– И тьма была над бездною, и дух божий носился над водою. – Стас поднялся со стула. Матвеев тоже привстал, но сел обратно, держа руки на коленях, точно примерный мальчик.
– Вы же им все объясните, верно? – донеслось в спину.
– Разумеется. – Стас взялся за ручку и дернул дверь на себя. Отрылась она только со второй попытки, после того, как в замке с той стороны повернули ключ. Стас оказался в коридоре, и помимо товарища подполковника обнаружил поблизости еще одного человека. Тоже в форме, тоже зверски уставшего по виду, высокого, худого с темными глазами и черной папкой в руках.
– Что? – спросил он, потом спохватился и представился:
– Капитан госбезопасности Васильев, мне поручено дело вашего пациента. Пойдемте, по дороге обсудим.
И пошел по коридору, подполковник едва заметно качнул головой в ту сторону и снова обогнал Стаса на пол шага. Так и шли втроем, то расходясь и уступая дорогу встречным, то вновь смыкая ряды.
– Галлюцинаторная параноидальная шизофрения, непрерывная, с прогрессирующим течением. Безнадежный случай. Человек опасен для окружающих, одержим бредовыми идеями и манией преследования, требуется принудительная госпитализация и изоляция больного, – выдал Стас отрепетированный заранее диагноз.
Капитан и подполковник переглянулись, Васильев переложил папку в другую руку и посмотрел на Стаса.
– Изолируем. Сегодня же в лучшем виде, лично прослежу. Благодарю за помощь, товарищ Алтынов.
Распрощался, свернул в один из коридоров и пропал из виду, поэтому к проходной шли вдвоем. Шли молча, и когда за последним поворотом показалась знакомая неприметная дверь, подполковник уточнил:
– Вы уверены, что он болен, а не искусно симулирует безумие? Это окончательный вывод?
– Не сомневайтесь. – Стас на ходу надевал неудобное, слишком длинное для него пальто. – Настоящий качественный псих, таких еще поискать. Я могу идти?
– Разумеется. – Подполковник остановился, не доходя пары шагов до стола, из-за которого поднялся навстречу начальству тот самый лейтенант, что недавно встречал Стаса. – Вы свободны. Машина будет через три минуты.
– Я пешком, – отказался, как и было велено на утреннем инструктаже Стас. – Я живу недалеко.
– Как угодно.
Подполковник развернулся и зашагал прочь по коридору, Стас кивнул лейтенанту, толкнул дверь и оказался в пустом дворе. Пересек его, дошел до будки с охранником, отдал пропуск и беспрепятственно покинул Лубянку, оказавшись в переулке между штаб-квартирой НКВД и зданием с наглухо закрытыми окнами, и пошел вниз в сторону Лубянской площади.
Шел, не торопясь, посматривал по сторонам и прислушивался к низкому гулу, что доносило ветром, казалось, со всех сторон. А заодно и к себе, чувствуя досаду, смешанную со злорадством. Досада – за то что не удалось толком ничего узнать, за то что результатом этой затейливой и рискованной многоходовки под названием "освидетельствование" стала комбинация из трех пальцев. Хотя, если подумать, то чего от мелкой скотины вроде Матвеева еще можно ждать. А злорадство – за то что абверовцы тоже в пролете, ничего, кроме фиги, у них не имеется, и что портала им тоже не видать, во всяком случае, пока…
Стас невольно сбавил шаг перед зданием, что через полтора десятка лет станет знаменитым на всю страну магазином "Детский мир". Площадь – обычно пустая, редко-редко машина проедет – сегодня была до отказа забита грузовиками и телегами, колонна двигалась вразнобой, лошади шарахались от машин, телеги мотало по проезжей части. Крики, ржание, звон, треск, гул двигателей висели в ледяном воздухе, шум то перекрывал, то пропадал в нем милицейский свисток. Но постовой мог преспокойно отойти в сторонку и наблюдать за происходящим, один он был бессилен против толпы. В конце концов он так и сделал – зажал под мышкой белый жезл регулировщика и пропал в мешанине подвод, машин и людей.
– Беженцы, – сказал, глядя на толпу седой мужик, оказавшийся рядом. – Деревни свои бросили и теперь от фрица бегут. Пора бы и нам за ними, Сталин, говорят, уже из Москвы уехал.
– Вранье, – бросил Стас, не глядя на мужика, – не уехал и не уедет.
Мужик пробормотал что-то и пошел своей дорогой. Колонне не было конца, двигалась она со стороны Никольской, Стас взял правее и пошел вверх по Театральному проезду. Улица тут делала крутой изгиб, и толпа пропала из виду за домами, дорога была пуста. Стас перешел ее напротив "Метрополя", закрытого щитами с намалеванными на них рядами крохотных окошек и закрывавших роскошную фреску на фасаде отеля, и оказался на Театральной площади. Она казалась огромной, холодной и жутко пустой, крики с Лубянки сюда не доносились, зато отчетливо пахло гарью. Стас осмотрелся, поднял голову – нет, поблизости чисто, не видно ни дыма, ни огня, но пахнет горелой бумагой. Постоял так еще немного и пошел по Петровке к ЦУМу.
Странно было видеть центр города пустым, в двадцать первом веке жизнь тут летела в режиме нон-стоп, не обращая внимания на время года или суток. Но не сейчас. Хорошо, если десяток человек повстречалось, пока шел вдоль фасада Малого театра, да и те поспешно пробегали мимо, не поднимая головы и не обращая внимания на представительного, хорошо одетого по нынешним временам молодого человека. Такой расклад Стасу был только на руку, впрочем, окажись поблизости патруль и заинтересуйся он личностью гражданина, у Стаса было, что им предъявить. Паспорт, справка о прописке, "бронь" с места работы – все документы сработаны на совесть, проверку Лубянкой прошли и были реальной, фактической броней, способной оградить владельца от ненужных вопросов.
Но документами никто не интересовался, Стас благополучно добрался до памятника Островскому, вернее, деревянного, на совесть сколоченного ящика, под которым изваяние помещалось, и увидел Катерину. Та, как и договаривались, ждала Стаса у входа в бывший "Мюр и Мерилиз", где от прежней роскоши остались только стены. Огромные окна закрывают деревянные щиты, тротуары рядом завалены мешками с песком, центральная дверь приоткрыта, но идти туда нет ни малейшей охоты, ибо купить там давно нечего, а если и найдется что, так только по карточкам.
Катерина заметила Стаса, подошла и, как ни в чем ни бывало, взяла под руку, пошла рядом – ни дать ни взять, парочка на свидании. Идти пришлось по проезжей части, тротуар тут так загромоздили мешками и щитами, что остался только бортик, по которому Катерина и шла ловко, как кошка по забору. Стас топал рядом, осматривался, все надеясь, что отпустит чувство нереальности происходящего, но зря – отступать оно не собиралось, а только крепло, как и запах гари. Стас принюхался, снова глянул по сторонам и вверх – ничего, но так же не бывает. И моргнул раз, другой – показалось, или нет, но падает с неба черный снег, кружит его ветром и носит над асфальтом.
– Документы жгут, – сказала Катерина, – чтобы врагу не достались. Всем велено уезжать, соседям вчера зарплату за два месяца вперед выдали, а заодно и трудовые книжки. Всю Москву уволили. – Она улыбнулась, спрыгнула с бортика и пошла рядом вдоль заколоченных витрин.
Запашок отнесло ветром, гари в воздухе стало поменьше, а людей на улицах больше. Прошли мимо длиннющей горластой очереди в магазин, огромной, бесконечной, в несколько рядов, свернули на Кузнецкий мост. Катерина посматривала по сторонам, иногда оглядывалась, Стас делал вид, что ничего не замечает – проверяется девушка, пускай, это ее работа, а его дело маленькое: нужного человека опознать. Что и проделал с час назад, и кто знает, жив еще Матвеев, или товарищ Васильев с изоляцией психически больного и социально опасного элемента решил не тянуть? Да хоть бы и так, черт бы с ним, с Матвеевым, одной дрянью меньше. И ничего Стас не чувствовал, ни радости, ни облегчения. А времени подумать, что бы это могло означать, не было, они шли уже по Неглинной, перешли на другую сторону неширокой улицы, чтобы пропустить роту бойцов – хмурых, злых, растерянных, и их командира, мрачно-равнодушного мужика за сорок. Он цепко глянул на Катерину, презрительно на Стаса и прошел мимо, солдаты прогрохотали сапогами, и пропали за изгибом улицы.
С Неглинной пошли переулками, кривыми и безлюдными, Катерина повела его дворами мимо
старых домов. Через пару минут оказались почти что в ущелье: старые трехэтажные дома стояли тут вплотную друг к другу, между ними был крохотный дворик и помойка. Идти пришлось мимо – дорога тут была одна, от помойки гнусно попахивало, и Стас смотрел под ноги, чтобы не вляпаться в какую-нибудь дрянь. Обошел втоптанную в грязь детскую куклу, брошюру с докладом Сталина о конституции, перешагнул рваную кепку и корпус деревянных часов и оказался между стеной и кучей мусора, доверху заваленную портретами Ленина. Их было тут столько, точно снесли их сюда со всей округи, из всех ближайших домов и школ и бросили в грязь. Стас оглянулся, и заметил двоих шагах в двадцати за собой – те только-только добрались до ворот в "ущелье", и синхронно остановились, заметив, что Стас смотрит на них.
– Мы тут не одни, – сказал он Катерине, но та даже головы не повернула.
– Я знаю, это свои, можешь не волноваться.
Она проскользнула мимо свалки, перепрыгнула через разорванный портрет вождя мирового пролетариата и пошла, не оборачиваясь, дальше. Стас вышел за ней на Рождественку, и оба дружно остановились напротив низкого одноэтажного здания. "Бакалея" – сообщала вывеска над входом, но от круп, муки, чая и прочих товаров в магазине не осталось и следа. Да и от самого магазина остались лишь стены: стекла выбиты, рамы выворочены, двери нет, внутри чернота, виднеется сломанный прилавок и лежит у входа перевернутый кассовый аппарат. "Вот оно", – ухнуло у Стаса внутри. Этот магазин – только начало, дальше – больше, закрутится так, что моргнуть не успеешь, скоро за щепотку махорки на улицах людей резать будут.
Вернее, уже режут, сам видел несколько ночей назад точно сон дурной…
– Как в Нарве, – сказала Катерина, – очень похоже. Я помню, правда, не все, маленькая была. Тоже полно войск, на улицах разруха, в магазинах пусто, и вообще страшно. Все, как тогда.
– В Нарве? – очнулся Стас. – Так ты из Эстонии?
– Нет, я из Москвы, я здесь родилась и жила до семи лет, пока родители не уехали. И забрали меня с собой.
– Из Москвы? – поразился Стас. – А я думал…
– Что я немка? – Катерина снова взяла его под руку с самым невинным видом. – Не угадал. Я жила здесь до восемнадцатого года, пока родители не решили, что надо уехать. На время, как они считали, но, оказалось, что навсегда.
Они пропустили два набитых мебелью, тюками и ящиками грузовика, перешли на другую сторону улицы и пошли к Сретенскому монастырю.
– А почему в Нарву, а не за границу? – спросил Стас.
– Мы думали оттуда перебраться в Швецию к родственникам, но пришлось остаться.
– Ностальгия замучила? Тоска по родным осинам? – съязвил Стас, но Катерина точно и не заметила подначки, усмехнулась невесело и теперь смотрела куда-то в точку. И видела, как подозревал Стас, не стены домов и заклеенные, наглухо закрытые окна, а другую Москву, другую себя, и прошло с тех времен всего ничего – четверть века, вместившие в себя больше, чем жизнь иного древнего старика. Катерина начала рассказывать, подозрительно спокойно и отстраненно, так, словно то ли рана была неглубокой, то ли она просто привыкла жить с ней.
Она очень хорошо помнила, какой была их жизнь еще совсем недавно. Ее мать, дворянка из старинного обедневшего рода и отец, купчина, торговавший зерном и тканями по всей России – союз получился удачным, назвать его мезальянсом не повернулся бы язык и у самого лютого сплетника. Впрочем, семейству Рогожских мнение последних было глубоко безразлично, они превосходно ладили между собой, а торговля давала хорошую прибыль, и достаток уже вышел на уровень, осторожно именуемый богатством. Двухэтажный особняк на Ильинке, поместье под Москвой, где семья проводила лето, прислуга, учителя, собственная лошадь… Катерина, ее старший брат и младшая сестра помыслить не могли, что жизнь может быть иной. Родители часто уезжали за границу, путешествовали по Франции или Италии, детей оставляли гувернанткам: француженке и англичанке, так что к семи годам Катерина свободно говорила на трех языках.
Несколько раз в году в особняк съезжались гости и многочисленные родственники с обеих сторон. Рождество, Пасха, Троица, именины, застолья, подарки, катания на тройках и на санках с гор – ихдо одури боялась англичанка, считая варварским русским обычаем, а француженка, наоборот, обожала. Жизнь была легкой и прямой, без тупиков, резких поворотов или внезапных обрывов, и Катя точно знала, что с ней будет дальше. Гимназия, затем Екатерининский институт благородных девиц, далее счастливое замужество, причем жених виделся ей исключительно юнкером Александровского училища, и само собой разумелось, что благодаря деньгам и связям Катиного отца ее муж, выйдя в офицеры, будет служить царю и отчеству, не покидая пределов Москвы.
Всему положил конец семнадцатый год, только Рогожские, как и многие из их круга, не сразу поняли, что революция в конце концов доберется и до них. "Это все ненадолго, временно, скоро все будет по-старому", – этой надеждой они жили в те дни. Потом пришла весть, что сгорело подмосковное поместье, потом толпа разграбила склады с товарами на Московской железной дороге, потом в марте восемнадцатого года ушел в институт и не вернулся Катин брат. Мать слегла, отец пытался искать сына, но полиции не существовало, а новые власти помогать классово-чуждому элементу не собирались. Еще через неделю бывшая прислуга, уволенная за кражу, пыталась поджечь дом, и тогда Рогожские решились бросить все и уехать. "Это временно, мы вернемся, когда закончится советская власть", – часто слышала от родителей Катя. Ехать решили в Швецию, куда еще больше года назад переселились дальновидные родственники отца. Кое-как добрались до Нарвы, где пришлось остаться – отец умер от заражения крови, мать, занимавшаяся в жизни только нарядами, детьми и рукоделием, быстро спустила почти все деньги на врачей, лекарства и квартиру, а затем и на похороны, оставив себя и дочерей без копейки.
Стало понятно, что поездка в Швецию откладывается до лучших времен, поэтому было решено оставаться на месте и ждать, когда прогонят большевиков. И таких оказалось много, эмигрантов, бежавших от советской власти и прибитых войной и голодом к берегу Балтийского моря, целая русская община в Эстонии. Сначала они пытались жить по-старому, как привыкли, пытались наладить на новом месте привычный дореволюционный быт, даже посты соблюдали и праздники отмечали все те же, что и раньше. А новые, вроде 1 мая или
8 марта, не замечали, 7-го же ноября устраивали траурные собрания – "Дни непримиримости" – и служили панихиды за упокой погибших от рук большевиков.
И все дружно ждали, что со дня на день новой России придет конец. Сначала в гражданскую, когда новую столицу – Москву – взяли в кольцо армии разномастных "освободителей", затем радовались разрухе и голоду в хлебных регионах бывшей империи, и каждый раз говорили друг другу: вот теперь им точно конец. Мечтали, как время потечет вспять, как дома, поместья и заводы вернутся к прежним владельцам, даже молебны служили "о скором конце диавольской власти Сталина и избавления России от большевизма". Но снова ошибались, стервенели от злобы, видя, как страна во главе с убийцами, насильниками и грабителями (так и никак иначе величали они между собой новых правителей покинутой страны) возрождается заново, заставляя считаться с собой и верных союзников прежней, царской России.
Ожидания сменились разочарованием и усталостью, большевики с лица земли исчезать не собирались, а небывалые результаты пятилеток, индустриализации и перелеты через океан эмигранты воспринимали как личное оскорбление. Наступление лучших времен откладывалось на неопределенный срок, самые дальновидные в открытую говорили, что ничего хорошего ждать не приходится – ибо нечего, господа, хорошее закончилось для нас навсегда. Аборигены тоже почуяли эту перемену, и с эмигрантами вовсе прекратили считаться, глядя на "цвет русской нации" сверху вниз. Раздавались даже призывы вовсе выкинуть русских из Эстонии, правда, редкие, но регулярные. Безнадежность, тоска по родине, обида на сумевшую постоять за себя и окрепшую новую Россию, постоянные напоминания, что ты здесь чужой и вообще никто, сделали свое дело: интеллигенция стремительно деградировала, верно определив приоритеты – свой карман и желудок, не брезгуя воровством у своих. А уж пил, чтобы забыться, каждый второй в меру своего здоровья и остатка средств. Царские полковники и генералы, чтобы выжить, стали таксистами или ночными сторожами, но им, можно считать повезло. Большинство вкалывало за копейки на тяжелой черной работе, а женщины, не скрываясь, промышляли древнейшей профессией для пополнения семейного бюджета.
– Понятно, – вырвалось у Стаса, когда они проходили мимо стены Сретенского монастыря.
– Что тебе понятно? Что? – Катерина даже нахмурилась, точно чувствовала, что ничего хорошего она не услышит. Правильно чувствовала, хоть Стас отвечать и не собирался: к чему девушку лишний раз расстраивать, ей и так несладко пришлось, да и поймет она едва ли половину, если в объяснения пускаться. Это просто озарение после ее рассказа снизошло, и стало понятно, почему потомки эмигрантов, дорвавшиеся, наконец, до власти в Эстонии, объявили пьяницами и мародерами русских воинов, захороненных у Бронзового солдата. Генетическую память не пропьешь, андрусы, томасы и прочие юханы и не знают, что можно жить и по-другому. Вот памятники эсэсовцам – другое дело, это свои, родные и близкие, почти родственники, хотя почему "почти"… А могилы родни надлежит содержать в порядке, с чем власти подстилки Европы успешно справляются. Не дай бог, крест забудут покрасить или оградку там – заклюют западные хозяева, это вам не прах мертвых тревожить, за которых и заступиться некому.
Но мысли свои Стас оставил при себе, решив дослушать Катерину, впрочем, уже догадываясь, что именно она скажет дальше. И не ошибся: о своем предназначении хранителей вековых ценностей и культуры эмигранты более старались не вспоминать, ибо с некоторых пор малейшие действия русских, способные прийтись не по нраву властям, влекли за собой немедленную высылку за пределы республики. Лишь тот эмигрант, который молчит и делает вид, будто он забыл, что он русский, будто он всеми силами стремится быть эстонцем, – лишь тот может рассчитывать, что его оставят в покое.
И гнить бы им до конца своих дней, но нет, воспряли в тридцать девятом, откровенно приветствовали Гитлера, ибо видели в нем спасителя и освободителя, последнюю возможность вернуться в Россию, вернуть свое, законное, и дожить остаток дней как привыкли: в достатке, тепле и покое. В этом-то бульоне эйфории, радужных перспектив и безумных, готовых вот-вот сбыться надежд сразу двух поколений эмигрантов, ловили рыбку представители Русского Христианского движения, работавшие на эстонскую разведку, и Катерина моментально попалась на крючок, вернее, сама полетела к нему на блеск наживки.