Имя твоё - Амнуэль Павел (Песах) Рафаэлович 7 стр.


А если приходится писать на людях – случается и такое, к счастью, чрезвычайно редко, – то отлеживаться и приходить в себя нет ни времени, ни возможности, и организм, похоже, прекрасно это понимает, потому что никаких последствий я не ощущаю: текст пишу, не думая, потом спокойно складываю листок вчетверо, прячу в карман или книгу и продолжаю разговор, как ни в чем ни бывало, или занимаюсь тем, чем занимался до того, как чья-то рука перехватила мое запястье и начала водить по бумаге моими пальцами. Обычно все обходится без замечаний, разве что спросит кто-нибудь из самых настырных: "Что, идея в голову пришла?" Я отвечаю "да", и от меня отстают – все знают, что я журналист, писатель, творческий человек, а творческие люди все такие: мысли, что приходят в голову, тут же записывают, чтобы не забыть. Экстравагантно и создает имидж.

Странно все-таки устроено человеческое существо: меня куда больше волновала проблема способности организма подстраиваться под внешнюю ситуацию, чем выяснение того, кто же на самом деле писал то, что я потом читал и принимал (или не принимал) к сведению.

Я перечитал в библиотеке института все, что нашел об автоматическом письме и его причинах. Нашел, конечно, безумно мало – в те годы в советской прессе об этом явлении говорили в тоне ироническом или уничижительном, а из-за рубежа институт получал только академические издания типа "Нейчур" и "Записок королевского биофизического общества", где не только о природе автоматического письма не было сказано ни слова, но и о самом явлении не говорилось ничего, как о покойнике, который при жизни был личностью мало приятной, а потому после его смерти родственники предпочли хранить молчание и о нем, и об его сварливом характере.

В ту ночь, когда это случилось со мной впервые, никто в институте СВЧ-излучениями не баловался и вообще никаких экспериментов не проводил – естественно, на следующий день я осторожно навел необходимые справки. Работали только программисты и дежурные операторы, и потому ни на какие физические излучения, размягчившие мой податливый мозг, я не мог списать обуявшее меня внезапно желание записывать своей рукой чужую мысль. Если бы работала хотя бы одна установка, я, возможно, сделал бы такую глупость – объявил о произошедшем, потребовал проведения контрольных экспериментов, завел лабораторный журнал и тем самым загубил бы то, что во мне зарождалось и чего я не понимал долгое время. Но сослаться на какое бы то ни было физическое влияние я не мог, а потому решил проверить – повторится ли эффект, и если да, то при каких обстоятельствах.

"Единая душа – это то, что есть ты. Суть. Узнаешь, но не смотри глазами. Поймешь, но не думай мыслью. Встретишь, но не ступай по земле".

Я ехал домой в полупустом автобусе и в сто двадцать седьмой раз перечитывал написанный не моей рукой текст. Я уже научился различать почерки. Знал, что угловатые буквы с едва заметным левым наклоном выводит та моя суть, которая менее других склонна к философическим размышлениям – тексты эти были жесткими, прагматичными, но я никогда не знал, к какому именно событию в моей жизни они относились. Вялым округлым почерком, где одна буква налезала на другую и все вместе составляли трудно читаемую вязь сродни арабской, писала та часть моего "я", которая решительно не знала, что со мной происходит и, похоже, сама нуждалась в каком-нибудь здравом совете – только я не мог его дать, не представляя, как можно поменяться ролями с тем, кто без спроса вторгается в мое сознание. А еще был почерк беглый, торопливый, но с четко прочерченными буквами, именно прочерченными, а не написанными, будто моей рукой водил художник или любитель черчения, знавший меня лучше других и дававший самые дельные советы – чаще всего тоже непонятные, но, по крайней мере, способные навести на очень нетривиальные размышления о собственной натуре и зигзагообразном жизненном пути, приведшем меня в тихий городок на Голанских высотах, откуда было всего четверть часа езды до древней крепости Гамла и меньше получаса до сирийской границы, о которой никак нельзя было сказать, что это граница враждебного государства – ржавая колючая проволока тянулась вдоль естественной холмистой гряды, и вокруг не наблюдалось ни одного солдата ни с нашей, ни с той стороны.

Тот текст, что я перечитывал, возвращаясь из аэропорта, был написан именно этим художественным почерком, и потому я отнесся к собственному изречению самым серьезным образом. Я никогда себя не обманывал – произведя сравнительный анализ почерков и текстов, сопоставив их с реальностью, в которой продолжал жить, я пришел, в конце концов, к выводу, что все это писал, конечно же, сам, находясь каждый раз в ином, чем прежде, субъективном состоянии духа. Ох уж это подсознание, особенно когда его каждый день возбуждают токами сверхвысокой частоты, даже если отгораживаться от них защитными панелями…

"Единая душа – это то, что есть ты. Суть. Узнаешь, но не смотри глазами. Поймешь, но не думай мыслью. Встретишь, но не ступай по земле".

Мне хотелось думать, что сказано это было об Алине. Чего мне действительно недоставало в жизни – так это родственной души. Человека, с которым не нужно было бы разговаривать, чтобы объяснить сложные движения мысли. Мысль вообще невозможно объяснить словами хотя бы потому, что самое простое мысленное рассуждение заключает в себе множество обертонов. Я говорю кому-нибудь: "Закрой, пожалуйста, окно", и кроме этого простого действия прошу еще обернуться ко мне и улыбнуться, потому что хотя из окна дует, но день сегодня хороший, солнечный, и настроение у меня тоже отличное, и еще я думаю о том, что, если окно закрыть, то муха, севшая на стекло снаружи, не попадет в комнату, и это хорошо, но, если закрыть окно, то в комнату не попадет с ветром и едва ощутимый запах скошенной травы – должно быть, сосед Мошик постригал утром свой газон, он всегда это делает по пятницам, потому что соблюдает субботу, а газон нужно постригать еженедельно, и в другие дни у него не получается – работа… И еще я думаю, что, если окно закрыть, то со стола не улетят на пол бумаги, ветерок уже приподнял одну из них, похоже на телекинез, как его показывал Тарковский в "Сталкере", очень эффектно – и если не знать, что это всего лишь ветер…

"Закрой, пожалуйста, окно" – и множество мыслей, с этим связанных, так и остаются невысказанными, а частично даже мной самим непонятыми, и только родственная душа, знающая меня, как себя, понимающая меня так, как я не понимаю себя сам (разве не яснее видится со стороны?), способна ощутить, впитать, осознать, почувствовать десятки обертонных мыслей, а может, даже глубокую философию, скрытую в простом обращении.

Автобус миновал поворот на Афулу, все светофоры на пути почему-то были зелеными, странное и редкое везение, и еще мне везло в том, что никто не сел со мной рядом, и я мог, положив сумку на соседнее сиденье, думать о своем, точнее – пребывать в том состоянии, когда мысли равновелики чувствам, а чувства – сути.

И в этом состоянии расслабленности я ощутил вдруг, что лечу в самолете на высоте одиннадцати тысяч метров (так только что сказал по громкой связи командир экипажа), в соседнем кресле крепко спит пожилой мужчина, голова его свесилась на бок, а окошко закрыто фиолетовой шторкой, потому что справа по борту яркое, опускающееся к закату солнце, оно слепило глаза, и я закрылась от него, будто темные очки надела, правда, цвет не мой, я не люблю фиолетового, и хорошо бы сейчас тоже вздремнуть, как этот сосед, но не дай Бог, если и моя голова так же будет покачиваться, как цветок на стебле, лучше не спать, к тому же, скоро принесут ужин, есть совсем не хочется, а вот чаю я бы выпила с удовольствием.

И не надо, Веня, со мной так – если ты пришел, если ты это сумел, то побудь рядом, дай мне на тебя посмотреть, нет, не в глаза, я уже насмотрелась в них в аэропорту, дай мне посмотреть в себя, ведь ты – это и я тоже, правда? Я не знала, однажды увидела тебя во сне, это было давно, я была другой тогда, ты себе представить не можешь, какой я была, да и я себя ту, прежнюю, не понимаю, но это и не нужно. Я увидела тебя во сне и поняла, что пришло время, а потом проснулась в своем мире и стала ждать.

Ты тоже ждал?

Конечно, я ждал тебя много лет. Меня предупреждали, что в мир придет вторая половинка моей души. Когда ты пришла нынче ночью, я узнал тебя сразу.

Кто предупреждал? Да я же сам и предупреждал, наверное; впрочем, какое это имеет значение, если сказано было, что мы с тобой родственные души? И я пойму это, если не буду думать мыслью. Ты понимаешь, что это такое – не думать мыслью? Конечно, думать можно чувством, и это всегда правильнее. Но чувством не думают, чувством ощущают. Разве? Это не так, ты ведь моя родственная душа – ты должен понимать меня. Да, я понимаю. И еще было сказано: "Встретишь, но не ступай по земле". Конечно. По земле можно ступать ногами, но как можно прийти друг к другу, если идти пешком, в пыли, на красный свет светофора? Я встретил тебя в аэропорту и пришел к тебе – ногами, в пыли, на красный свет светофора. Нет, не так. Ко мне ты пришел сейчас, когда я одна, и разве что-то остановило тебя? Нет. Расскажи о себе. Как ты меня ждала. Как ждал ты.

И что теперь будет с нами.

С нами?

Со мной.

Я – это ты. Ты – это я. И не нужно ничего рассказывать – я знаю тебя, потому что себя я, конечно, тоже знаю.

Глава восьмая

Алина вернулась в Москву, а я – к себе, к своему компьютеру, виду из окна на Хермон и к Лике, не понявшей причины моего отсутствия и ждавшей дополнительных объяснений.

– Дело было, – уныло в шестой раз повторил я. – Отвозил в редакцию материал. Ну что ты меня пытаешь, в конце-то концов? Не за границу же я ездил – в Тель-Авив. И по делу, а не к любовнице.

Не нужно было говорить этого. Всегда у меня так – слово вылетает прежде, чем мысль успевает совершить над словом работу скульптора. Не то чтобы я был излишне разговорчив, скорее наоборот, Лика частенько жаловалась, что мне приятнее говорить с собой, чем с ней, и порой я обижаюсь, когда она просит меня что-нибудь рассказать, а мне кажется, что я уже это рассказывал, повторяться не люблю, но ведь рассказывал я самому себе, и только казалось, что – Лике. Но все равно – слова вырывались раньше мысли, если им вообще суждено было быть произнесенными. Почему я сказал о любовнице? Лике и в голову не пришло бы, что я способен ей изменить, она лишь хотела ясности – в какой редакции я был, какую статью отвез, почему утром о поездке не было и речи?

– Любовница? – растерялась Лика. – У тебя в Тель-Авиве любовница?

– Нет, – терпеливо произнес я, кляня себя за несдержанность. – Я сказал, что ездил по делу, а не к любовнице, улавливаешь разницу?

– Улавливаю, – сказала Лика со слезами в голосе. – Значит, если бы не дела, ты поехал бы к любовнице?

– О, Господи! – вздохнул я и пошел на кухню заваривать чай. Нужно было сказать Лике правду. О том, что теперь я не один. С ней я был один, хотя нам обоим и казалось, что мы вместе, что мы – пара, и что нам хорошо. С Ликой я был один, а теперь нас двое. И даже больше того – я опять один, но нынешнее мое одиночество это одиночество пары. Объяснить Лике разницу я все равно не смог бы.

Чаю я насыпал слишком много, и вкус пропал, аромат стал терпким и чересчур насыщенным, пришлось долить кипятком, и это уже стал не чай вовсе, а коричневая бурда. Заваривать заново у меня не было ни желания, ни времени – разлил по чашкам то, что получилось, и понес в комнату, где Лика ждала меня, размышляя о том, когда я успел обзавестись любовницей в Тель-Авиве, если бывал там довольно редко, возвращался в тот же день – у меня просто времени не было на то, чтобы заниматься еще и женщинами.

Когда ты успел? – спрашивали ее глаза. Пришлось ответить.

– Лика, – сказал я, – когда ты на меня так смотришь, у меня прокисает кефир в холодильнике, а вместо чая получается бурда, вот как сейчас. По-моему, ты этого пить не захочешь.

– Захочу, – сказала Лика и положила в чашку четыре ложки сахарного песка. Она любила сладкое, но от пирожных отказалась давно – сохраняла фигуру, – и потому пила исключительно сладкий чай, не понимая, как может человек – я, к примеру, – пить чай вообще без сахара.

И так было во всем. То, что нравилось мне, казалось Лике вульгарным и безвкусным, а то, что любила она, мне представлялось верхом ширпотреба, каковым и было на самом деле: женские романы, сладкий до приторности чай, яркая помада известной французской фирмы, название которой я никак не мог запомнить, Дуду Топаз с его несмешными хохмами, к тому же, трудно переводимыми с иврита.

– Веня, – сказала Лика. – Иногда мне кажется, что ты считаешь меня непроходимой дурой. Я прекрасно знаю, что любовницы у тебя в Тель-Авиве нет, я бы почувствовала, если бы что-то такое произошло. И ездил ты по делам. Но почему ты мне не сказал, что закончил статью? И почему не сказал, что едешь – я бы тебя попросила купить мне в "Суперфарме" несколько шампуней. Я моюсь только "Джонсоном", а в нашей дыре этой фирмы нет второй месяц.

– Я и сам не знал до последней минуты, что поеду, – вяло возразил я.

Мой самолет только что приземлился в Шереметьево, и пассажиры засуетились, будто командир сообщил им о начавшемся на борту пожаре. Я сняла с полки баул и надела кофточку. К выходу не торопилась – в зале прибытия меня ожидал Валера, мне совсем не хотелось его видеть, и хорошо бы придумать, как уехать из аэропорта, не встретившись с моим любезным. Это было невозможно, у Валеры нюх на мои передвижения – если не появлюсь вовремя на месте встречи, он перекроет своим телом тот единственный путь, который я себе выберу, у меня уже был опыт на этот счет, а затевать скандал сразу по прибытии не хотелось. Всему свое время – время ссориться и время мириться, время играть роль и время быть собой.

– К черту Валеру! – воскликнул я и неловким движением опрокинул чашку. Чай разлился по скатерти, будто черный спрут раскинул свои щупальца.

– Какого Валеру? – удивилась Лика. – Убери чашку, я поменяю скатерть. Где у тебя запасная? В правом нижнем? Какой ты сегодня неловкий! Так что за Валера? Хруцкий из "Новостей"?

Лика знала с моих слов всех редакционных работников, а о Валерии Хруцком слышала только самое плохое. Странный это был человек, если не сказать больше. Виделись мы с ним вряд ли больше пяти-шести раз, но гадостей он мне сумел сделать столько, что хватило бы на несколько дуэлей со смертельным исходом. Когда я вел в "Часе пик" страничку научных новостей, Хруцкий, работавший тогда в этой газете, все уши прожужжал начальству, что более бездарной рубрики никогда не видел. И хотя читатели писали в редакцию совершенно иное, от работы мне было, в конце концов, отказано под странным предлогом экономии средств – не спорю, деньги действительно нужно экономить, но в данном конкретном случае речь об экономии не шла ни в коем случае, ведь ту же по величине газетную полосу начали забивать другими материалами, за которые платили (не мне – вот в чем была разница) те же или даже большие деньги.

Историй такого рода случилось со мной немало, и всегда на горизонте маячил Хруцкий. Конечно, Бог его наказывал – в отличие от меня, прощавшего своих врагов во всех жизненных обстоятельствах, верховный владыка нашего мира, в которого я, впрочем, не верил, наказывал Хруцкого почти сразу после его очередного на меня поклепа. Его регулярно выгоняли из всех газет, и потому он числил себя "независимым журналистом", так ни разу и не сопоставив даты своих увольнений с датами "наездов" на некоего Вениамина Болеславского.

– Нет, – сказал я, – при чем здесь Хруцкий? А впрочем, – я тут же поправился, – конечно, Хруцкий, кто же еще?

Не объяснять же Лике, что Алина, подхватив на плечо сумку (тяжелая, так и тянет к земле, хотя на самом деле довольно легкая, килограмма четыре, не больше – я очень сильно ощущал эту раздвоенность: будто у меня было два правых плеча, и на обоих висела сумка весом в четыре килограмма, одно мое плечо – женское – ощущало сумку как невыносимую тяжесть, а другое – действительно мое – выдерживало груз шутя и готово было потянуть еще вдвое), направилась к выходу из "зоны паспортного контроля", а там ее – меня! – действительно ждал Валера, и мне не хотелось его видеть ни сейчас, ни вообще.

– Где он еще нагадил, этот негодяй? – возмущенно сказала Лика, заменив темную скатерть на светлую, которую я терпеть не мог и хранил на самом дне бельевого ящика. – Неужели сказал что-то по поводу твоей статьи об опреснителях?

– А пес его знает, – отмахнулся я, направляясь к высокому мужчине в джинсах и клетчатой рубахе, стоявшему в первом ряду встречавших. Мужчина широко улыбнулся и протянул ко мне свои огромные руки. Я остановилась в двух шагах от него, опустила сумку и хотела сказать, что между нами все кончено, потому что ничего толком не было и быть не могло, но Валера, конечно, все понял не так, как мне хотелось, а так, как воображал сам и как хотелось ему в данный момент, – подошел, поднял сумку, легко перекинул через плечо, другой рукой прижал меня к груди, будто мешок, и поцеловал – к счастью, не в губы, я сумела увернуться, и он, конечно, почувствовал изменение в моем отношении, отстранился на мгновение, искра понимания мелькнула в его глазах, но исчезла, потому что понял он, как обычно, сам себя – сам для себя решил, что я устала с дороги, и потому мне не до обычных нежностей.

– Пойдем отсюда, – сказал он и потянул меня к выходу, обняв за плечи. – Погода портится, сейчас дождь хлынет, не хватало только, чтобы ты простудилась, попав под ливень после израильского солнца.

– Ты просто тряпка, – сказала Лика. – Я бы на твоем месте давно набила этому типу морду. Конечно, если у человека нет совести, то лучше он от этого не станет, но тогда ты, по крайней мере, будешь знать, за что он тебя ненавидит.

– Валера, – взмолилась я, чувствуя, что не в силах буду сесть с ним в такси, а потом мчаться по мокрому шоссе, и он будет поглядывать в мою сторону, правой рукой то и дело касаясь моего плеча, локтя, колена… – Валера, извини, я очень устала, поймай мне машину, хорошо? Я поеду домой сама, а ты мне завтра утром позвони, нужно поговорить.

– Лика, – сказал я, чувствуя, что не в силах больше выдерживать собственную раздвоенность, умноженную на раздвоенность мира, – извини, я очень устал и хочу лечь. Завтра я тебе позвоню, хорошо? И мы поговорим.

Оба – Лика и Валера – посмотрели мне в глаза и поняли, что я говорю серьезно.

– Хорошо, – сухо произнесла Лика. – Я пойду, у меня тоже масса дел. С утра я завтра занята, а после обеда позвони.

– Сама? – удивленно произнес Валера. – Я поеду с тобой, о чем ты?

– Сама, – упрямо сказала я. – И не задавай лишних вопросов.

Назад Дальше