- Неужели вы ни разу не видели его, к примеру, в забое, куда забираетесь каждый день, рискуя жизнью?
- Перестань, Джим! - велит негру фермер. - Как ты смеешь обижать этого милого шахтера? Шахтеры - великие люди, герои нашего времени, смельчаки, первопроходцы!
Джим с непроницаемым лицом удаляется на другой конец стойки и принимается охаживать пухленькую, с глубоким декольте женщину, которая зашла пропустить стаканчик хереса перед сном. Он пытается ухватить женщину за рукав и притянуть к себе. Та хихикает в ответ на пошлые намеки бармена, но, выпив херес, она удаляется в гордом одиночестве. Негр плюется и ругается на суахили. Пьяная публика хохочет, подначивая бармена.
- Да ну вас всех… - говорит он угрюмо, однако вскоре ухмыляется, обнажив желтые зубы. - Старина Джим еще покажет вам, где зебры зимуют.
Я, чтобы не привлекать внимания, беру небольшой графинчик водки, бутылку содовой, жирные бреговичские сосиски, насаженные на шампур и прожаренные до хрустящей корочки, а к ним - горчичный соус, и сажусь за столик в дальнем углу. Местечко уютное: окно за спиной, чистая скатерть на столике и лампа в зеленом абажуре, бросающая загадочные изумрудные отсветы на всё вокруг. Такое чувство, что находишься в библиотеке, а не в баре. Принимаюсь за еду и вновь прислушиваюсь, но ничего не выходит: голоса сливаются, тонут в однородном гуле. Слышно, как фермер горячится у стойки, нет, не доказывая, что байка о человеке в черном правдива от и до, - "масса" Георг требует более высокого качества обслуживания. Негр подливает ему водки. Фермер требует еще и пробует разорвать рубашку на груди, но добивается лишь того, что отскакивает верхняя пуговица. Это чрезвычайно смешит посетителей. В другом конце заведения спокойнее: китаец с ловкостью профессионального жонглера разливает коктейли, торговцы лениво потягивают мускат, с высоты своих кресел наблюдая за баром. В правом углу, с табельными хлыстами на поясах, трое полицейских. Кнут страшное оружие, если под ногами бездна. Мелкие клерки кучкуются в стороне, зыркают оттуда крысиными глазками.
- Свободно?
Напротив меня - дряхлый с виду дед в залихватски сдвинутом набекрень берете, из-под которого выбиваются седые пряди. Наряд дополняют белая рубаха, шерстяной жилет и армейские штаны. Лицо землистое, в морщинах, бородавка на левой щеке и неожиданно по-детски ясные светло-серые глаза. Они пристально, как сквозь прорезь прицела, глядят из-под выдающихся надбровий. Воротник рубахи расстегнут, на груди, поросшей седыми волосками, виднеется татуировка: синий, чуть оплывший якорь. Чем-то старик напоминает Лютича, наверняка бывший моряк.
- Приветствую смелого шахтера. - Старик, не дожидаясь ответа, усаживается за стол, протягивает ладонь. Рукопожатие у него крепкое. Пальцы сухие, холодные. - За соседними столами комару места не найдется. Осмелюсь попросить бравого шахтера…
- Боюсь, не смогу поделиться с вами закуской, - говорю я.
- Я бы и не заикнулся, господин шахтер, как можно! К тому же меня с детства приучили, что водку не следует запивать, да и закусывать тоже. Ох… что ж я? - не представился: Прохазка.
В руках у него графинчик с ореховой настойкой и больше ничего.
- Здравствуйте, господин Прохазка. Я Митич. Герман Митич.
- Не из наших краев? - интересуется старик. С виду он простоват, но иногда в говоре проскакивают ученые слова и выражения. Моряк ли он? Прохазка вызывает у меня смутные подозрения. Зачем он подсел за мой столик? Если постараться, можно найти свободное место. Возможно, причина в том, что место здесь отличное, рядом с окном; отсюда открывается прекрасный вид на ночной город, на желтые и белые огни, которые зажигаются то тут, то там.
Из приотворенной форточки тянет свежестью, она - как манна небесная в задымленном помещении бара.
- Я много путешествовал, - уклончиво отвечаю, возвращаясь к ужину.
- Я и сам немало стран исколесил, уж всяко поболе твоего, молодой Митич. - Тон старика резко меняется: он больше не просительный, а властный, требовательный. - Уже и родину не упомню: каждое место для меня чем-то откликается в сердце, каждая сторона - везде, где побывал. Даже в далеких казахских степях моя родина, даже в неприветливых северных фьордах. А ты знаешь, молодой шахтер Митич, что за звери водятся там, в чужедальних краях? Э, самые диковинные: собаки о трех головах, пустынные лисицы с шестью лапами, юркие птички загребихвостки, вьющие гнезда в пастях чудовищных восьмиглазых слонов-пауков.
Я недоверчиво кошусь на него: Прохазка усмехается. Сочиняет напропалую и не моргает даже. Что ему понадобилось от меня?
- Зря говорят, что до начала игры не было ничего удивительного. Полно было, аж глаза разбегались. Только надо уметь видеть. Под каждым камешком, в каждой травинке живет удивительное, тайное. Бывало, выглянешь в окошко, а на траве, посеребренной росой и лунным светом, водят хороводы крошечные феи; молочный туман разливается вокруг, и небо на востоке уже чуть розовое. Прохладой веет в раскрытое настежь окно, летней, утренней. И сначала ты сидишь и чувствуешь, как холод проникает в тело, а руки, вцепившиеся в подоконник, покрываются мурашками, но ты терпишь, ждешь солнышка, и едва краешек его показывается на горизонте, быстро прыгаешь на кровать, кутаешься в одеяло и медленно, с наслаждением отогреваешься. Потолок в комнате становится светло-оранжевым, солнечные зайцы прыгают по стенам и мебели, и ты слышишь, как мычат у соседей коровы, и молочница громко выкрикивает: "Масло, сметана, молоко", и снова по кругу, без остановки - "Молоко, сметана, масло", а родители, проснувшись, негромко шепчутся у себя в комнате, и ты знаешь: впереди целое лето. Полное чудес и загадок, и новых открытий. Ты лежишь, укутавшись в одеяло, и знаешь, что мир состоит из игр и забав. И тебе не надо ничего другого, никаких других игр, кроме тех, что выдуманы кем-то мудрым до тебя. Понимаешь, молодой Митич… как твое имя, кстати? Запамятовал что-то, прости старого Прохазку.
- Герман, - поспешно отвечаю я. Пожалуй, слишком поспешно. Наклоняюсь, плескаю в рюмку водки и махом опрокидываю. Успокойся, Влад, возьми себя в руки. Ну переспросил старик твое имя. Что с того? В чем он может заподозрить шахтера Митича?
- Герман… - повторяет старик. - Ты пойми, Герман, в чем дело: не нужна взрослому, сложившемуся человеку игра. Есть время для игр, и мы зовем его детством, есть время для спокойствия, созерцательства - оно называется взрослой жизнью и - потом - старостью. А игру создал человек, который не хотел взрослеть - жутко боялся взрослеть, вот и создал игру. Пойми, Митич: игра взрослому человеку напрочь противопоказана. - Он наклоняется ко мне и детскими, такими ясными глазами заглядывает в самую душу: - Герман, избавь ты нас от игры, непоседа ты наш, глупыш не повзрослевший, дурачина ты, простофиля. Избавь, а?
- Вы говорите так, будто в моих силах изменить что-то. - Я напряжен: разговор затеян неспроста, и кляну себя за то, что не ушел сразу после расспросов о черном человеке. Зачем я вообще сюда пришел? Тысячи ненужных мыслей ворочаются в голове туго сплетенным клубком.
- Ты молодой, сможешь… Как говоришь, тебя зовут?
- Герман Митич.
- Влад Рост? - Прохазка, дурашливо хихикая, подносит ладонь к уху. - Прости, не расслышал.
Внутри будто обрывается невидимая струна. Такое чувство, что все в баре притихли, ждут моего ответа. Но я молчу.
- Ты ведь можешь избавить людей от игры, - упорствует старик. - Я знаю: можешь! Каждый целитель связан с чужаком. Вы все - человек-тень, только в разных обличьях. Когда умрет последний целитель, оковы рухнут, и мир освободится. Но я не люблю убивать: устал. В пору юности так часто приходилось убивать, что теперь опускаются руки. Когда-то я мечтал о том, как буду убивать врагов своей страны, но с первым же убийством всё изменилось. В смерти нет ничего приятного, благородного. Поэтому, наплевав на приказ командира, я прошу тебя, как друга прошу: сделай так, чтоб игра закончилась.
- Вы охотник, Прохазка?
Он вытягивает левую руку, задирает рукав: на жесткой, дубленой, коже - два застарелых шрама.
- Сам царапал. Каждая царапина - мертвый целитель, которого я убил собственными руками. Тут, - он тычет пальцем в неповрежденный участок, - вот-вот появится третья. Но я очень надеюсь на тебя, молодой Влад Рост. Понимаешь? Очень.
Я еще раз заглядываю в его серые глаза.
- Ты ведь сам еще ребенок, Прохазка. У тебя было волшебное детство, бурная юность… Игра пришлась кстати, верно? Нашлись новые испытания и впечатления, новые приключения, которых у тебя еще не было. Отыскались и новые враги: целители. Несчастные люди, что волею судьбы, сами того не желая, поднялись над толпой. Потому ведь и не постарели твои глаза, старик Прохазка, потому и ум твой ясен, а слова точны и бьют больно, как прежде. Счастлив ты, что игра началась. А все слова, просьба твоя, чтоб я остановил игру, - не более чем пыль в глаза, попытка замаскировать настоящие желания. Ведь знаешь ты, что никто из целителей не может того. Даже если б хотел - не сумел бы сделать, и шрамы на твоем запястье лишь подтверждают мои слова: никто из целителей не остановил игру и под страхом смерти.
Серое лицо Прохазки краснеет, щеки покрываются розовыми пятнами, но охотник быстро приходит в себя.
- Ты не прав, Влад, - скрипит он. - Не возражаешь? - наполняет обе рюмки до краев и хватает свою. - Вроде как последнее желание. Твое, разумеется. - Громкое "дзинь!" - чокнулся об мою. Ждет, вопросительно подняв левую бровь. Пристально глядя на него, беру рюмку. Мы пьем и смотрим глаза в глаза. Пьем медленно, словно не водка в рюмках, а легкое домашнее вино. Воздух дрожит между нами, плывет, растекается, а может, это зрение туманится от перенапряжения.
Я готов к смерти, я всегда, постоянно готов к ней. Борьба бессмысленна, но я буду сопротивляться - извиваясь от боли на заплеванном полу, с ножом у горла, с упертым в висок дулом… Буду! Да, передо мной хладнокровный убийца. Что я могу против него? Не так уж много, но и не так уж мало.
- Алекс, когда рассказывал о тебе, описал другого человека.
- Алекс?!
- Алекс, - подтверждает Прохазка. - С ним ты был молчалив, говорил редко да метко. А тут вдруг превратился в словоблуда. Видать, частенько дурил честных людей да трепал язык со своими дружками-мошенниками. Они, случаем, не целители? Может, отведешь к ним? Побеседуем накоротке. Глядишь, пойму что-то, осознаю…
Он не знает, где мы скрываемся. Замечательно.
- А не пытаешься ли ты меня надуть, а, Прохазка? Приведу тебя, ты всех и порешишь. Не привыкать тебе, старый убийца.
- Зачем? - удивляется Прохазка. - Дружков твоих всё равно сыщем, а когда - без разницы. Для Алекса важен ты, не они. Мне любопытно, молодой Влад Рост, понимаешь? Всего лишь любопытно побеседовать с вами.
- К сожалению… - я улыбаюсь и развожу руками, - ничего не получится. По крайней мере, в ближайшее время. Но мы подумаем, обещаю. - Пытаюсь встать. Но Прохазка вскакивает и, опуская тяжелую руку мне на плечо, заставляет сесть обратно. Лучистые серые глаза горят детским торжеством: в мечтах он представляет себя у костра. Прохазка сидит на бревнышке и рассказывает молодым олухам-охотникам, как поймал и уничтожил целителя. Третьего на своем веку. Он достает из голенища острый изогнутый нож, поднимает над головой, чтоб полюбоваться игрой пламени на стальном лезвии, а потом на глазах у всех точным и сильным движением полосует запястье. Поливает кровоточащую рану водкой и хохочет, глядя в испуганные лица молодых.
Содрогнувшись от увиденной сцены, я упираюсь ладонями в край стола и изо всех сил толкаю вперед. Графины и рюмки со звоном скачут по полу; остро пахнет разлитой водкой. Столешница ударяется Прохазке в живот, он складывается пополам, ухает по-совиному; стул опрокидывается, и охотник летит в намокшее, грязное месиво конфетти. Однако реакция у старика отменная: даже в падении он умудряется выхватить револьвер. И лежа начинает стрельбу, пока я вспугнутым зайцем петляю меж столами. С громким "крац!" лопаются за спиной лампы, и часть бара погружается в сумрак. Вжиу! - пуля проходит над самым ухом, и я едва успеваю прыгнуть за стойку. Истерически визжат девицы, густым матом орут фермеры и полицейские. Торговцы сползли с диванчиков, спрятались за широкие спины квадратных телохранителей. В баре царит страшная сумятица и давка - народ гурьбой устремляется к выходу. Один пьяный мужичонка рыбкой сигает в окно - навстречу бездне. Кто-то пьяным голосом уверяет:
- Пор-решу! Всех пор-решу, век воли не видать!
Негр Джим, скрывшийся за стойкой, ногой выпихивает меня наружу.
- Уйди! Уйди! Это ваши проблемы, шахтер, не мои. Уходи, а то хуже будет!
Я вываливаюсь из-за стойки и, наклонив голову, бегу под прикрытием опрокинутых столов. У входной двери и гардероба, куда сдают одежду и ходули, ужасная толчея. Палит уже не один Прохазка. Вообще стреляют не только и не столько в меня. Под прикрытием всеобщей неразберихи какие-то дюжие молодчики атаковали торговцев и сноровисто потрошат их кошельки. Торгаши благоразумно не сопротивляются, а их охрана валяется с расшибленными затылками. Несколько телохранителей заняли круговую оборону за перевернутым диваном и шмаляют во всех, кто пытается подойти. Бандюки раз за разом лезут на приступ, но телохранители так ловко орудуют шестизарядными револьверами, что незадачливые грабители с хряском, как кегли в боулинге, шлепаются мордой вниз. Каждое падение вызывает довольное уханье и насмешки. Раненые стонут, пытаются отползти и громко ругают судьбу. Немой китаец, схлопотав шальную пулю, навалился на барную стойку, обмяк. Его лицо залито кровью.
Народ мало-помалу рассасывается; я подбираюсь к распахнутой двери: в черном прямоугольнике ночи горят звезды и окна домов. Снаружи творится черт знает что: кто-то убегает, кого-то догоняют; издалека доносится полицейский свисток. Думать некогда, и я, невзирая на гудящие вокруг пули, ныряю в проем. Наталкиваюсь на что-то мягкое - это сектант Ленни, мы кубарем катимся вниз. Толстяк чудом избегает встречи с асфальтом, цепляется за нижнюю перекладину веревочной лестницы, ведущей на мостки, и поразительно быстро карабкается вверх. Я хватаюсь за опорный столб, лезу следом и… замечаю Прохазку: с револьвером в вытянутой руке он идет на меня. Охотник стреляет и промахивается, я прыгаю на него, с размаху бью по руке, и следующий выстрел обжигает волосы, срывая парик. Прохазка отталкивает меня и вновь жмет на курок - тут, почти в упор, не промахнешься, но выстрела нет - сухой щелчок. Взбудораженный запахом пороха, не помнящий себя от дикой злости и страха, я вепрем-подранком кидаюсь на противника. Револьвер летит в сторону, в жиденькие кусты рябины. Прохазка выхватывает нож, делает выпад - я с трудом успеваю отскочить, а охотник внезапно замирает. Лицо его покрывается малиновыми пятнами; с ножом в руке Прохазка стоит передо мной застывшей статуей, а потом, выпустив нож из окаменевших пальцев, начинает заваливаться вперед. Я подхватываю его, опускаюсь на колени - у старика немалый вес! - и, не удержав, роняю. Охотник навзничь валится на мокрые от дождя ступеньки. Он лежит на спине и смотрит на меня - глаза Прохазки уже не ясные, поблекшие - и произносит кривящимися от боли губами:
- Сердце… проклятое старое сердце…
Мне становится отчаянно жаль пожилого охотника, своего врага, человека, который только что чуть не убил меня, но минутой раньше просил закончить игру. Я бы и рад закончить ее, но это не в моих силах. Я готов даже встретиться с демоном из снов и молить о невозможном. Но почему-то чувствую: он промолчит. Из-за того, что не хочет? Или… не может?
- Серд… це… - шепот охотника едва слышен.
Я наклоняюсь к нему, трясу за обмякшие плечи.
- Живи! Пожалуйста, живи, Прохазка!
Но глаза его тускнеют, закрываются… Теперь видно, какой он старый и немощный. Человек, чье детство затянулось из-за постоянной игры.
Окольными путями я добираюсь домой. Выследят! Выследят! - заполошно колотится сердце. Надо уходить, прятаться, забиться в самую глубокую нору на другом конце города. Затаиться и ждать, когда буря снаружи утихнет. Вряд ли Прохазка был один. Кто-то сопровождал его, может, и отлучился по надобности, но вернулся и наверняка мог опознать меня. Они теперь не подозревают - знают: мы здесь, неподалеку, и скоро ворвутся сюда.
Дома одна Иринка. Она приготовила ужин, что стынет на выцветшей клеенке, и прикорнула у плиты, уткнувшись подбородком в свернутое полотенце. Лютич куда-то запропал, но ждать его нет времени. Он поймет, когда увидит, что дом оцеплен. Мы найдем способ связаться с ним. Я ношусь по комнате, собираю вещи. Заглянув на чердак, сгребаю нехитрые пожитки Лютича. Рано или поздно нам приходится бежать с любого насиженного места, поэтому мы стараемся не покупать ничего тяжелого и объемного. Хотя деньги имеются - выручили за тележку и лошадь. Мы не тратимся без нужды, экономим. Пусть деньги и обесценились, но всё еще не превратились в цветные бумажные фантики.
С баулами и чемоданом спускаюсь вниз.
Беру Иринку на руки: тельце у нее легкое, худенькое. В глазах плавает испуг, но она шепчет, обвив мою шею руками:
- Влад, не бойся. Прошу тебя, не бойся.
Это мои слова, я хотел сказать их Иринке, но теперь поздно. Отпустив девушку, бросаю голодные взгляды на тарелку перловой каши с мясом, кусок хлеба, масло, чай. Аппетитно, но есть совершенно некогда. Схватив бутерброд, откусываю половину и, уловив неясный шум, крадусь с бутербродом в руках к двери. Засов ненадежный, хлипкий. Прислушиваюсь. Нет, показалось: снаружи ничего подозрительного.
- А я тебе ужин приготовила, - расстроенно говорит Иринка.
Оборачиваюсь, приложив палец к губам.
- Глупый. - Она подходит, притрагивается ладонями к моим щекам. - Знаешь, я ждала тебя очень-очень долго. Но точно знала: ты вернешься.
Прояснение первого дня игры
Самые одинокие
Ирина
- Хей-хей! - кричит солнцу и небу маленькая девочка Иринка. - Хей-хей! - кричит она лесу и облакам. Не отвечают солнце и небо маленькой девочке. Потому что никакая она не маленькая, потому что ей только кажется, что она маленькая и снова вернулась в то время волшебное, золотое, когда у нее были родители. Папа и мама. На самом деле Иринка сидит в одиночестве на холодном камне. Влево и вправо - серое шоссе. Впереди - лес, остроконечный, страшный. Позади - ромашковое поле. Стрекозы вокруг, множество стрекоз. Ромашка, ромашка, скажи, сколько мне жить осталось? Не скажет ромашка. Не о том у нее надо спрашивать. Перепуталось всё в голове у Иринки. Самая одинокая она на свете.
Как сюда добралась? Как прошла по краю бездны, не свалившись?
Сама не знает.
Может, дух помог? Сверкающий подобно молнии волшебный дух, живущий на вершине холма; не какого-то определенного холма, а всех холмов на свете сразу. Дух, что ищет своего сына, кровиночку, которого давным-давно потерял.
Сидит на камне пятнадцатилетняя девчушка в изорванной одежде, голодная, одичавшая, и ждет, когда кто-нибудь избавит ее от страшного одиночества, да только сама уже не верит, что такой человек появится.
Папа в ее воспоминаниях большой и сильный. Он поднимает ее, сажает на широкие плечи, и Иринка становится высокой-высокой, как самое высокое на свете дерево. Она запрокидывает голову, смотрит на небо, протягивает к нему руки и кричит:
- Хей-хей, небо! Хей-хей, облака!