Имя твоё - Амнуэль Павел (Песах) Рафаэлович 9 стр.


– Валера умер потому, что ты этого захотела…

– Я не…

– Сознательно ты не хотела этого, да, но так решило твое подсознание, наш общий инстинкт самосохранения.

– Но я…

– Он умер, потому что ты пронзила его сердце ненавистью.

– Я не…

– Послушай меня, пожалуйста. Тебе нельзя оставаться в Москве. В твоей прихожей лежит мертвый человек, и обвинять будут тебя – больше некого.

– Я останусь с тобой. Здесь.

– Я попробую тебя удержать, – мрачно сказал я. – Когда должна прийти с работы твоя мама?

– Господи, – прошептала Алина. – Мама… Я совсем… Я не могу оставить ее там одну с этим… Я должна…

– Погоди! – воскликнул я, еще крепче сжав ладони Алины в своих руках. Поздно. Я стоял на коленях перед диваном, на поверхности которого медленно расправлялись складки. Алина ушла так же неожиданно, как появилась, ушла, но все равно осталась – ее глаза были моими глазами, а она видела мир моим зрением, и раздвоенное сознание нисколько не мешало мне – нам – ни существовать, ни думать, ни принимать решения.

Я стояла на коленях перед телом Валеры, а нож валялся рядом. Возможно, на рукоятке были отпечатки моих пальцев – ни за что на свете я не смогла бы сейчас прикоснуться к этому предмету.

"Уходи, – сказал я. – Возьми самые необходимые вещи, предупреди маму и уходи немедленно. У тебя есть подруги? У кого из них ты можешь спрятаться хотя бы на день-другой?"

У меня были подруги – Аня и Оля, подруги еще со времен учебы в техникуме. Когда-то мы были как сестры – всегда вместе, и секреты у нас тоже были общие, мы могли полагаться друг на друга, а когда у Аньки случилась беда (ее избил и изнасиловал какой-то подонок в парковой зоне Сокольников, когда она шла с работы), мы не отходили от нее ни на минуту, она хотела покончить с собой, и я не знаю, что бы сделала, не будь мы рядом, а потом беда была у Оли, совсем тихая беда, о которой никому не скажешь, а нам и говорить было не нужно, мы все равно догадались и не позволили ей уйти, у Ани был кое-какой опыт на этот счет. Да, мы были подругами, и они говорили: "Лина, пусть с тобой никогда не случится того, что было с нами, пусть нам никогда не придется просиживать ночи у твоей постели". И – случилось. У постели им просиживать не придется, а у ворот тюрьмы…

Ты не должна так думать. Я не должна, знаю, прости, подумалось само.

Значит, Аня и Оля. К кому из них?

Я знал, что ни к кому. Аня вышла замуж год назад, и муж ее Костя, которого она боготворила, на самом деле был прилипала и альфонс, так мне казалось, и Оля тоже так думала, но мы не могли спасти Аню, потому что она не нуждалась в спасении, ей было хорошо, она светилась, отдавая всю себя томному прощелыге, я не могла прийти к ней и сказать: "Анька, мне нужно пожить у тебя пару дней, потому что меня будет искать милиция".

И к Оле я пойти не могла, но совсем по другой причине. Я знаю, Алина, можешь не вспоминать, я вспомнил сам, видимо, подумал твоей мыслью. Но должен быть выход. Оставаться здесь нельзя, уходить некуда.

Господи, я сама не знаю, как у меня получилось. Я даже не подумала, только захотела, чтобы он… Чтобы его не было в моей жизни… И его не стало. Но почему так?

Прекрати. Да, я больше не буду. Я не вижу выхода. Я тоже не вижу, но выход должен быть. Должен. Обязан быть.

Зазвонил телефон, и я не сразу понял – где именно. В Москве? Или здесь, на моем столе? Я слушала звонок и не узнавала – мой телефон звонит громче, надрывнее, будто у него всегда беда, и только с бедой он обращается ко мне, требуя, чтобы я подняла трубку.

Я сделала несколько шагов к гостиной, но я уже понял, что телефон звонит у меня, и это понимание, абсолютно сейчас не нужное осознание реальности вырвало меня, буквально выдрало с мясом из московской Алининой квартиры, из мыслей ее, из ее сознания и бросило в начавшуюся жару, а телефон надрывался, и я точно знал, что звонит Лика, не выполнившая своей угрозы дождаться послеобеденного времени.

Нить, связывавшая нас, разорвалась. Я был один в своей квартире, у меня дрожали пальцы, а мысли слиплись, как вялые карамельки.

– Да, – сказал я, взяв телефонную трубку обеими руками и поднеся ее, как мне почему-то казалось, к обоим ушам одновременно. – Слушаю.

– Веня, – беспокойным голосом сказала Лика. – С тобой что-то случилось? Почему у тебя такой голос?

– Какой? – пробормотал я, соображая, как поскорее закончить ненужный разговор, и с ужасом думая о том, что могу не вернуться к Алине, ничего не знать, ничем не смочь…

– Какой! – возмутилась Лика. – Я же слышу. Извини, я вчера вела себя, как свинья. Ты не работаешь? Я по голосу чувствую, что не работаешь. Я сейчас приеду…

Только Лики мне сейчас не хватало.

– Не нужно, – поспешно сказал я. – Я действительно не очень хорошо себя чувствую. Хочу полежать, отоспаться, ночью почти не спал, жара…

– Ты уверен? – с сомнением сказала Лика. – Отоспаться, конечно, нужно, но сейчас такая духота… Ты хотя бы окна не открывай и шторы закрой, особенно в спальне, она у тебя на солнечной стороне. Я забегу чуть позже… хорошо?

Должно быть, что-то в моем голосе было, заставившее Лику задать – пусть и после паузы – этот вопрос. Вчера она и спрашивать не стала бы, поставила бы перед фактом: приду, жди.

– Хорошо, – сказал я, это был единственный известный мне способ избавиться от Лики хотя бы на время. Она все-таки даст мне поспать хотя бы час, в этом я мог быть уверен, и явится как раз к обеду, чтобы проявить обо мне материнскую заботу – приготовить на скорую руку голубцы из полуфабриката, почему-то это было ее любимое блюдо, и она думала – мое тоже.

Положив трубку, я попытался сосредоточиться. Мне нужно было вернуться к Алине, я обязан был к ней вернуться, но будто жесткая пружина отталкивала меня, когда я наваливался на эту стену: мне казалось, что между мной и Алиной единственная преграда – стена, белая, бесформенная, будто ватная, но все равно жесткая и больно бившая в грудь каждый раз, когда я бросался на нее, пытаясь пробить.

Нужно сохранить силы.

Почему я так подумал? Зачем мне сейчас сохранять силы, когда Алина в Москве стоит перед трупом и не знает… Вот именно. Когда я рядом с ней, часть ее паники передается мне, и вместе мы беззащитнее, чем каждый в отдельности. Нужно сесть и подумать. Решить, а тогда уже пробивать лбом стену.

Я сел на диван – на то место, где четверть часа назад (неужели так недавно?) сидела Алина. Спокойно, – сказал я себе. Подумай спокойно, если ты на это способен. А если не способен, то подумай, как стать способным. Досчитай до тысячи. Нет времени? Тогда до ста. Или до десяти.

Что произошло? Первое: Алина была здесь, она физически в этой комнате присутствовала, потому что, когда она исчезла, складки на диване распрямлялись так, будто там сидел человек. Я это видел. Ненадежное свидетельство для посторонних, но для меня – безусловно верное.

Второе: Алина не убивала Валеру, но все равно убила его именно она, а, если быть совершенно точным, то убили мы вместе, вдвоем, одна Алина не решилась бы, не было в ее душе такой ненависти к Валере, чтобы убить, а у меня ненависть была, очевидная ненависть ревности, и, если сделать следующий шаг в рассуждениях, то нужно признать, что убил Валеру именно я, хотя меня не было в Москве, и в мыслях Алины меня тогда тоже не было, но все равно мое я находилось в ее подсознании.

Тогда из второго вытекает третье: где бы ни находился в каждый момент любой из нас, поступаем мы, как одна личность. Мы не можем друг без друга, и мы не существуем друг без друга. Мы – одно.

Да, сказал я себе. Да, сказала я себе.

Мы опять были вместе в узком коридорчике московской Алининой квартиры, поперек которого лежало тяжелое тело с темно-красным пятном на белой рубашке. Я подумала…

Нет, подумал я, ощутив неожиданно собственное мужское тело и увидев краем глаза стоявшую у зеркала Алину, а за ней – множество ее отражений, ни одно из которых не было мной. Нет, подумал я, такого быть не может, я в Израиле, а не в Москве, я у себя в квартире, я только думаю об Алине и о том, что можно сделать и чего делать ни в коем случае нельзя.

Тело утверждало иначе. Я протянул руку и коснулся руки Алины, но между нами лежал Валера, и у меня не хватало сил переступить через него. Один шаг, но я не мог его сделать.

– Господи, – сказала Алина, глядя на меня своими глубокими темно-синими глазами, – как хорошо, что ты пришел, Веня, я бы сошла с ума без тебя.

Я бы действительно сошла с ума. Да, я знаю, Алина, пожалуйста, не смотри на меня так, я не могу думать, когда ты так на меня смотришь. Как ты оказался здесь, Веня, это замечательно, что ты здесь оказался, но – как?

Не спрашивай меня ни о чем, ведь ты тоже недавно была у меня, сидела на моем диване, да, это правда, и мне там было хорошо, я бы ни за что не ушла, но оказалась здесь, и мне очень страшно.

Да, подумал я, мне страшно тоже, но помолчи, пожалуйста, мне нужно подумать.

Сказать в милиции, что произошел несчастный случай? Валера пришел пьяный, полез на Алину с ножом, она с ним боролась… Не поверят. Нужно очень тщательно имитировать следы борьбы, пальцы Алины и Валеры на рукоятке ножа, причем пальцы Алины поверх Валериных, и еще – угол, под которым нож вошел в грудь. Я не знаю, какой там угол, откуда мне это знать, а если он такой, что сразу наведет следствие на мысль: не могла Алина так ударить, она ниже Валеры на полголовы? Или наоборот – угол может оказаться противоположным, удар снизу, и это меняет картину борьбы, а нужно придерживаться одного, заранее выбранного варианта.

А я? Где будет мое место? Алине придется давать показания, может быть, ее арестуют, а что буду делать в это время я? Смогу остаться в Москве, или та же сила, что вернула Алину, вышвырнет из этой жизни меня?

Никакой другой мысли, кроме самой примитивной – исчезнуть! – не приходило мне в голову. Кроме того, я не должен был дотрагиваться до тела и вообще ни до чего в квартире, иначе у милиции возникнет уверенность, что у Алены был сообщник (да, был, но зачем кому-то знать об этом?), и тогда убийство будет выглядеть еще более страшным, еще более безобразным.

– Позвони маме, – сказал я. – Позвони и скажи, что случилось страшное, какое-то время тебя не будет дома. Скажи…

– Я знаю, что сказать маме, – перебила я Веню. Он ничего пока не понимал в наших с мамой отношениях, а рассказывать было некогда – поймет, когда будет слушать, незачем тратить время на объяснения.

Я закрыла глаза и вдоль стены, прижимаясь спиной к одежде, висевшей на вешалке, прошла, а впечатление было такое, будто просочилась, в гостиную. Телефон стоял на журнальном столике, я его вчера туда переставила с обычного места на тумбочке у окна. Я чувствовала, как тяжело дышит Веня, он тоже вошел в комнату и стоял, прислонившись к дверному косяку – не хотел оставлять следы, так он думал, и, возможно, это было правильно.

– Света? – сказала я, услышав в трубке низкий, с хрипотцой, голос. – Это Алина, здравствуйте.

– О, Алина! – Света, бухгалтер в маминой конторе, всегда брала трубку раньше, чем другие успевали сообразить, что звонит телефон. – Что-то случилось? У тебя странный голос…

Неужели это было так отчетливо слышно?

– Я бы хотела поговорить с мамой.

– Конечно, – Света, похоже, обиделась на то, что я не стала делиться с ней не очень, видимо, приятной новостью. В свои сорок пять Света обожала выслушивать чужие новости, особенно если они не были предназначены для всеобщего обсуждения. Если с ней не хотели делиться, она обижалась навеки, но вечность для нее продолжалась не больше часа или двух, а потом любопытство брало верх над обидой, и рассказывать ей приходилось вдвое больше подробностей, чем хотелось. Я знала Свету давно, после занятий я, бывало, приходила к маме в контору и выпаливала с порога все новости, а женщины поднимали головы от своих гроссбухов и калькуляторов и слушали меня, как криминального репортера западного новостного агентства. А уж их советы…

– Лина? – голос у мамы был встревоженным, Света, похоже, успела сказать о своих впечатлениях. – Слушаю тебя, доченька.

– Мама, – я старалась, чтобы голос звучал как можно более твердо и убедительно. – Ты можешь отпроситься с работы?

– А что…

– Не спрашивай, пожалуйста, там слишком много ушей. Я буду ждать тебя через полчаса в сквере у памятника Грибоедову.

– Хорошо, – сказала мама после секундной заминки, и я с облегчением положила трубку.

Когда я обернулась к Вене, его не оказалось у двери в прихожую. Его вообще не было со мной, я поняла это совершенно определенно, и тогда мне стало страшно, так страшно, как никогда в жизни. Я знала, что ни за что на свете не смогу заставить себя выйти в прихожую, пройти мимо тела, тем более – переступить через него или сдвинуть в сторону. Ни за что! Без тебя – никогда!

Но иначе из дома не выйти, – сказал ты. Нет, ты не сказал это и даже не подумал, это был отголосок твоей невысказанной мысли, упавший в мое подсознание еще тогда, когда ты был здесь; потом ты ушел, а мысль осталась.

Мысль осталась, а меня больше не было с тобой рядом. Я не могу сказать, что не заметил, как произошел переход. Или точнее – переброс? Я стоял, подперев собой притолоку и слышал слова Алины: "Я бы хотела поговорить…"

В это мгновение отрезало звук, и почти сразу свет тоже померк, но продолжалось это так недолго, что я не мог бы сказать определенно, был ли мрак вообще – может, мне только показалось от страха. Просто в следующее – третье по счету – мгновение я увидел стены своей квартиры и не сразу понял, что стою у письменного стола, а правой рукой крепко держусь, чтобы не упасть, за выступ книжной полки.

Первым моим ощущением, когда я пришел в себя, была злость. Не знаю, что происходило, и какая сила позволяла Алине неожиданно появляться здесь, а мне – в Москве, но почему эта сила, чем бы она ни объяснялась, выбросила меня обратно в самый серьезный для нас с Алиной момент? Я должен быть с ней, почему мне не дозволено там быть?

Возможно, при зрелом размышлении я поразился бы легкости, с которой принял собственную – и Алинину – способность перемещения в пространстве. Человек, видимо, может приспосабливаться ко всему и поступать согласно изменившимся обстоятельствам. Думать можно потом. Удивляться – тоже. Возможно, даже с ума сойти от удивления или страха. Но – потом. А сейчас я разозлился на проклятую природу. Я должен быть с Алиной!

Чтобы принимать решение, нужно знать хотя бы, на каком я свете. Либо я могу вновь оказаться в Москве, либо это теперь физически невозможно. В первом случае я должен был лишь пожелать – не знаю как, не знаю что, но действие могло быть результатом желания. Во втором случае все усложнялось неимоверно – покупка билета, виза, потеря времени, сколько: день, два, неделя? Что будет с Алиной?

Зазвонил телефон, но я не обратил на него внимания. Почему-то именно сейчас, в момент, абсолютно не подходящий, в пальцах возник знакомый мне зуд, а в голове зажужжал невидимый и неощутимый приборчик – где бумага, где ручка, где хотя бы угол стола, куда можно положить лист? Зачем мне это сейчас?

"Ничто не разделимо, – бежали буквы независимо от моего желания. – И ничто не соединимо вне воли твоей. То, что прошло, будет опять, а то, что будет, уже было с тобой. Сложности не понимаешь. Единение достижимо".

И все? Господи, Экклезиаст выискался! "Что было, то и будет". Сказал бы еще: "Время бросать камни, и время собирать камни".

Я сел на диван – недавно здесь сидела Алина – и закрыл глаза, пытаясь утишить боль, полыхнувшую в затылке. Пожар распространялся на височные доли, но и ослабевал понемногу – будто раньше горел высокий лес на небольшом участке, а теперь тлела трава, выгорая до черноты.

Все. И теперь я действительно знал что делать.

Глава десятая

Лет десять назад, когда я еще был научным работником и занимался проблемами воздействия слабых электромагнитных излучений на человеческую психику, на семинаре возник спор о том, помогает ли стресс введению мозга в критический режим восприятия. Спор был схоластическим – экспериментальных данных на этот счет не было ни у Олега Дозорцева, защищавшего тезис о положительной обратной связи, ни у моего шефа Дмитрия Алексеевича (это было еще до начала опытов с Росиным). Но ведь обычно так и бывает: чем меньше говорит практика, тем громче настаивает на своем теория.

Дмитрий Алексеевич настаивал на том, что стресс обязательно помогает восприятию, поскольку в такие минуты должен возникать резонансный отклик на внешние раздражители. Умно, конечно, и вполне аргументировано, на что Олег Сергеевич отвечал – и тоже вполне разумно, – что возбуждение коры ставит блок в восприятии, возникает плотина, нагромождение глыб-мыслей и эмоций, и прорваться сквозь плотину вряд ли способен даже мощный внешний раздражитель. Разрушить плотину – да, возможно, и в результате мы получим не восприимчивое к атаке сознание, а сознание, подавленное, сознание-зомби, разве это нам нужно?

Вообще говоря, нам – точнее, институтскому начальству – нужно было именно это, но на семинарах и в открытую о подобных планах говорить было не принято, и потому Дмитрий Алексеевич тактично свернул дискуссию с опасного направления. Но тезис я запомнил, обдумал и с аргументами Олега Сергеевича согласился.

После гибели Никиты я вспомнил ту дискуссию и даже сделал кое-какие сопоставления. Похоже, что Дозорцев (к тому времени в институте он уже не работал, и спорить было не с кем) более правильно смотрел на вещи, чем мой шеф, а с ним и вся наша лаборатория. Стресс мешает. Если бы Никита был спокоен во время сеансов, мы имели бы гораздо более объективную информацию о произошедшем. Не исключено, что он остался бы жив. Нужно было вводить реципиенту успокаивающие препараты перед началом сеанса, а не те возбуждающие подсознание средства, от которых ждали истинного прорыва.

В спокойном мозгу вообще нет плотин, ограждающих сознание от внешнего воздействия. Спокойный и вяло реагирующий на раздражители мозг – плохой материал для экспериментов. Обычный средний человек, довольный собой в каждый момент времени, ничего особенного не желающий и никакими комплексами не отягощенный – разве это материал для исследований?

Для тех работ, что мы вели в институте, – конечно, не материал. Но если говорить не о подавлении личности, а о взаимодействии двух или больше мозговых излучений, то прав был Дозорцев, а не мой шеф.

И разве я не знал этого уже много лет назад? Почему мне нужно было напоминать сейчас, причем так грубо, навязчиво и в то же время неопределенно?

Трудно поступать вопреки тому, что хочет подсознание и что сознанию тоже представляется необходимым и естественным. Мне нужно было торопиться, потому что в Москве Алина наверняка потеряла голову от страха. Я должен был собраться и все мысленные силы направить на то, чтобы повторить – не знаю как, но повторить непременно, потому что от этого зависело наше с Алиной будущее – эффект пространственного переброса. Вместо этого я заставил себя открыть холодильник и достал упаковку элениума, лежавшую здесь с прошлого года, когда я собирался на интервью в Технион и волновался, будто не на должность лаборанта претендовал, а, по крайней мере, на должность президента самого крупного в Израиле вуза.

Назад Дальше