Бестиарий спального района - Юрий Райн 14 стр.


Таких отцов, впрочем, прозывали кукухами и тоже не жаловали. Мог староста под горячую руку донести управляющему в главном имении, если доводилось туда поехать. А управляющий - тот тоже: мог посмеяться, мог старосте по шее дать, чтоб не лез, дурак этакий, попусту, а мог и барину доложить или барыне. И уж тогда - как Господь даст. Старики вспоминали: при старом-то барине Фильку Седого да Макарку Порожнего барин пороть приказал, а после в каторгу отправить. Ух, лют был покойник…

Фроське сравнялось восемь, когда мамка Акулька перед кукухом не устояла. Особенный был кукух, не деревенский: за какую-то провинность прислали к ним, в глушь, карлу из главного имения. За что да про что сплавил его барин - разное болтали. То ли помрачение на карлу нашло, порезал он живность на скотном дворе. То ли слишком уж полюбила его молодая барыня, и барин, крутой норовом, велел карлу сечь нещадно, а после - в хлеву поселить, со свиньями, и не кормить. Пусть-де то жрет, что у свиней отобрать сподобится. Насилу барыня упросила - посечь больше для виду, да и отправить в дальнюю глухую деревню, богом забытую. Жалела карлу…

В деревне опального приняли с почтением: мало ли что, ныне серчают на него баре, а завтра, того и гляди, снова вознесут. Поселил карлу к себе сам староста Ефимка, угощал сладко, стелил тепло.

А карла вдруг Акульку увидал - и прикипел. Та-то поначалу отмахивалась, посмеивалась: экий потешный! Росточком с Фроську, голова большущая, ножки кривые, коротенькие, руки, наоборот, длинные, чуть не до земли, сразу видать - сильные. И досмеялась мамка - сдалась, пустила в дом, на печи спать укладывала, с собою рядом. Фроська слышала по ночам: возятся они там на печи, карла пыхтит, мамка криком кричит. Страшно делалось, а после девочка поняла - мамке-то ой как хорошо…

Правда: веселый был карла. Балаболил без устали, песни пел, в пляс пускался, глазищи так и сверкали! Отзывался на "карлу", как на имя; Фроська хохотала до упаду: ишь, Карла-марла! А он на Карлу-марлу тоже отзывался, только зубы скалил, будто ярился; ну да то притворно… Баловал Фроську, по голове гладил. А уж маменька-то - пышным цветом цвела!

Так прожили до самой зимы. А потом уехал староста и воротился не один - с барскими гайдуками. Схватили те Карлу-марлу под белы рученьки, в сани закинули - поминай как звали!

Собрался мир, Ефимка Пегий и поведал: страсть озлилась барыня, как узнала про карлу своего ненаглядного и про Акульку. И сказала барину: будь, мол, по-твоему - сечь его до полусмерти, а после к свиньям бросить. Барин-то смекнул… Тут староста запнулся, поскреб бороду и закончил вовсе про другое: Акулька-то наша Кузькина - блядь. Барыня молвить изволили: блядь!

Мужики помолчали; кто в затылке почесал, кто головой покрутил, кто плюнул смачно. Молча и разошлись.

Весь день и всю ночь мамка убивалась. Металась от стены к стене, выла, лицом почернела. Фроська забилась в самый темный угол, смотрела со страхом и безнадежностью.

Наутро отправились по воду - как-никак, а жить-то нужно… Вышли со двора, глянь-поглянь - ворота-то в дегте. А на улице - парни молодые, Акульку с дочкой увидали - засвистели, заулюлюкали. И девки тут же - хохочут, пальцами показывают, слова срамные выкрикивают.

Фроська плохо запомнила, как прошли они с ведрами и коромыслом через этот строй, как воротились. И что дальше было - тоже словно в тумане. Мамка больше не плакала, это точно. Все сидела на лавке, руки на коленях сложив. Неподвижная, как покойница.

Потом стемнело, Фроська заснула, а проснулась, еще до света, - нету мамки, а печь остыла, холодно в доме…

Девочка помолилась на образок, что в углу, укуталась потеплее, запалила лучину, выбежала из дома, а затем и со двора. На улице было пусто и темно, лучина не больно-то помогала. Фроська заплакала, и тут из-за облаков выглянула полная луна, ярко осветив дорожку следов на свежем снегу.

Идти по следам оказалось недалеко - через маленькую рощу к речке. А там, по толстому льду, - до проруби, только-только затянувшейся. Рядом с прорубью валялся знакомый колун с почерневшим топорищем.

Девочка отшвырнула ненужную лучину - та зашипела и погасла, - схватила колун, принялась вскрывать прорубь. Три с половиной столетия спустя, став Ангелиной Яковлевной, она оценивала свои тогдашние действия современными словами: действовала автоматически, все чувства притупились. И притом - какое-то новое знание капля за каплей наполняло ее. Это еще предстояло переварить, осознать, осмыслить. Ну, время было…

Фроська едва не упустила топор под воду, чуть не упала в прорубь сама, но в конце концов полынья расчистилась, и из непроглядной глубины всплыла маменька.

Ее лицо быстро покрывалось коркой льда. По-прежнему не отдавая себе отчета в том, что делает, девочка пыталась вытащить мать на лед. Мешали рукавицы, Фроська сбросила их. Руки сразу же заледенели, а своего лица она не чувствовала уже давно.

Звонко упала новая капля непонятного пока знания. И еще одна, и еще. Фроське показалось: захоти она чего-нибудь сильно-сильно - оно сбудется. И захотела: вытащить мать. Волоча ее по льду и по снегу, добраться до дому, хоть ползком. Растопить печь. Отогреть маменьку, оживить.

И чтобы воротился тятенька или хотя бы веселый, добрый Карла. И чтобы никто не смел мазать их ворота дегтем, свистеть, кричать: "Блядь с выблядушкой!"

Она вытянула маменьку из полыньи, задыхаясь, упала рядом, и враз сделалось черным-черно и безмолвно.

5

Очнулась от того, что кто-то тихонько рассмеялся прямо у нее над ухом и произнес:

- Красавица-то какая!

- Ты про которую? - лукаво спросил другой голос, потоньше.

- А обе хороши, - ответил первый.

Опять смех, теперь на два голоса. И, почувствовала Фроська, веет холодом, но не мертвым, какой сковал маменьку, а… не передать… живым, свежим.

Второй голос сказал:

- Старшей-то уже не поможешь. А младшую давай-ка домой снесем, вон следы. По следам и снесем.

- У-у! - притворно сердито отозвался первый. - Я было подумал, ты ее к нам домой снести хочешь!

Послышался легкий шлепок, за ним опять смех.

Фроська попыталась открыть глаза - не вышло, ресницы смерзлись. Хотела спросить - кто, мол, вы такие, люди добрые? - и тоже не смогла.

- Да зюзи мы, девочка! - сказал первый голос, будто услышал Фроськины мысли. - Обыкновенные зюзи! Хочешь к нам?

- Что ты пристал? - теперь невсамделишно осерчал второй голос. - Бери старшую да неси, а я младшую возьму.

- У-у, тяжелая… Да пошто ее брать, ей уже без надобности…

Второй голос рассердился не на шутку:

- А волки объедят? А во́роны исклюют? Ты что?

- Ох, да шуткую я… Ну, подмогу надо, вдвоем не снесем. Или… девочка, а девочка, ты хоть знак подай: хочешь к нам? У нас хорошо, весело, холодно!

Фроська наконец умудрилась издать стон.

- Видишь, не хочет! - озабоченно произнес второй голос. - А супротив воли нельзя!

- Да-а… - протянул первый. - Супротив воли это никак… За подмогой-то бечь - путь не ближний, как бы совсем не замерзла. Ох, ну взяли…

Сильные руки подняли девочку, перехватили поудобнее. Заскрипел снег. Фроську быстро укачало-убаюкало, и она задремала.

Сквозь дрему доносились голоса. Первый жаловался - тяжело, мол, второй утешал - дескать, уже вот они, ворота, за воротами свою ношу и положишь, а малую в дом надо, отогревать.

И верно, знакомо скрипнуло раз, вскоре другой, потом Фроська ощутила, что лежит на лавке. Голоса опять о чем-то переговаривались, но девочка уже не воспринимала смысла. Только почувствовала через некоторое время - делается теплее. Вот тогда сумела понять, что слышит потрескивание дров в печи и голос - тот, что потолще:

- Уф! Побежали, худо мне в такой жаре!

- Побежали! - откликнулся голос потоньше. - Там-то вон как хорошо! Слышишь, деревья трещат? А ты молодец у меня!

Раздался звук поцелуя, стукнула дверь, и все стихло. Только гудела печь.

Фроська проверила глаза - открываются! - и снова закрыла их.

Спать.

Очнувшись, девочка увидела: подле ее лавки стоит старый сундук, а на сундуке сидит деревенская повитуха.

- И-и, болезная! - тоненько пропела бабка. - На-ка, испей! - Она поднесла к губам Фроськи жбан и прикрикнула: - Пей, пей!

Отвар показался отвратительным, но повитуха не отставала, пришлось давиться, но пить. И Фроська почувствовала: с каждым глотком мерзкого пойла ее силы прибывают.

Она села на лавке и хрипловато спросила:

- А маменька?

- Сгубили Акульку, ироды, - сварливо проговорила старуха. - Со свету сжили, изверги проклятущие! - И участливо добавила: - Схоронили мамку твою, девонька. Третьего дня и схоронили.

- Сколько ж я лежала? - изумилась Фроська.

- А и считай, - пробурчала бабка. - Шесть дён, как один!

И рассказала: обнаружили мертвую маменьку деревенские парни, пришедшие покуражиться над блядью. Так она, бедная, на дворе и лежала. Испугавшись, парни побежали к старосте, Ефимка созвал мужиков покрепче, ввалились в дом, тут уж и ее, Фроську, увидали. Трясли-трясли - никак. Послали за повитухой, приставили приглядывать, покуда в беспамятстве, а как в память придет, так и выхаживать.

После и всем миром собрались и порешили: Акульку схоронить честь по чести, однако не на погосте, а за оградой. Сама ведь руки на себя наложила, грех, господи помилуй!

И все равно получалось, что смерть каким-то образом очистила маменьку от позора. Фроська вздохнула с облегчением.

Еще, по словам старухи, все удивлялись: как девчонка восьми лет от роду сумела дотащить из такой дали да по такому морозу тело матери? Фроська догадалась, что и это стало для односельчан знаком в ее пользу.

- Как сдюжила-то, болезная? - пристала повитуха.

- Помогли… - махнула рукой девочка.

- Помогли-и, - передразнила бабка. - Мужики-то наши, чай, не промах, прошли по следам-то. Ползком ты, матушка, ползком ползла, да мамку свою за собой волокла. От самой от полыньи до самого до двора. А уж от ворот до лавки - одна ползла.

Хитрые зюзи, подумала Фроська - и улыбнулась.

А старуха, погрозив ей пальцем, рассказала: сход постановил - отдать сироту Малашке Жирово́й. Чтобы та ее кормила-поила, а сирота по хозяйству в услужении была, покуда тятька из солдатчины не воротится или замуж кто не возьмет. Малашка-то согласилась, ей - тут повитуха поджала губы - в услужение девка ох как требуется. Правда, она, кровососка, еще и домишко вот этот самый забрать желала, да мир отказал: Кузька-то, коли не убьют, возвернется - что скажет?

- Ну, девонька, спаси тебя Бог, - заключила бабка и мелко перекрестилась три раза.

И потекло житье-бытье в доме у Малашки.

Приходилась она Фроськиной покойной маменьке дальней родней, да ведь в деревне все друг дружке какая-нибудь, а родня. Вот кровосоской повитуха назвала Малашку не зря.

Жировáя - означало: зажиточная, в жиру купается.

Тоже ведь солдатская вдова, да не соломенная - настоящая, сгинул ее Ивашка, в дальних краях голову сложил. А вот поди ж ты, как обустроилась! И дом крепкий, и добро в сундуках всякое, и припасы в погребе, и скотины на дворе богато. Даже корова!

Вдова, детишек трое… Казалось бы - хоть помирай, разве что мир попечением не оставит! Ан нет - детишки-то были не простые. Ну, старшая, Фиска, та - солдатская дочь, с нее толку ждать не приходилось. Хоть бы замуж кто взял, на выданье девка, четырнадцатый год от роду, Малашка уж на приданое расщедрилась бы, да кто на такую позарится - и глупа, и лицом ряба… Зато близнецы Демьянка да Васятка - вот в них вся суть и крылась: не чьи-нибудь мальчишки, а самого герра Кнопфа, барского управляющего! В главное имение немец Малашку с выводком не брал - господ побаивался, - но сыновей попечением не оставлял. Наезжал, само собой, нечасто, а все ж…

Вот в такой дом попала Фроська. Помыкала ею Малашка вовсю, заставляла делать всю работу по дому, за птицей и скотиной ухаживать, двойняшкам прислуживать, без отдыха даже в святые праздники. К тому же близнецы оказались настоящими гаденышами. Ангелина Яковлевна не любила вспоминать о том периоде своей жизни…

В деревне наверняка всё знали. Не могли не знать. И что питается сирота - добро, ежели с хлеба на воду, а то ведь чаще очистками да помоями перебивается. И что работает тяжко с утра до ночи, а спит - зимой в затхлом чулане, летом в хлеву, с коровой по соседству. И о ругани нескончаемой, и о каждодневных зуботычинах да оплеухах.

Обо всем знали - крохотная ведь была деревушка. И скорее всего, жалели девочку. Но - молчали. Боялись слово поперек молвить: управляющий-то, когда сыновей да полюбовницу проведывал, тоже все видел, а словно не замечал. Стало быть - одобрял…

Ну и привыкли все. Раз оно так, стало быть, так и до́лжно. К тому же другие события, куда важнее, заслонили судьбу сироты: преставился барин. И все взяла в свои руки барыня. Крутенько взяла, ох крутенько…

В деревушке об этом громко болтать боялись пуще огня, а шушукаться - шушукались, как без того… Сойдутся два мужика и давай друг дружке на ушко. А после один брательнику шепнет, другой жинку пужнет, та куме брякнет - и ползут слухи, ползут! Страшненькие слухи: мол, взбеленилась свет-барыня, лютует, аки дикий зверь каркаладил. На кол сажает, живьем кожу сдирает; порванным ноздрям да отрезанным ушам счету нет, а уж порка - то за милость господскую почитай! Вот глаза не выкалывает, языки не рвет, что нет, то нет. Потому - без глаз да без языка слову и делу урон, а оно, слово-то и дело, - царское…

Все - что ни сделай, что ни скажи, как ни взгляни - все у барыни могло за провинность сойти.

И еще говорили, это совсем тихо: до мужского пола барыня жадная сделалась, полюбовников уж сколько поменяла, да все - из благородных, хоть и отощавших фамилий. А барыня-то богата несметно, вот и куражится. Возьмет к себе молодого, а наскучит - прогонит с позором, другого сыщет.

Доходили эти слухи и до Фроськи, но интересовали ее мало. Свое бы житье терпеть дал Бог сил.

Она терпела. Переживать было недосуг, мечтать тоже, да и не оставалось на это мо́чи. Еще до рассвета вскакивала и принималась за работу, глубокой ночью падала, ровно мертвая. Лишь изредка - отчего-то всегда в полнолуние - заснуть не могла, и тогда вставала она, шла к единственной подружке, корове Ласточке, гладила той морду. Корова вздыхала, а во Фроськиной голове проносились видения. Смутно - возвращение тятеньки, бравого солдата. Чуть яснее - как будто вызволяет ее, сиротинушку, из этой неволи маменькин Карла-марла. Вовсе ясно - зима, статный сероглазый красавец зюзя и его тоненькая, словно тростинка, невеста… Почему-то именно так виделись девочке ее давние спасители…

А однажды примерещилась, совсем как наяву, согбенная беззубая старуха с нечесаными волосами и трясущимися руками, покорно ожидающая смерти. Сирота вгляделась - и узнала самоё себя. Тогда она отстранилась от Ласточки, сжала кулачок, что есть силы ударила кормилицу в лоб. Корова медленно повернула голову, посмотрела на Фроську невыразимо печальными глазами, в которых застыли слезы. "Прости", - шепнула девочка.

В ту ночь она, несмотря на страшную усталость, так и не уснула - ворочалась на охапке вонючей соломы и все спрашивала: "За что?" К кому Фроська обращалась, она не смогла бы сказать. Но точно - не к Богу.

Много позже Ангелина Яковлевна - в ту пору она прозывалась Серафимой Петровной Купцовой, нижегородской мещанкой, - прочла сказку "Золушка" и улыбнулась: надо же, до чего похожий сюжет! Только ни фея к ней не пришла, ни принц не поцеловал. Ни хрустальной туфельки, ни бала в королевском дворце - ничего этого не было. Было другое - ночь на Ивана Купалу.

6

Фроське шел шестнадцатый год. Прошлой осенью Малашка выдала замуж рябую Фиску: пора уж было, срам, чтоб девка, какая ни есть, в перестарках осталась. Взял за себя дуру бобыль Прошка: на приданое позарился, а Малашка тоже не прогадала - скудно дала, а он-то и тому радовался.

Должно было бы стать полегче, так нет: паскудники Васятка с Демьянкой входили в силу, отбиваться от тринадцатилетних делалось все труднее.

Вечером накануне Ивана Купалы деревенские девки отправились на ближнее болото - цветы собирать, венки плести; чуть позже потянулась в лес ватага парней - костер разводить. Взяли с собой и Малашкиных байстрюков - да только слова этого, "байстрюк", вслух никто не произносил.

Хлебнув бражки, угомонилась и хозяйка. Пристрастилась она в последний год к хмельному зелью…

Фроська, в кои-то веки раз, оказалась предоставленной сама себе. Все равно боялась, как не бояться, но очень уж хотелось… Девушка выскользнула из хлева, потом со двора, пробежала мимо наглухо заколоченного родительского дома, нырнула в рощицу, вброд преодолела речку повыше того места, где когда-то утопла маменька, и двинулась на болото, да не на ближнее. На ближнем, она знала, уж и цветков-то красивых не осталось, а вот на дальнем - там нехожено-нетоптано…

Что ж, ей-то места всё знакомые, не зря с маменькой столько ходили по грибы, по ягоды.

Солнце спряталось, на небо выкатилась полная луна, огромная и словно бы кровавая. Фроська добралась до дальнего болота, принялась прыгать с кочки на кочку, собирать цветки, один другого краше, на ходу сплетала их в венок.

Уже почти доплела, когда увидела юношу. Высокий, статный, светловолосый, глаза серые, одет во все серебристое - точь-в-точь давний ее зимний спаситель, как мерещилось в видениях, - он стоял на краю болота, совсем неподалеку от Фроськи, и улыбался. Потом из-за деревьев показалась де́вица в легком, будто струящемся сарафане - росточком юноше по плечо, сама тоненькая, гибкая, а волосы тоже светлые, и глаза серые. Только волосы длинные, а на голове небывалой красы венок, сплетенный из крупных золотистых цветков с вытянутыми чашечками. Де́вица слегка наклонила голову, цветки издали тихий мелодичный звон.

- Ох, ну и замарашка! - сказал юноша, глядя на Фроську.

Де́вица певуче рассмеялась:

- Глупый ты, Зорко! Али не признал? Две красавицы на льду, старшая насмерть замерзла, младшая жива-живехонька…

- Ох… - повторил юноша. - И правда… Зорка́ же ты, Зимавушка, даром что я Зо́рко…

- Женский глаз… Девушка, пора бы нам и познакомиться! Я Зимава, это Зорко, а тебя как величать, красавица?

Сирота нахмурилась:

- Красавица? Ай надсмехаетесь? - и строптиво вздернула подбородок. - Ну да вам не воду с лица моего пить! Фроськой меня кличут…

- Фроськой? - Зимава изогнула бровь. - Почто ж так, ровно козу аль корову? Ефросиньюшка, вот как надо!

- Красавица, красавица, не сумлевайся! - заверил Зорко. - Глянешь - замарашка, а вглядишься - красавица! Отмыть, да причесать, да принарядить… Ох, не бойся ты нас, не обидим! И в тот раз не обидели, и в этот не обидим!

- Иди к нам, - позвала Зимава. - Тут бочажок, водица в нем гладкая-прегладкая, чистая-пречистая, холодная-прехолодная! Умоешься, посмотришься, как в зеркало, увидишь, какая ты…

- Я и не боюсь, - буркнула Фроська, переступая с кочки на кочку и то и дело поглядывая на чудесный венок Зимавы.

Она и правда успокоилась. Верно ведь говорят: тогда худого не сделали, и ныне, поди, не сделают. Ну а коли что - этакой жизни не больно жалко…

Назад Дальше