Сильные. Книга 1. Пленник железной горы - Генри Олди 22 стр.


- Итак, три раза. Три раза за пятнадцать лет. В первый раз Юрюн никуда не ездил, адьяраи сами явились в их улус. Еще дважды - чистая случайность. На него напали, когда он был в дороге. Дурачки, недоросли вроде тебя. Как по мне, заявление, что Юрюн ездит сражаться - это преувеличение. Если угодно, сильное преувеличение. Такое сильное, что ему пора в Кузню на перековку. Учись точности определений, Зайчик.

- Недоросли? Я взрослый!

- Да, я вижу.

- А я ненавижу! Ненавижу тебя!

- Ерунда. Я даже не обиделся.

- Это ты подговорил Юрюна!

- Ерунда, - эхом откликнулся другой голос: низкий, грудной, но вне сомнений, девичий. - Зайчик, прекрати молоть чушь. Твой Юрюн упрямей старого вола. Если он чего-то не хочет, папа может язык себе до корней стесать. Правда, папа? А уж если чего-то захочет…

- Он не мой!

- Ну уж не мой, так точно…

Оленья доха цвета мокрой глины. Опушка из битого сединой бобра. Рысьи клинья на груди, медные висюльки на ремешках. Штаны заправлены в сапоги. С детства Туярыма Куо одевалась в мужскую одежду, да еще и в точное подобие одежды брата. Хоть кол у нее на голове теши! Женские кафтаны, скроенные в талию, бисерные нагрудники, шапки с суконным верхом, серьги, ожерелья, браслеты - всем этим Жаворонок пренебрегала, глядя на украшения с нескрываемой брезгливостью. Если она и соглашалась что-то подвесить на пояс, так это нож и огниво. Близнецов путали все, кроме родителей и блестящего слуги Баранчая. Да, еще Юрюн Уолан - этого ночью разбуди, растолкай во мгле, и то он не спутал бы брата с сестрой.

Дети так трудно дались Первым Людям, что Сабия-хотун с младых ногтей баловала сына с дочерью. Мать позволяла им все, что угодно. Сарын-тойон не отставал от жены в проявлениях любви, кроме одного-единственного запрета. То, чего он не позволял сыну, для Кюна с лихвой перекрывало любое разрешение, превращая дар в проклятье, белый свет в темницу, а жизнь в муку мученическую.

Но тут отец был непреклонен.

- Тебе не кажется, что Юрюн женат? - обращаясь к отцу, Жаворонок точила нож на плоском камне. Там, где другая девушка шила бы или вязала бусы, дочь Сарын-тойона вечно затачивала какое-нибудь лезвие. Для постороннего взгляда это смотрелось угрожающе. - Женат на своем драгоценном братце, которого мы никогда не видели? И не просто женат, а находится у него под сапогом?

- Ерунда! - вмешался Кюн.

Недавнюю реплику сестры он воспроизвел с абсолютной точностью.

- Ерунда! Брат не может жениться на брате!

- Не может, - согласилась Жаворонок. На губах ее играла еле заметная усмешка. - Ты открыл мне глаза, Зайчик. Тем не менее, у столба с братом наш Юрюн проводит больше времени, чем с нами. А с нами он проводит больше времени, чем с собственной семьей. Я бы сказала, что он живет с нами, как с семьей, если бы не его вечные отлучки к брату. Не будь Юрюн столь занят братом, он, пожалуй, свозил бы тебя на какую-нибудь битву. А, Зайчик?

Выдернув у себя волос, девушка опробовала остроту ножа.

- На битву, - повторила она. - Ты ведь этого хочешь?

- Да!

- Ну так съезди сам. Или ты не можешь без Юрюна?

- Могу! И съезжу! Вот прямо сейчас…

- Не издевайся над ним, - велел Сарын дочери. Голос его звучал строже обычного. - Ты прекрасно знаешь, что он никуда не поедет.

- Поеду!

- Нет.

- Да!

- Не заставляй меня открывать глаза, Зайчик.

"Ты открыл мне глаза, Зайчик," - чуть раньше произнесла Туярыма. И вот эти же слова повторил Сарын-тойон. При виде изменившегося лица Кюна, сделалось ясно: реплика Жаворонка при всей ее насмешливости таила в себе второе дно.

- Ты! Ты не отец! Ты мучитель!

Кюн содрогнулся, услышав угрозу отца. Юноша хорошо помнил свои бунты - все три буйных мятежа, завершившиеся катастрофой. Его трясло от одного воспоминания: вот скандал доходит до открытых оскорблений, вот молодой Кюн Дьирибинэ уже готов поднять на отца руку, вот ужасные веки Сарын-тойона приходят в движение, открывая глаза, черные блестящие глаза - не выпуклые, как у людей и животных, а вогнутые, похожие на лужицы со стоячей водой, на речные бочаги поздней осенью… Отец смотрит, и Кюна начинает ломать. Тело, могучее послушное тело, готовое расшириться при малейшей опасности, встретить врага грудью, заковаться в броню, ощетиниться клинками - тело выходит из подчинения. Это хуже Кузни, хуже смерти! Из единого целого тело превращается в безумную орду частей, и каждая часть живет своей, несоотносимой с остальными частицами жизнью. Меняется в размерах, действует наособицу. Нельзя стоять, идти, бежать. Нельзя брать, взмахивать, бросать. Ничего нельзя, ничего не получается. А то, что получается - стыд, позор, несуразица.

Юрюн, подумал Кюн. Юрюн говорил, с ним тоже было такое. Отец смотрел, и Юрюн расстраивался. Юрюн уверял, что последствия быстро прошли. Очень быстро, почти сразу. Почему у меня они не проходят быстро? Почему я после отцовского наказания валяюсь пластом пять, семь, десять дней? Я другой? Или отец смотрит на меня по-другому, иначе, чем на Юрюна?! Иногда мне кажется, что лучшим выходом было бы сбежать из дома. Юрюн же сбежал из своего? Живет у нас? Вот и я нашел бы место… Нет, не могу. Это стыдно, глупо, но я уверен, что отец достанет меня, где бы я ни находился. Чтобы расстроить своего Зайчика, отцу не надо смотреть на меня в упор. Расстояния - пустяки, ему достаточно всего лишь представить меня, как если бы я стоял напротив, и открыть глаза. Так это или не так - я не хочу проверять, потому что боюсь. Я, сильный, боюсь, а значит, я не сильный…

- Мучитель, - согласилась Туярыма. - Угомонись, Зайчик.

Однажды Жаворонок угодила под отцовский взгляд, когда Сарын укрощал сына. Угодила краешком, не в полной мере. Повторения ей не хотелось.

- А может, так лучше, - вдруг сказала она.

- Что? - возмутился Кюн. - Что мне нельзя уехать на битву?!

- Что Юрюн женат на собственном брате. Да, я помню, что так не бывает. И все же…

- Лучше? Почему?

Сарын-тойон вернулся к музыке. Он играл тихо, чуть слышно: шелест ветра в ветвях, лепет воды в роднике. Он знал, почему так лучше. С открытыми глазами Сарын мог расстроить кого угодно, но чтобы видеть своих детей насквозь, ему не требовалось поднимать веки.

- Потому, - объяснила Туярыма, шутливо грозя брату пальцем, - что иначе Юрюн уже давно женился бы на ком-нибудь другом.

- На тебе, что ли?

Нож пролетел вплотную к уху Кюна. Вонзился в ствол молоденькой елки, задрожал, затрепетал.

- Ну и дура, - спокойно заметил Кюн.

Он давно привык к выходкам сестры. Он даже не расширялся, когда в голову Жаворонка приходила блажь немного пошвыряться ножами. Тело знало, что находится в безопасности. Протянув руку, юноша с легкостью вырвал нож из податливой древесины, и земля содрогнулась. Впору было поверить, что Кюн выдернул не заостренный кусок металла, а крепежный засов из оси миров, и невообразимая тяжесть рухнула с небес на землю. Вот сейчас, сейчас твердь пойдет трещинами, из дымящихся разломов хлынет лава, полезут наружу живые арангасы с оседлавшими их адьяраями - кэр-буу! - и Огненный Изверг, Уот Усутаакы собственной персоной явится детям Сарын-тойона.

- Что это? - испуганно спросила Туярыма.

Она видела, как брат увеличился в размерах - и медленно, медленней обычного вернулся к прежнему облику. Земля еще дрожала, толкалась в подошвы сапог. Где-то глубоко рвались корни гор.

- Пятнадцать лет, - Сарын спрятал дудку за пазуху.

- Что - пятнадцать лет?

- Пятнадцать лет прошли.

- Как?!

- Как один день. Время, зайчики-жаворонки - самая хитрая штука в мире.

ПЕСНЯ ПЕРВАЯ

И пока я воздух вдохну,
И пока его выдохну, не спеша,
Надо этого богатыря
На землю опустить -
В Средний обитаемый мир,
Где раздор идет и война.

"Нюргун Боотур Стремительный"

1
Каково быть матерью, а?

- Понятия не имею, - сказала Умсур.

- Боишься? - спросил я.

Умсур передернула плечами. Кажется, ей стало зябко. Мне было душно, я под рубахой весь взмок, а ей, вот поди ж ты - зябко.

- Да, - призналась она. - Боюсь.

Перед этим я спросил у нее, что станет с Нюргуном, когда он выйдет из горы. Я привык, что моя старшая, моя мудрая сестра знает все на свете, и был разочарован ее ответом. Мы полностью совпали с ней во мнениях: я тоже не знал, что произойдет с Нюргуном вне вращающейся горы, за пределами Желтых Западных небес, и тоже боялся. Железный козырек, на котором мы стояли, сегодня был исключительно узким и тесным. Шаг, другой, подошва скользит, и ты летишь вниз - арт-татай! За истекшие пятнадцать лет я провел здесь уйму времени, беседуя с Нюргуном, и мне всегда с лихвой хватало места.

Сейчас - не хватало.

- Ты удаганка, - вздохнул я. - Ты должна знать.

Умсур позвенела подвесками. Трень-брень, дзынь-динь-дэнн. Я уже успел выяснить, что у моей старшей сестры это заменяет насмешку.

- Шаманы и удаганки, - левой рукой она взъерошила мне волосы. Я стоял без шапки, а теперь стал вроде как в шапке: лохматой, всклокоченной, - живут в двух мирах. Или так: живут в одном мире, а видят другой. Мы иногда не понимаем, в каком мире живем, а какой видим. Это наказание, малыш. Я наказана при рождении, и поэтому я ничего тебе не должна. Кроме того, ты задал неправильный вопрос. Что ты должен был спросить на самом деле?

- Что?

- Что станет с нами, когда Нюргун выйдет из горы?

- И что же станет с нами?

- Не знаю.

Нюргун дергался у столба. Рвался из пут. Сегодня он был возбужден сильнее обычного. За пятнадцать лет я научился различать степень его беспокойства. Вон, пот стекает с лица на грудь. Жилка у виска: еще миг, и лопнет. Жилы на мышцах: ну, это у него всегда. Нижняя губа закушена. Кожица треснула, кровь течет тоненькой струйкой, мешается с по̀том. Волшебная слизь, удерживающая Нюргуна, шла пузырями. Похожие на волдыри, какие бывают после ожога, пузыри лопались с неприятным треском. Из них вырывались наружу мышиные хвостики дыма. Все это - пот, кровь, жилы, бешеная дерганина, пузыри, дым - сходилось в один ритм: сложный, но вполне уловимый. Я привык к смене ритмов, словно к смене дня и ночи, или движению от весны к зиме. Сперва я придумывал им названия, но быстро запутался, и теперь лишь сравнивал: вот несется табун, а вот с горы идет лавина, а вот зайцы барабанят лапами по сгнившему внутри бревну - хороший день, удачный, Нюргун спокоен…

Стрекот механизма, начинявшего гору, никогда не менялся. Я о ритме, если что. Слово "механизм" я подхватил от Умсур - она знала уйму странных слов. Начинка стучала и скрежетала с убийственным единообразием. Это тоже помогало мне чуять настроение Нюргуна - удобно сравнивать меняющееся с неизменным.

- Я могу отказаться? - спросил я. - Оставить все, как есть?

- Нет. А хочешь?

- Нет. Просто так спросил.

По-моему, она хотела сказать: врешь! Посмотрела на меня, еще раз взъерошила мне волосы и ничего не сказала. Умсур чуяла, что я говорю правду. За пятнадцать лет я старался, старался, измучился, а врать не научился. Я и из дома ушел, чтобы не врать.

"Все в порядке, Юрюнчик?"

"Да, мама."

"Что-то ты бледненький…"

"Ночью плохо спал. Комары…"

"Откуда у нас в доме комары? Чай, не юрта…"

"Ерунда, днем отосплюсь…"

Мама спрашивает, я отвечаю, а сам вижу: ничего не в порядке. Какой тут порядок, если мама родного сына пуще черного мора боится? Скрывает, держится из последних сил, а сама от страха аж трясется. После моей первой поездки к Нюргуну у мамы, кажется, разладилось зрение. Смотрит на меня, а видит Нюргуна. Ну, такого, каким его видел я: голый детина прилип к столбу. Рвется на волю, рычит. Мама спрашивает меня: "Все в порядке, Юрюнчик?" - а слышит рык да стрекот. Я съезжу к Нюргуну, вернусь домой, брошу взгляд на маму, она - на меня, и хоть волком вой! Нет, она не жаловалась. Она просто темная стала - ужас! Раньше светилась солнышком, а теперь с самого утра, в погожий день - сумерки, вечер, ночь. Короче, не выдержал я, уехал. Перебрался к дяде Сарыну. Не в тайге же берлогу рыть? Как тринадцать стукнуло, так сразу оседлал Мотылька и дал деру. С дядей Сарыном проще, с тетей Сабией - вообще. А близнецам и вовсе счастье - на моем горбу по луговине скакать. "Быстрей, Юрюн! Поднажми! Ну что ты копаешься!.." Зайчик на правом плече, Жаворонок - на левом. Ну, это пока Зайчик не заматерел, не забоотурился. Он когда разойдется, расширится - тяжеленный, страсть! Я-то его удержу, если без доспеха, и в доспехе удержу, если недолго, да плеча жалко! А вам не жалко было бы? Болит оно после, плечо-то, ноет. Хорошо, теперь он не на мне, на лошади скачет - я ему после Кузни доброго конька пригнал, не хуже Мотылька.

Ну ладно, хуже. Лучше Мотылька никого нет.

Говорю же, врать не умею.

- Вот, - сказала Умсур. - Уже скоро.

- Боишься?

- Боюсь.

- И я боюсь. Давай вместе бояться.

Пузырей на волшебной слизи стало больше. От треска стреляло в ушах. Нюргун висел в дымном облаке, словно в грозовой туче. Рваться он перестал: наверное, чуял близкую волю и хотел сберечь силы. Неподвижность брата выглядела страшней вечных попыток освободиться. Человек привычки, подумал я. Я, Юрюн Уолан - человек привычки. Когда я привыкаю к чему-то, это начинает казаться мне вечным. Рухни мир, а привычка останется. Пятнадцать лет я ходил сюда, на этот козырек. Рассказывал Нюргуну о нашей семье, о дяде Сарыне, о Жаворонке с Зайчиком, о колбасе, новых штанах, гнедом жеребенке, бруснике со сливками - о чем угодно. Нет, я помнил, что однажды Нюргун выйдет на свободу. Но привычка размывала "однажды", делала пустым звуком, превращала в "когда-то", а значит - в "никогда". Чего я больше боюсь? Освобождения брата - или разрушения привычки?

- Что он ел? - спросил я.

- Что?!

- Ел он, говорю, что? Все это время?

- Ну, малыш, ты даешь! Раньше не мог спросить?

- Я ни разу не видел, чтобы он ел. Мне же теперь его кормить… Он что, вообще не будет есть?!

- Будет, не волнуйся. Прокормишь.

- А пятнадцать лет почему не ел?

- Не пятнадцать. Тридцать три.

- Почему?! И еще…

Я показал рукой, что еще. Очень неприлично показал. Нельзя сестре такое показывать.

- Почему он это не делает? Я ни разу не видел… Потому что не ест, да?

Умсур засмеялась: хрипло, плохо.

- Алып-Чарай, - сказала она, отсмеявшись. В горле Умсур клокотало, будто ее мучил кашель с мокро̀той. Клекот странным образом сочетался со стрекотом горного механизма. Я готов был поверить, что у Умсур внутри не сердце, печень, легкие, а колесики с зубцами. - Думаешь, я не знаю, как ты называешь Нюргуновы путы? Алып-Чарай, Волшебная Боотурская Слизь! У тебя богатое воображение, малыш. Тебе бы в сказители…

Правой рукой она указала на зеленую гущу слизи - скопище блестящих, то и дело лопающихся пузырей:

- Алып-Чарай - не только путы. Это еще и пуповина. Пока Нюргун у столба, ему не надо есть, пить, облегчаться. У матери в утробе ты тоже жил припеваючи. Вот родился, тогда и заорал… Ты его не освобождаешь, ты его рожаешь заново. Каково быть матерью, а?

- Не нравится, - честно ответил я.

И тут Нюргун завопил.

2
Я хороший! Я очень хороший!

А что? Обычное дело.

Нет, не обычное! Совсем не обычное! Я подпрыгнул, чуть не свалившись с козырька в жернова механизма. Я даже расширился с перепугу, но почти сразу, не разумом, а сердцем обуздал телесный порыв и усох. Дядя Сарын хвалит меня. Говорит, что общение с Нюргуном действует на меня благотворно. Это значит, что я молодец - или слабак, если угодно; что я успеваю вернуться в обычное, не слишком боотурское состояние, если расширился самую малость и вовремя спохватился. Так никто не умеет, даже Мюльдюн.

Он сам мне признался, что не умеет.

Нюргун завопил снова. И снова. И еще раз. Он кричал и кричал без перерыва, делая паузы лишь для того, чтобы набрать в грудь воздуха. Вдох тоже был частью крика: хрип, храп. Так кричат роженицы, выталкивая ребеночка наружу. Звук вопля заполнил гору целиком, от корней до темечка. Кто из нас рожает, подумал я, содрогаясь. Кто? Умсур сказала, что я рожаю Нюргуна заново. Мне и кричать… Почему я только разеваю рот, словно рыба на берегу, а он ревет бугаем?!

Алып-Чарай высыхал: лужица под лучами солнца. Пузырей становилось все меньше, они уменьшались в размерах: так благоразумные, не слишком вспыльчивые боотуры слушаются мудрых советов дяди Сарына. Дым редел, пространство зеленой слизи сокращалось: морской залив, озеро, озерцо, заводь. Казалось, мигом раньше Нюргун развернул крылья, где путались зеленые и мышастые перья, и вот перья градом сыплются в горную прорву, от крыльев остаются жалкие кости с сухожилиями, крылья слабеют, они уже не держат могучее тело…

Столб, ось миров, отпускал пленника. Когда волшебная слизь высохла полностью, Нюргун извернулся всем телом - и обхватил столб двумя руками. Пальцы его намертво вцепились в резьбу, смысла которой я так и не выяснил за эти годы; по ушам резанул жуткий скрип. Это ногти царапали блестящий металл столба. Я удивился, почему крик не заглушил скрипа, и только теперь сообразил, что Нюргун больше не кричит. В мертвой тишине он откинул голову назад, как можно дальше, до хруста шейных позвонков, и изо всех сил - а верней, со всей дури - ударился лбом в столб.

- Алатан-улатан! - ахнула Умсур. - Он убьет себя!

Я видел, что волосы Нюргуна, падающие на лицо, промокли от крови и слиплись. Наверное, он здо̀рово рассадил себе лоб. Плохой столб, подумал я. Плохой столб. Очень плохой столб. Нет, я не слышал мыслей своего полоумного брата. Я даже не знал, есть ли в его дырявой голове вообще какие-то мысли. Я прочел это в позе голого детины, висящего на столбе, в его отчаянном ударе, не имевшем иного смысла, кроме ненависти; в токе крови по волосам.

- Перестань! Нельзя!

Я чуть глотку не надорвал. Зашелся кашлем, согнулся в три погибели. Под ложечкой ёкало, приплясывало, лупило остренькими кулачками. Что уж там подействовало - мой приказ, боль от удара, временное помрачение - только Нюргун снова откинулся назад, но биться головой о столб не стал. Дождался, пока в недрах горы, там, где врастало в бездну основание столба, что-то оглушительно хрустнуло с заметным опозданием - шейные позвонки врага-гиганта?! - и отпустил ось миров.

Он упал в жернова механизма.

- Арт-татай!

Назад Дальше