Соло для рыбы - Кулешова Сюзанна Марковна 2 стр.


– Может тебя спросить?

– Давай, коли нужда. Охотно отвечу. Прямо сейчас – быстро проговорил дед, восторженно оглядываясь на Владимирский собор, мимо которого мы проходили. – Действует. Конечно, она должна была сюда вернуться. Свято место не долго пусто.

– Кто она?

– Как кто? Да Богоматерь Владимирская. Я во сне её видел в восемьдесят девятом…

– Так собор тогда Епархии вернули, кажется.

– Ну, я и говорю. Спрашивай, что хотела.

– Не сейчас. Вопрос как-то не сформулировать. Не созрел ещё, похоже.

– Ну, пошли, куда вела.

По Загородному мы вышли к Гороховой. Появившиеся уже вполне многочисленные встречные прохожие с любопытством поглядывали на нас. Женщинам явно был интересен мой спутник. Я ощутила ревность и не знала, что с этим делать: удивляться, противиться или наслаждаться.

Чего ждала я от прогулки? Она была нужна мне, как обычное простое времяпрепровождение с ничего незначащим полупьяным общением? Или я хотела показать своему новому знакомому, что могу быть интересной, нужной, стать такой, хотя бы в мелочах. Ему ли? Себе ли, ушедшему из моего мира отцу? Или были ещё какие-то надежды, сумасшедшие и тайные даже от меня. Различные мысли и чувства свалились в кошаче-собачий, рвущийся изнутри на части клубок, катающийся мотком из мягких игрушек и проводов под напряжением, заставляющий трезветь во всех отношениях с присущими процессу тошнотой и головной болью. Хотелось срочно бросить какой-нибудь кусок или каплю разыгравшемуся, дёргающему за горло желудку. Но мерзкий старец пресек все мои попытки заглянуть не только в круглосуточный супермаркет, но и в гостепреимно-уютное кафе "На Гороховой", так удачно открытое в столь ранний час.

– Хватит пока, дочка, дай плоти отдохнуть, усмири её.

И я послушно, неожиданно для себя, смирилась, целиком.

Вовремя. Вдруг, будто из-за подвергшихся выветриванию отвесных серо–бурых утёсов доходных домов, прячущих в складках облупившегося декора остатки чудом задержавшихся сумерек, выплыл по Большому Казачьему мой любимый дом 61 дробь 1. Он был целиком освещён солнцем, нарочито выделившим для полноты эффекта архитектурные особенности раннего модерна и напоминал растр гигантской галеры, входящей в гавань. На мгновение выхваченная лучом, словно омытое прибойной волной имя корабля, высветилась над высокой угловой дверью вывеска "Эдем".

– Вон дом, в котором я некоторое время жил в Ленинграде – услышала я голос старца, донесшийся до меня, как мне показалось, сквозь шум ветра и волн. И точно в полусне я увидела словно выточенную из морёного дуба ладонь, резанувшую воздух поперёк моего взгляда. Она указывала направо, на тот дом, к которому я и вела старика, а теперь не хотела или боялась даже смотреть на этот псевдоклассический развязно наглый фасад с отвисшей от удивления челюстью высоченной арки, внутри которой зияла вопящая надпись "Азимут" – смотри сюда! Вот оно направление твоих поисков, здесь всё, что тебе нужно, от общества петербургских эгоистов до салона красоты "Распутин".

"Приплыли" – пронеслось в моей больной голове и застряло где-то на пути к уже распахнутому рту.

– Что уставилась шально? – смеясь, пророкотал дед – Чего ждёшь? От кого?

И вдруг зашёлся совсем уж гомерическим гоготом:

– Гляди туда! Стоматология – "Эдем"! Многообещающее название. Я бы не рискнул.

– Ладно же! – я схватила его за руку – Пошли. До Мойки отсюда уже совсем недалеко.

Я ждала вопросов, но их не последовало. Старик молча озирался по сторонам, и на лице его не застыла, играла усмешка-улыбка, а у меня вряд ли хватило бы слов описать все выражаемые ею чувства. Мы шли так быстро, точно боялись опоздать туда, где уже находились наши мысли, словно они, мысли, могли не дождаться, уйти дальше, и всё будет упущено. Мне стало казаться, что вовсе не я выбираю маршрут нашей экскурсии, а напротив, ведома этим человеком, возникшим из какого–то непознаваемого бытия или небытия. Для своих, по моим подсчётам лет, он был фантастически неутомим, как призрак, как тень отца Гамлета.

– О! Господи! – Пронеслось в моей голове, и тут же слова, вырванные из пространства, свалявшиеся в залежалый ком, как-то сгруппировались и рассыпались на ритмично–зарифмованные строки.

Я не Офелия и не сойду с ума

Цветам ломая их изящный face,

Я встану рядом, ибо я сама,

за эту жизнь держусь как за эфес.

Всё твой вопрос – в нём лёд и кипяток

Не смешаны в пропорциях неравных

Я при рождении сделала глоток,

Который, по сценарию, отравлен.

О страшный дар – без удержу любить

Нам отсулил могучий неврастеник.

Отмщенья жаждем или not to be

И мы всегда сражаемся за тени.

Кто мой отец? И кто его убил?

И что стократ твоих теней дороже –

Сегодня Гамлет мой, ты слышишь, Билл?!

Мы друг без друга умереть не можем.

На последней строке мозг зациклил, и она стала повторяться бесконечным рефреном. Я начала отставать, Григорий Ефимович оглянулся. Какие у тебя глаза, старик?! Помнится в "Чижике-Пыжике" они светились цветом хорошо разбавленного коньяка, а сейчас такие же, как асфальтово-бурая вода канала Грибоедова, ползущая под Каменным мостом, под нами. Всё правильно – никто толком не мог запомнить твой взгляд. Историки-биографы до сих пор спорят, описывая ощущения, воздействия, всё что угодно. О чём это я? Это совсем другой человек, тёзка, однофамилец… Человек ли? Ну да, конечно, тень отца… Чего ты хочешь от меня?

– Устала, дочка? – знакомый, почти родной голос заставил сознание вернуться в тело, застрявшее занозой посреди улицы, потягивающейся в объятиях утреннего солнца.

– Нет, всё в порядке. Просто засмотрелась.

– И много увидела?

– Кое-что.

– Собственные фантазии? А что ты хотела увидеть? И зачем?

Я не знала ответа, а старик знал.

– Мне кажется ты хочешь перешить наряд, даже не примерив. Может лучше принять мир таким, как есть. Укутайся в него, согрейся, а там и перекраивай, если окажется не по размеру. Или как?

Я попыталась зрительно представить предлагаемые манипуляции – получилось слабовато, хотя и забавно. Однако мозги встрепенулись.

– Григорий Ефимович, а тебе как твоя жизнь? Впору?

– Да по-разному бывало. По молодости выпадал, пока не подрос, позже всё по швам трещало. Лез вон из кожи, бежал, ломал дрова, сжигал мосты, строил замки… Никогда не был праведником, но всегда верил в Божью волю и силу смирения.

– Силу смирения?

– Да. Что тебя смущает? Трудно позволить себе быть тем, кем в самом деле являешься? Не нравится желать того, чего действительно хочешь? Не можешь остановиться в поисках потерянного вчера?

– Ты вообще про что?

– Про тебя. Примерь к себе, может, поймёшь, что я сказал, тогда завтра найдёшь гораздо больше, чем потеряла сегодня.

– Ну, конечно, и останется только возлюбить ближнего как самого себя.

– Вот именно – не меньше и не больше – поймаешь равновесие, будешь счастлива.

– Чего?

– Простите, сударыня, не подумал – вам это слово уже жмёт. Такое банально-нереальное. Так куда нам теперь? Налево, конечно.

Оставив Гороховую, мы свернули на набережную Мойки. Меня начинала раздражать манера старика говорить со мной то насмешливо, то поучительно назидательно, как с первоклассницей. С чего ты взял, что живёшь правильнее и мудрее меня? Только потому, что старше в два раза? Почему я всё это слушаю, пытаюсь поверить, думаю что-то предпринять. От дурацких мыслей во рту появился привкус недозревшего яблока. "Рано" – пронеслось где-то между душою и разумом ранящее слово. "Или поздно" – заставила я себя подумать усилием воли.

– Вовремя – донеслось откуда-то извне.

– Что?

– Во время моей бытности школьным учителем я здесь часто бывал.

– Где?

– Да здесь же, на Мойке, 94. Тут дворец работников просвещения был. Однажды меня позвали сюда на какой-то идиотский конгресс и окончательно убили во мне педагога.

– Это традиция такая – приканчивать вас в Юсуповском! Продолжим!

И я обхватила старика Распутина за шею. А он – гад, слегка нагнулся к моему неосторожно приблизившемуся лицу и смачно чмокнул прямо в губы, как бы пробуя их на вкус

– М–да. Яду, как всегда, не хватит.

И это всё? Никаких больше эмоций, переживаний? Только насмешка, которую можно было бы считать похабной, если бы…. Если бы что? Если бы я не любила уже этого человека, как самоё себя, если бы он не стал вдруг для меня воплощением. Чего? Детской фантазии? Самой невероятной и возможно потому наиболее реальной за всю мою взрослую жизнь. Я постаралась как можно незаметнее посмотреть на огромного, как ночная тень, человека, стоящего рядом, чтобы увидеть его напряжённо застывший взгляд, тяжело ложащийся на классический фасад, на шестиколонный портик, напоминающий щербатую ухмыляющуюся пасть.

Старик нагнулся, что-то поднял с земли.

– Быть дождю.

– Почему?

– Улитка. – Он посадил моллюска на ладонь, и тот не испугавшись и не прячась в своей раковине, пополз по его коже, оставляя мокрый след.

– Они никогда не возвращаются туда, где были.

– Откуда ты знаешь?

Он не ответил. Я посмотрела на безоблачное небо над нами, на дома и деревья, приготовившиеся к жаре и засухе. Может быть это была сумасшедшая улитка?

– Почему?

– Да они и не помнят и желают только одного – наслаждения едой. И для этого тащат на себе бремя собственного дома, и растут вместе с ним, и оттого не имеют ни права, ни сил, ни возможности оставить его.

– Ну, прямо философия улитки.

– А мы меняем жилища, бежим оттуда, где были счастливы, и возвращаемся туда, где нас убивали. Или наоборот.

– И кому лучше?

– Так и я об этом. Не знаю. Видишь, мы не в состоянии понять даже улитку, а что уж там человека.

– Ага, кантовские вещи в себе. Здорово. Для чего это всё?

– Так просто. Может тебе интересно будет увидеть, что Кант для нас проще, чем улитка. Он нам ближе.

– А улитка? Ближе твоему Богу.

– Это сказала ты.

– Ну и что?

– Мысль уже не о себе. И диапазон пошире.

– Ну, спасибо.

Дед осторожно положил улитку на землю, повернулся спиной к Юсуповскому дворцу, облокотился о чугунную ограду парапета и долго смотрел на равнодушно сонную Мойку, монотонно скользящую мимо, как лента конвейера, уносящая прочь собранные кем–то мгновения.

– Можешь считать это смешным, а можешь… как хочешь. Но в 42-ом я здесь чуть не умер, причём не столько от ран, сколько от усердия лекарей, а в 58-ом от пожара. Так что да, традиция, наверное.

Я тут же произвела в голове вычисления, сколько было лет приблизительно тому, когда его первый раз чуть не прирезали, и сколько в декабре 16-го. Цифры получились нехорошие, тревожные, вызывающие озноб.

– Считаешь? Столбиком в уме? – гадкий дед опять ржал, как жеребец на выгуле. – Так ведь нет ничего достоверного. Все сведения процентов на 80 – выдумки. Вот одни говорят, что он был в молодости конокрадом, а другие…

– Что конём в зрелости – мне просто необходимо было сказать какую-нибудь грубость.

– Легче? – с искренним сочувствием спросил старик – Может, пойдём уже отсюда?

– Пожалуй – произнесла я как во сне.

И начала просыпаться где-то очень глубоко внутри себя. Тяжело, с неистовым желанием ни за что не открывать глаза, пока не вспомню и не осознаю того, что случилось накануне. Вроде бы ничего не изменилось вокруг. Разве что солнце стало ярче и жарче. Стоило это заметить, и процесс усилился. Свет и жар свернулись воронкой, падающей с неба, с востока, преломились в глазах человека, стоящего между мной и солнцем и врезались мне в лицо. Согрело или обожгло? Осветило или ослепило? Какая разница? Я сдалась.

– Веди теперь ты, отец Григорий.

Какими-то улочками, переулками, извилистыми, тенистыми, но душными, как родовые пути, проходными дворами, пропахшими человеческим нутром, я продиралась за своим проводником сквозь сгустившийся от начинающейся полуденной духоты воздух. Мы почти не говорили, и я не узнавала дороги, не задумывалась о маршруте, целиком отдавшись чужой воле, первый раз в жизни получая от этого болезненное наслаждение. И впервые мне удалось увидеть в открывающейся передо мной двери не игру древесной текстуры или узор орнамента, кричащий об архитектурном стиле, а просто вход в храм. Вежливая прохлада, гостеприимное спокойствие полумрака на миг оглушили, но, что странно, не хотелось покидать это полубесчувственное оцепенение. Однако, непозволительная роскошь отрешённости, точнее, искажённое восприятие собственных чувств было обречено, я очень медленно, осторожно начала вбирать в себя внешний мир, или, он впускал меня, но я его не узнавала. Два с половиной лестничных пролёта, широких и некрутых, оказались такими трудными и долгими, точно приходилось подниматься из плотных океанских глубин, где я провела большую часть жизни. И теперь свет и воздух могут стать губительны. Но любые меры предосторожности не уберегли бы от разрывающей боли первого вдоха, когда я, стоя под куполом, посреди храма, рискнула поднять голову и посмотреть вверх.

Старец осторожно придержал мой локоть.

– Ничего. Это хорошо. Правильно.

– Что правильно?

– То, что ты чувствуешь.

– А что я чувствую?

– Что-то… Боль, наверное.

– Боль?! Конечно! Я не спала всю ночь, не ела больше суток, я шаталась по… – у меня перехватило дыхание, я поняла, что не права, что несу какую-то чушь, неуместную и обидную для нас обоих – Прости.

– Ничего. Это хорошо. Правильно. И пора…

Ни к чему было задавать новый вопрос. Моё бунтарство иссякло, и мне не хотелось сопротивляться.

По-прежнему придерживая мой локоть, осторожно и нежно, меня вели через храм, куда-то в северную его часть. Так отец ведёт свою дочь к венцу – подумала я, нет, немного не то.

– Почитай тут пока. Через десять минут начало. Я подойду.

– Что читать? – Но вопрос завис рядом со мной, так как мой поводырь исчез среди колон, икон и свечей, а я осталась перед запертыми дверями крестильни и честно пыталась вникнуть в тексты, вывешенные на стенке для ознакомления с порядком проведения таинства. Трижды перечитав заголовок "Символ веры", я ощутила себя буксующим разлаженным механизмом, переполненным выше краёв маслом, пусть высококачественным, но неподходящей марки. Сама вера для меня до сих пор являлась символом непостижимой жизни, где понятия "нельзя" и "можно" не имеют смысла запрета или разрешения, а означают нечто единственно возможное, некую осознанную необходимость, если воспользоваться знакомой с детства формулировкой. Символ веры, как функция более высокого порядка, четвёртое измерение – об этом можно слышать, читать, с этим можно смириться, как с бесконечностью космоса. И снова меня смутило удивительное свойство зарождающейся сегодня мысли – материализовываться в виде игры тепла и света. Солнце, хлынув в южные окна храма, вовсе не притушило, а скорее усилило свет сотен свечей, горящих перед иконами. Тёплыми, мягкими ладонями оно легло мне на плечи и повернуло снова лицом к открывающимся дверям. И я увидела собственную тень, уже вошедшую в небольшую уютную комнату и преклонившую голову к подножию купели. Ладони слегка сжали плечи, подталкивая меня вслед за тенью.

– Иди, дочка. Я с тобой.

И я послушно перешагнула порог, снова наслаждаясь подчинением чужой воле.

Нас было много… в этой комнате для таинств. Три младенца на руках волнующихся потенциальных крёстных матерей. Один, молча и пугающе осмысленно оглядывался, меня тревожил взгляд его тёмных внимательных глаз, сканирующий пространство. Другой спал. Так богатырски мощно, что заполнял всё вокруг себя непробиваемым спокойствием – хотелось находиться именно рядом с ним. Третий истошно орал, требуя немедленных разъяснений или прекращений любых возможных манипуляций, связанных с его жизнью. Его тщетно пытались угомонить рожками, сосками, ласками, но он отвергал всё и вся и был мне близок и понятен. Ори, малыш, отдувайся за нас обоих, требующих истолкований действий, неверующих в символы и страшащихся мира горнего. Я улыбнулась ему, он увидел, замер на пару секунд, и вдруг, возможно мне показалось, подмигнул заговорщически и удвоил вокальное усердие.

Четверо дошкольников жались поближе к батюшке – три девчушки с ангельски вдохновенными личиками, почти не различимые в своём благоговении, казались близняшками. Мальчик, сжимающий в кармане, судя по очертаниям, крупный чупа-чупс, весь сосредоточился на процессе ощупывания. Зря, мамаша или кто там, ублажаете оглашенного конфетой. Бедный-бедный и дисциплинированный, наподобие циркового медведя, он явно чувствовал себя, как на арене.

Подросток, лет тринадцати – четырнадцати пытался скрыть смущение нарочито скучающим выражением лица. Он то замирал " по стойке смирно", то, наоборот, пытался принять развязно-расслабленную позу, всё время при этом озираясь в страхе кого-то или что-то задеть и, разумеется, благополучно пару раз пихнул достойного господина в костюме и галстуке, пришедшего, наконец, к Богу, но даже здесь не находящего спокойствия.

Парень с девушкой, похоже, молодожены, совершали свой первый осознанный шаг к венчанию.

Пожилой неприкаянный с отчаянным желанием чуда в изношенных, выцветших глазах, стоял особнячком в сторонке и сам не слышал собственного шепота, да и никто не слышал, а можно было лишь угадать: "Грешен". Я пару раз произнесла это слово про себя, одновременно с ним и очень смутилась, почувствовав брата.

Священник мелодично выводил свой текст, и язычки пылающих свечей отзывались в такт молитве. Возможно, я не очень внимательно слушала, но смысл всё же грузился в какие–то глубинные файлы подсознания, минуя стадию вывода. Скорее завораживал ритм – сколько же во мне языческого.

– Отрекаюсь – прозвучало вокруг меня. От чего? Уже не важно. Ещё трижды повернувшись лицом к пристально взирающему солнцу, сметающему остатки теней с лиц, мы произнесли это слово.

Я стояла перед купелью, глядя на своё отражение, восторженно слушая музыку потрясающего оркестра, в котором солировал безупречный альт молитвы священника, ему вторил джазовый саксофон окрещённого младенца, и справа мелодично ухнул контрабас отца Григория:

– Назови своё имя.

– Мария – ответила первая скрипка.

Господи, слышишь, это моё имя.

Но, когда новообращённые, одухотворённые до полупризрачного состояния, выплыли неторопливой вереницей из обители святой купели и встали в очередь перед алтарём, конечно, возникли ассоциации с паломничеством к райским вратам, но появился вопрос…

– Зачем же, так сразу? Минуя всю жизнь?

– Детка, это всего лишь причастие.

– Причастие? Интересно. Там пьют вино? Забавно.

– Что–то вроде последней капли для нелинейного эффекта – старец смотрел на меня в упор – он явно подозревал возможность нелинейной реакции.

– Последней капли? Господи! Для чего? Грязная муть осадка, горечь, взвесь разочарования и сомнения. Никогда не пью последних капель!

Я попыталась обойти этого великана, который казалось заполнил собой все возможные проходы наружу. Из храма.

– Стой! Муть и горечь выплёскиваются как раз из-за последней капли. Остаётся чистота. Да и не вино это вовсе.

– А что? Опять символ? Чего? Самодовольства? Глотнул и очистился? Микстура покаянная?

Назад Дальше