- Здравствуйте, здравствуйте! Рад вас видеть. Я уж чуть было в окно не выбросился… да оно тут закрыто. Ладно, не будем об этом. Правда, ужасно крутая лестница? Потому-то я отсюда не выхожу. Никогда. Сижу в затворе. Король своих скорбей. А королеву-мать по разным поводам гоняю туда-сюда раз по тридцать на дню. Подло, конечно. У нее больное сердце, она так долго не протянет… Мерзавец я! Как видите, я открыто выражаю свое мнение и говорю людям в лицо все, что я о них думаю. Простите, что я в таком виде… в душе я всегда себя чувствовал немножко проституткой!
На нем был крепдешиновый женский пеньюар, который доходил ему до колен, а рукава - до локтей. Из пены кружев торчали мосластые, жилистые руки. На шее повязана темно-зеленая косыночка. Раскрашенное худое лицо, тщательно напомаженные седые волосы. Орлиный, с нервными алчными ноздрями нос, выщипанные, как у клоуна, брови. Он высоко поднимал их, морща лоб, и тогда лицо старого альфонса приобретало оскорбленное, возмущенное выражение.
- Я принес вам лекарства, месье Саша, - сказал Леонс.
Старикашка схватил пакетик дрожащей рукой и никак не мог развязать бечевку.
- Ну наконец-то, - произнес он звучным сопрано. - Еще немного - и меня бы окончательно покинуло вдохновение. А чтобы жить, необходимо вдохновение, господа! Чтобы все это выносить.
Широким жестом голой руки он очертил большой круг. В соседней комнате скрипела кровать, кто-то стонал. Из кранов вовсю лилась вода.
- Приходится время от времени принимать укрепляющее снадобье. Иначе утонешь в грязи. Входите же, прошу вас!
Закрыв за нами дверь, он справился с бечевкой, достал щепотку белого порошка, с силой втянул трепещущими ноздрями и облегченно вздохнул:
- А-ах!
Потом рухнул на диван и затих. Лежал, словно чего-то ожидая и тупо разглядывая болтавшуюся на кончике ноги домашнюю туфлю с белым помпоном.
- Ага… - бормотал он. - Я - вот эта старая калоша с помпоном. Ну и что? Да плевать я хотел…
Казалось, он забыл о нас и впал в глухой транс. Лежащий на диване, в этом своем пеньюаре и легкомысленных шлепанцах, он являл собой какую-то непристойную карикатуру. Оскорбительную и издевательскую. Не знаю почему, но я подумал об отце и почувствовал себя так, будто меня унизили, оболгали. Мне захотелось поскорее уйти, вырваться из этой дыры, из этой порочной, двусмысленной, пропитанной сладкими духами атмосферы.
Саша вдруг заговорил тусклым голосом:
- Пусто… Во мне совершенная пустота. Аж голова от нее кружится. И ни малейшей трещинки… Не ускользнуть. Наркотик? Да… Ну разумеется…
Маленькая комната была битком набита мебелью и всякими вещами. Кроме дивана, тут стояли пианино, туалетный столик с наклонно висящим над ним овальным зеркалом, кресло, крытое драным и облезлым, как шелудивый пес, плюшем; ширма перед окном с закрытыми ставнями, вероятно, отгораживала туалетный угол - слышно было, как там тоже все время течет вода из неисправного крана. На кресле были набросаны предметы женского белья: бюстгальтер и прочее. На полу лежал грязный коврик, валялись шелковые чулки, а над диваном висело зеркало, которое так усердно отражало все происходящее в постели, что даже треснуло. На стене - пастельный портрет маркизы де Помпадур. Еще одно зеркало, небольшое, с ручкой, в массивной серебряной оправе, лежало на туалетном столике, рядом с париками, фальшивыми бородами, накладными ресницами и косметическими карандашами. Освещала комнату свисающая с потолка лампочка без абажура. Саша все так же лежал на спине, мне были видны только дырки его ноздрей и тапочки с помпонами. Вдруг он привстал и посмотрел на себя в зеркало.
- Что, приятель, попался? Крепко влип, мерзавец, а? Мышеловка захлопнулась. На этот раз, господа, великий Дарлингтон, король побегов, окончательно попался. - Он похлопал пальцем по носу, вдохнул поглубже. - Что ж, каждый человек - сам себе Бастилия. Сам от себя с фальшивой бородой не убежишь. Остается надеяться на хорошенькое Четырнадцатое июля.
- А как же наш урок, месье Саша? - тихо сказал Леонс.
Месье Саша встрепенулся.
- Да, правда, - сказал он, - наш урок! Может, это меня отвлечет. А может, нет… Вы готовы? Тогда начнем с повторения.
Он закрыл глаза и продекламировал:
- О Romeo, Romeo! Wherefore art thou, Romeo? Да встаньте же, встаньте! Сначала глубоко вдохните, вот так… а теперь давайте - два стиха на едином выдохе. И чтоб это был такой выдох, какого не знала вся славная история рода людского. Хороший выдох - это чертовски трудно, знаю. Надо, чтоб его было видно, слышно и можно было потрогать. А ну, попробуйте!
Мы попробовали.
- Еще раз!
Мы еще раз вдохнули и выдохнули.
- Да вы не умеете дышать. А еще хотите читать Шекспира!
- Но мы же только хотим выучить английский, - попробовал возразить Леонс. - Зачем нам учиться дышать - с этим мы как-нибудь справимся и без вас. Нам нужен английский язык. Мы его постоянно слышим в кино, но ничего не понимаем. Научите нас для начала самым простым словам: стол, стул…
Месье Саша сделал пару мощных вдох-выдохов и загремел:
- Вот она, нынешняя молодежь! Стол, стул… какая пошлость! Какие низменные помыслы! Я в вашем возрасте, любезные мои, жаждал потрясти небо и землю, мне были по душе извержения вулканов, а вы… стол и стул! - Он взмахнул рукой, словно сметая с лица планеты все столы и стулья. - Нет, вы не смеете просить об этом артиста!
В конце концов он все же соизволил - исключительно в уплату долга - обучить нас паре английских фраз, и мы довольно долго отрабатывали с ним произношение. A man, - говорил он и тыкал себя пальцем в грудь. A woman, - и тыкал в стену, из-за которой доносился скрип кроватных пружин. A leg, - приподнимал свой пеньюар и нежно разглядывал свою ногу. Мы повторяли.
- Вам повезло, ребятки, произношение у меня, будьте уверены, самое лучшее - так произносят в Стратфорде-на-Эйвоне. Вы же знаете, что я специалист по Шекспиру! Напомните, когда-нибудь я покажу вам вырезки из прессы, - сейчас у меня их нет под рукой. Я был бесподобен! Если бы королева-мать не оторвала меня от искусства, я бы сегодня… Бесподобная, бесподобная игра!
Настроение у него, видимо, поднялось, глаза заблестели.
- Но я на нее не в обиде - она же любит меня. Вот оно как. Удивительно, по-вашему? По-моему, тоже. - Он взял со столика конфетницу и протянул нам. - Засахаренные каштаны - угощайтесь! Это мне прислал безымянный поклонник. Я часто получаю цветы, шоколад… королева-мать сама мне приносит подарки. Меня не забывают. Чуточку рекламы, и я бы… Капельку "Бенедиктина"?
Он плеснул себе ликеру в стакан для чистки зубов.
- Да-да, она меня боготворит. Поначалу я сам не верил, но потом убедился - она меня правда любит. Вот уж двадцать пять лет. И это меня тяготит. Знать, что подлинное, постоянное, глубокое - словом, такое, как в книжках, чувство действительно существует… понимаете, существует в реальной жизни… это невыносимо, это ужас, кошмар! Это ломает все представления о мире. Когда сталкиваешься с чем-то прочным, настоящим… Понятно, я оборонялся, как мог. Сколько раз пытался убедить себя, что на самом деле она меня не любит, что это такая же подделка, как все остальное, только видимость, фальшивая борода. Я трижды ее разорял, причем два раза - еще и оскорблял. Первый раз в 1908 году в Санкт-Петербурге, когда ей было шестнадцать лет и я заставил ее порвать с семьей - а она была из знатного рода Мурашкиных, потом у них все отняли большевики. Я в то время выступал в кабаре, и мне не стыдно в этом признаваться: да, первые шаги на артистическом поприще давались тяжело. В Россию меня привез в 1905 году лорд Балмут, потом он меня бросил и уехал с одним казаком, но это уже совсем другая и очень печальная история. Второй раз я разорил ее в Шанхае, уже после революции. Не стану рассказывать подробности, все и так все знают про эти ужасы: зверства большевиков, матросские притоны, приходилось как-то выживать, а она была очень хороша собой. Эмиграция, горькая участь…
Он отхлебнул глоточек "Бенедиктина".
- Возьмите еще по каштану. Страшно подумать, что бы со мною стало без нее, сдох бы от голода, да и все. Или попал в богадельню для престарелых актеров, ужас! И все же я ее гоняю вверх-вниз по этой лестнице. Ну, потому что дорожу своей свободой, искусства без свободы не бывает. У меня есть свои принципы. Да, у меня есть принципы, или вам кажется, что это невозможно? Скажите честно, а?
Он встал в позу перед туалетным столиком, взял в одну руку зеркало, а другой оттянул дряблую, морщинистую, похожую на индюшачий зоб кожу на шее и залюбовался своим профилем.
- Профиль у меня подходящий, чтобы играть Орленка, вы не находите? Да, начало было трудным. Зато потом - какой триумф!
Он схватил меня за руку:
- Зайдите ко мне как-нибудь, когда я буду один, мой мальчик, я покажу вам вырезки из прессы. Джон Бэрримор сказал мне в двадцать третьем году, после показа "Последних дней Помпеи", где я, естественно, играл Помпею… тога, лира, горделивая походка, на фоне пылающего Рима…
Месье Саша театральным жестом отдернул занавеску и показал на улицу Юшетт, где люди выстроились в очередь за скумбрией.
- Бэрримор сказал: "Гениально! Вы новая Сара Бернар!" Но звуковое кино погубило мою карьеру, - трагически возвестил он своим хорошо поставленным сопрано и новым красивым жестом задернул занавеску, словно желая скрыть от наших глаз убогое зрелище, которое являла собой жизнь после пришествия звукового кино.
Он легонько постучал пальцем по ноздрям и шумно вдохнул.
- Конечно, у меня остались связи, знакомства. Есть несколько старых друзей в Голливуде, на которых я всегда могу рассчитывать. До последних дней! Клянусь, я не сегодня завтра вырвусь отсюда. Улизну тайком и уеду.
Он подмигнул нам и прижал палец к губам:
- Только ни слова королеве-матери! Она ни за что меня не отпустит. А я уже собрался, у меня все готово к побегу!
Он взмахнул своей тощей рукой:
- Хотите, возьму вас с собой? В Голливуде нужны молодые таланты. Сядем на пароход в Саутгемптоне, а заодно я схожу на могилу своих родителей и возложу цветы.
Тут он на минутку запнулся и поморгал покрасневшими веками - наверно, удивился, как это вдруг его родители оказались погребенными в Саутгемптоне. Кто знает, где они на самом деле похоронены? И были ли у него вообще когда-нибудь родители? Что-то вроде бы припоминалось… Позднее он как-то сказал мне, что у него осталась в памяти такая сцена: трущобы Ист-Энда, мужчина в форме сержанта королевских стрелков избивает голую женщину. Но это вовсе не обязательно был его отец - может, просто клиент.
- Да, возложу цветы на могилу родителей в Саутгемптоне, гладиолусы, матушка их обожала. Потом садимся на пароход - на "Куин Елизабет", разумеется, - заводим знакомства, при случае перекидываемся в картишки - почему нет?.. Тут сливки общества: Фоксы, Голдвины, Уорнер-бразеры тоже. А через неделю мы в Голливуде. Я иду к Сиодмаку, показываю свои вырезки, и он мне: "Как, старик, у тебя нету роли? Получай!" Для первого раза небольшая, конечно, ролька, так только, мелькнуть в кадре. Надо же приноровиться.
Он тарахтел без умолку, расхаживая по комнате с коробочкой пудры в руке. Король побегов рвался вон из собственной шкуры, протискивался между прутьями решетки, нащупывал ногой опору…
- Да, но понадобятся деньги на расходы…
И неожиданно застенчивым тоном он спросил:
- Вы не могли бы одолжить мне тысячу франков?
Леонс улыбнулся и вытащил из кармана кошелек:
- Вот. Забавляйтесь на здоровье.
- Иногда для окончательного решения достаточно, чтоб в голове обрисовалось нечто, пускай неясное, но прочно угнездившееся.
Уже на лестнице я спросил Леонса:
- Почему он так странно одет?
Леонс снисходительно пожал плечами:
- Он педик. Поэтому так всегда и одевается. Сидит в своей норе, никогда никуда не выходит. Разве что иногда по вечерам спускается в зал и пристраивается к другим шлюхам. Там вечно толкутся бухие солдаты, арабы, сенегальцы. Вот он и надеется, вдруг кто-нибудь спьяну не разберется… - Леонс сплюнул. - Но в общем мне нравится Саша. Шут гороховый…
Мы дошли по улице Юшетт до набережной и очутились перед собором Парижской Богоматери. Я остановился прикурить. Несмотря на свежий воздух и ласковое небо, в ушах у меня все еще звучал писклявый голос старого актера, перед глазами стоял он сам, страшилище в пеньюаре и шлепанцах с помпонами… Как могло быть, чтобы в мире, за который мой отец отдал жизнь, существовали вот такие люди? Я глубоко затянулся. Громада собора возвышалась перед нами и задевала облака. Я никогда не бывал в церкви. Думаю, отец был неверующим - во всяком случае, он никогда не заговаривал со мной о Боге или религии.
- Интересно, как там внутри?
- Ты что, ни разу не был в церкви?
- Видеть-то я их много видел, но внутрь не заходил.
- Пошли, - сказал Леонс покровительственным тоном. - Я тебе покажу.
Мы вошли. В соборе было холодно, сумрачно и пусто, только перед алтарем несколько человек стояли на коленях. Я словно бы попал из сегодняшнего дня в далекое прошлое, на меня вдруг пахнуло чем-то давним и затхлым, словно из ящика со старым тряпьем. Люди стояли с отрешенным видом и не шевелясь, словно боялись, что от малейшего движения что-то улетучится.
- Молятся, - объяснил Леонс. - Ты католик?
- Не знаю. Я никогда не спрашивал у отца.
- А он сам тебе не говорил?
- Нет.
- Да уж, не много тебе твой папаша оставил, - сказал Леонс.
- Не много, - согласился я. - Но не по своей вине, он просто не успел. Его слишком рано убили. А перед этим одурачили.
- Да еще как!
- Но он, судя по всему, об этом не догадывался, - вздохнул я. - Когда приходил меня проведать, всегда был бодр и весел. Будто точно знал, что делает. Он вообще-то был не дурак. Как-никак учитель. Просто он получил пулю в глаз и потому не смог вернуться. А то бы он наверняка научил меня куче разных вещей.
Мы помолчали.
- Но все равно оставил он тебе не много, - повторил Леонс и, помявшись, вдруг спросил: - Ты думаешь, на этом все кончено?
- Еще бы! Я видел его тело.
- Я не про это…
- А про что же?
- Ну, ты правда думаешь, что все вот так обрывается: пиф-паф! - и все твои труды, старания - все было зря?
- Вовсе не зря, - неожиданно для самого себя сказал я.
- Да? А ради чего же?
Я ответил не сразу. Что-то проснулось и стало медленно разворачиваться в моей памяти, и я произнес то, что вспомнилось, прежде чем понял смысл этих слов:
- Ради других.
- Как это ради других? - фыркнул Леонс. - Что это значит? Что ты гонишь? Ради других!
Он чуть не плюнул, но сдержался - из уважения к месту, где мы находились.
Я стал малодушно оправдываться:
- Да я-то почем знаю! Так говорил отец.
- Похоже, твой отец был еще больше чокнутый, чем я думал, - сказал Леонс.
Он долго пыхтел, энергично пережевывая резинку. Потом утих и задумался.
- А он тебе не объяснял, что имел в виду?
- Нет.
- А говоришь, не дурак!
- Ну, он не виноват…
- А кто же виноват? Может, ты?
- Не ори.
- Да черт возьми, должно же все-таки на свете быть что-то еще, кроме черного рынка и кино? Что-то такое… Ну, не знаю. Но что-то где-то ведь должно же быть!
- Что?
- Что-то другое! Другое, понимаешь?!
- Да не ори ты.
- Твой папаша должен был тебе объяснить. А вместо этого пошел и нарвался на пулю - разбирайся, сыночек, сам, как знаешь! Вот спасибо! Очень надо ему было так поступать? Очень надо, да, скажи?
- Я-то откуда знаю. Может, и надо.
- Давай-давай, защищай его, - огрызнулся Леонс.
Удивительное дело: его так и трясло от злости. Мы вышли из собора, но и на улице, на ярком солнце, Леонс никак не мог успокоиться. Шагал, засунув руки в карманы, возмущенно пожимал плечами и ворчал:
- Ради других! Спорим на что угодно - он и сам не понимал, что это значит.
Мы дошли по набережным до площади Согласия. Стало жарко. Я замаялся в своем верблюжьем пальто, которое было мне велико. Мешалась шляпа - я не привык ее носить. Слишком широкие и слишком длинные брюки подметали тротуар. Мне казалось, все прохожие смотрят на меня и смеются. Между желтым шарфом, в котором я утопал подбородком, и сползающей на глаза шляпой почти не оставалось лица. Около Академии нам навстречу прошел господин с орденом в петличке и что-то сказал своей спутнице - я расслышал только слово "пижон". Как же мне было тошно!
- Я хотел бы стать врачом, - ни с того ни с сего сказал Леонс. - Я видел один фильм с Гари Купером… Врач спасает людей. И положение у него солидное.
- А я - скорее учителем, как отец. Только, когда опять вернутся фрицы, я не пойду в партизаны на верную смерть.
- По-твоему, они могут вернуться? - удивился Леонс.
- Да они же всегда возвращаются.
- А ведь верно, - кивнул Леонс. - Вот дурацкая страна!
Какое-то время мы шли молча, размышляя на эту тему и глядя на Сену.
- Знаешь, у меня есть идея, - заговорил Леонс, - и я хотел с тобой поговорить. Мы оба плохо начали. Надо бы это исправить. Торгуя чем придется, в люди не выйдешь. Это несерьезно. Прокормиться можно, но это ничего не дает, ну… в человеческом, что ли, смысле, понимаешь?
- Йеп.
Я теперь всегда говорил "йеп" или "йе", как в кино.
- Ну так вот. Я долго думал и кое-что придумал. Вместо того чтобы перебиваться мелкими сделками, нужно провернуть одно крупное дело и покончить с этим. Можно рвануть в Америку и начать с нуля, были бы только бабки. В Америке до фига знаменитых университетов. Видал "Студентку"? Вот это да! Мы сможем получить образование и сделать карьеру. Еще не поздно. Или ты думаешь, я несу чушь?
- Да нет, почему же…
- Мне уже почти шестнадцать, это многовато, я знаю, но ведь можно же еще нагнать?
- Ну да, ну да!
- Можно много чему научиться. У них есть специальные университеты для переростков. Только заплати - и получишь все, что надо.
- Йеп.
- Плевать, я заплачу, сколько нужно. Мне главное - выучиться как следует писать. Чтобы уметь сочинить красивое письмо девчонке. А потом уж я бы пошел учиться на врача или главного инженера. К чему больше потянет.
- Йеп.
- Можешь смеяться, но я бы хотел стать порядочным человеком, заниматься благотворительностью. Как тот тип в Америке, который все время делает что-нибудь общественно полезное - больницы там открывает и все такое прочее.
- Рокфеллер.
- В общем, ты понял, что я хочу сказать. И что, ты со мной согласен?
- Йеп.