так пело или плакало сердце о тех, кого любил он, что хотелось отдать эту радость и этот плач всему пространству, да только могучий Нок-Бран, белые недосягаемые облака и безбрежное небо принимали его, потому что ведали все обо всем. И Волкодав имел все права знать, и Зорко все ключи от своих дверей ему бы отдал, если б тот взял. А ну как не возьмет? И кто тогда Плаве откроет?

На это Зорко ответа не знал. Впервые за много дней попался ему вопрос, на который не было ответа. И оставалось только ждать. И надеяться.

- Так, Плещей Любавич, - сказал Зорко то, что собирался сказать при удачном исходе своей задумки, - когда шестью десятками от пяти сотен уходить станем, смотри, чтобы твои два десятка за тобою шли ровно…

Плещей Любавич вздрогнул, точно его кто иголкой под седло ткнул.

- Да ты ж только о том рек, Зорко Зоревич! Что ж, меня за глуздыря считаешь? - оскорбился дядька.

- Не серчай, Плещей Любавич, - немедля поправился Зорко. - Это я на всякий случай…

А что еще мог он вымолвить? Память о тех двух верстах, когда был за него в седле другой, наплывала медленно, едва, будто вода морская на приливе. Как будто и вправду он спрашивал то же самое у Плещея несколько мгновений назад, да еще и теми же словами. Вот это был поворот! Доныне его сны не причиняли никакой тревоги - напротив, он узнавал о себе то, что не всякому дано было знать, он проницал грядущее и чувствовал надежную поддержку с какой-то незнакомой доселе, иной стороны бытия. Теперь же две тревоги явились разом: не говоря о Плаве, еще и Плещей, да и все вокруг заметили, что он словно исчезал куда-то на время, да не просто исчезал, забываясь, а подменялся кем-то неведомым. И вряд ли кому - кроме разве вельхов - мог он объяснить начистоту, что ж с ним происходит.

Хуже было с веннами. В лесу, на воде, на болоте, в поле и в доме окружали человека духи, и были среди них добрые, а были просто духи, кои человека не задевали, покуда человек сам к ним не приходил. Были духи-предки и духи-охранители, побратимы. И были те, что вредничали. И были те - их вовсе оставалось немного, зато помнили их крепко, - что вились вкруг Худича жуткой стаей, нападая нежданно, врасплох - тогда, когда не было от них защиты. И заметить их можно было по тому лишь, как ведет себя человек. И присматривались иной раз люди друг к другу, чтобы вовремя предупредить худо. А проще всего угадать злого духа было в человеке-оборотне: хотел тот или нет, а время перекинуться приходило. Вот теперь Зорко себя выдал, пусть и не вселялся в него никакой дух, а, наоборот, он вошел в иную душу и смотрел из нее в другой и вместе с тем свой мир, будто сквозь приветливо распахнутое окошко.

Иное дело было у вельхов. Духи в стране холмов настолько сжились с людьми, а люди с ними, что не считалось чем-то странным встретить даже днем в поле или во дворе не то что знакомого человека, переменившегося вдруг до неузнаваемости, а и самого духа, что называется, во плоти.

Особенно любил меняться до неузнаваемости старый Флинн из Глэсху, особенно после трех кувшинов доброго хмельного пива. Мигом покидала его обычная старческая хмарь. Он расправлял плечи, делался вроде выше ростом, голубые его глаза вместо тусклых и блеклых, как небо в месяце листопаде, становились яркими и задорными, как то же самое небо в месяце травене. Флинн тогда поднимался с дубовой скамьи, крепко врытой в землю у стены его круглого каменного дома еще его дедом, - эта скамья часто была единственной опорой, что еще не отказывала ему в жизни, - и шел вразвалку, почти не пользуя палку, на дальнее жнивье, с которого обычно начинали убирать поля и которое, по этой причине, освобождалось первым.

На этом жнивье мальчишки любили устраивать игру, поддавая чуть загнутыми на концах палками два деревянных шара размером с голубиное яйцо, оплетенные узким кожаным ремнем и связанные вместе. Они таскали эту связку шаров, поддевая их на палку, метали их, ловко перебрасывая друг дружке, либо возились, пыхтя и толкаясь, пытаясь отбить заветную связку у соперника, возя ее по земле и жесткой и обиженной щетине сжатого уже хлеба. Целью их было забросить шары промеж двух воткнутых в землю пар шестов, стоящих напротив, при этом забросить с исподней стороны, а не с лицевой.

Флинн приходил на это жнивье и долго наблюдал за мальчишками, крича что-то, подзадоривая их. А иной раз становился посредине между парами шестов и, примыкая к одной из мальчишеских толп, преискусно, стоя на месте, ловил перекинутую ему связку на свою палку и зашвыривал вперед, своему союзнику, и частенько тому уже и не оставалось ничего иного, как только затащить шары туда, куда им и надлежало в итоге попадать, - между вражеских шестов.

Но иной раз Флинн приходил на жнивье в бурю, в стынь, в туман и даже в непогодь, когда никаких мальчишек там и следа не было. И однако, все равно махал своей палкой и что-то кричал, а то и становился посреди поля и будто бы играл в шары. Никто не видел в том ничего странного: все знали, что в это время на дальнем жнивье в шары играют духи и старый Флинн видит их и играет с ними.

"Все позабудется, едва только первая мергейтская стрела над ухом запоет, - решил Зорко. - Плещей Любавич разве вспомнит, остальные молоды еще. Да ведь мне сюда уже не возвращаться".

Этой мысли Зорко и сам удивился: раньше об этом не думалось. А теперь - не верилось. Он не верил уже, что когда-нибудь станет снова жить в избе на берегу Светыни, ходить на охоту или зимой устраивать на речном льду кулачную потеху. Не представлял, как это не будет рядом рокочущего моря, как это не будет гореть посреди месяца грудена в сумерках свечи в доме, где скрипят перья и нездешними цветами ложатся на пергамент краски, как это не встретит его ночью некто странный по дороге из одной деревни в другую. Своему печищу Зорко хотел только служить и за это мог еще зваться венном.

Чем он мог вернуть былое? Да уж ничем, разве что дети его могли бы вернуться, если б он сумел вернуться сюда сам, к самой смерти. А такое могло случиться, только если б женой его стала Плава, - детей от вельхки венны рода Серого Пса к себе бы не приняли. Но чтобы вернуться, даже многие лета спустя, нужно было, чтобы было куда возвращаться. И еще Волкодав непременно хотел зачем-то увидеть печище.

И Зорко, вспомнив вельхский закон о том, что честь воина, выигравшего честный бой у заклятого врага, вырастает гораздо более, нежели ее убавляется от всяких мелких его в этом бою проступков, уверенно рек:

- Сейчас дойдем до осиновых зарослей по-над ручьем. Там нас еще пять десятков ждут. О том вы все знаете. На мергейтов так выедем, будто ратиться с ними тут же и собрались. Если кто из новых робеть станет, вы показать должны, будто страшиться нечего. Убьют многих, может статься. Первое дело, чтобы степняки за нами потекли, добивать. Плещей Любавич через топь пойдет, на правое крыло наше. Там Парво-калейс его ожидать будет. Мойертах влево отправится и пообок каменного холма мергейтов провести должен и к Нечуй-озеру выйти на Охлябю. Я же посреди отходить буду, а у озера сам развернусь. Как мергейты с обрыва посыплются, бейте их что есть мочи и к тому месту гоните, где камни у озера стоят. Если утечет малый отряд, не гонитесь. Мергейты малым числом на печище не сунутся: уходить им за Светынь либо в лесах быть пойманными - вот и вся недолга. На том постановим. Все вы это знаете, да я напомнить решил. Считаю, не лишним будет.

- Не лишним, - согласился за всех Плещей. Видать, говорил Зорко столь уверенно, что все мысли про оборотней до времени забылись или же вовсе не возникли. Кони мчали их сквозь реденький ольшаник, и Зорко, осматривающему залитые весенним солнцем широкие поляны, было отчего-то покойно. Вокруг него, словно стены родного дома, а то и крепче их, стояли Мойертах, Неустрой, Кисляй и Саврас, а в десяти с гаком верстах был и Парво, и это кровное военное братство, коему от роду был едва месяц, было крепче того разобщенного единства, которым жило все его поколение.

Лист третий
Некрас

Некрас шел легко, стараясь обходить те места, где твердая почва, помесь камней и засохшей глины, уступала сыпучему песку. Он уже успел понять, что песок съедает звуки, будто ненасытная живая утроба, и рождает, переваливаясь зыбким телом, свои, заглушая и передразнивая прошлое. А вот глина и камень, наоборот, слишком уж сильно и точно отбрасывали все пришедшее к ним вовне и сами воспринимали всей сутью все приходящее оттуда, пусть бы это были даже недавно отброшенные ими самими звуки, пришедшие от камней, лежащих неподалеку. В таких местах звуки не плыли, каждый в свой черед, и висели в воздухе, тесно сплотившись, занимая каждый свою малую точку, и каждую такую точку следовало изловить, дабы узнать нечто, и каждый звук почти не знал, где заняли место его потомок или предшественник: рядом или за версту.

Но Некрас и здесь не потерялся. Дул себе в свою дуду, распуская мгновенную сеть звуков-охотников, и те ненадолго гасили звуки, кои Некрасу не были надобны, оставляя лишь те, о времени рождения коих Некрас желал проведать. После же охотничья его сеть таяла, и прежние звуки, перебрасываемые друг другу каменными исполинами, и камнями поменьше, и вовсе мелкими, заново водворялись на свои места, отнюдь не спеша затихать.

Караван, за коим стремился Некрас, был недалече - за три дневных перехода. Некрас был мужиком закаленным, жилистым и, пусть не привык к большой и сухой жаре - а жары большой еще и не случалось, зане весна стояла, - переносил окраинные суходолы земли огнепоклонников запросто. Плотью излишней, что тяготила бы полного человека, кудесник обременен не был, а жизнь суровая лесная просила выносливости изрядной, вот Некрас и не страдал от долгого каждодневного хода. Старик караванщик указал ему, как пойдет караван, а значит, и все те места, где сочилась из-под земли вода, указал и подавно.

Впрочем, Некрас и сам воду слышал, но по-указанному идти было увереннее. А помимо воды слышал он под слоями беспокойного песка и застрявших в глине, что грибы в пироге, каменных глыб токи иной жидкости, не воды, а более с льняным да конопляным маслом схожей жидкости. Только была она много гуще и старше, точно память многих веков хранила, перемешанную и растекшуюся по всему льющемуся и ветвящемуся телу этой жидкости. И столь гремуча и плотна была эта память, что стоило искре малой упасть, как возгорелась бы страшным жаром - и пропала бы враз. Иной раз жидкость та подходила и вовсе близко к поверхности, и Некрас даже мог послушать и представить себе удивительные вещи и времена, о коих говорили непрестанно, бормотали, ворчали, булькали, перемежаясь, переплетаясь и перемешиваясь, несчетные слои, токи и струи.

Однако долго слушать было недосуг, и Некрас шел дальше. Еще обитал в земных глубинах легкий и беспокойный горючий воздух - легче того, коим люди дышат. Пребывал он в подспудных трещинах и язвах земных взаперти и там стремился разлететься во все стороны, да не получалось. В отличие от жидкости масляной, что память хранила крепко, хоть и распространяла ее по всему своему телу, ветер, играющий и подвижный, о былом ничего не знал, зато про подземные пределы, в кои затворен был и где коловращался, шипел, что змей, в норе потревоженный, без устали. И Некрас познавал, где пребывают всяческие железы, а где каменья, и как они в себе устроены, и каковы их способности и свойства.

Здесь, в пустынной этой местности, куда способнее было заглянуть под земной спуд, зане не мешали ни древесные корни, ни переплетения трав, ни отголоски жестоких войн, что вели грибы, ни вечное влажное хлюпанье просочившейся всюду водной влаги и пара. Здесь вода сохранялась лишь кое-где, как редкость, и ей было не до того, чтобы докучать иным частям земного тела.

Но и за этим, чтобы разведать толщи подземные и давние, запомненные ими времена, кудесник-венн не останавливался. Шел он на звон бубенцов, что оставляли за собой блудяги-звери, одни лишь и способные одолевать такие переходы без питья, да еще груз на себе волоча. И с каждым переходом - а их Некрас сделал уж четыре - караван все приближался.

"А как горами двинемся, - рассчитывал про себя ловец звуков, - и того проще станет: тут уж я найду, каково короче пройти".

Некрас еще не слышал Человека со Стеклянным Мечом, но отчего-то знал, что караван этот сведет их. Попутно пытался он возвращаться и к тому, что сумел он услышать сквозь золотой оберег, что носил Зорко Зоревич из рода Серых Псов - самый диковинный человек, какого только видел и слышал Некрас.

Назад Дальше