Последний мятеж - Сергей Щепетов 33 стр.


Вар-ка улегся левым боком на почти голые плахи лежака и подтянул колени к подбородку, чтобы хоть как-то уместиться под куском облезлой козлиной шкуры. Николай последовал его примеру, в очередной раз удивляясь, как люди могут жить в таких некомфортных условиях: хоть бы постелили чего на бревна-то… Уснул он тем не менее почти сразу.

* * *

Кроме примаков, из всех участников посиделок остаток ночи спал только Лютя. Свен сидел, поджав ноги, на своем краю общего лежака в дружинной избе. Топливо вои не экономили, и камни очага еще оставались теплыми, но толку от этого было мало: ветер гулял здесь почти как снаружи, ведь избу до сих пор не починили. Свен развернул твердый тючок из куска медвежьей шкуры, на который обычно клал голову, и долго всматривался в темный лик Перуна, что, говорят, так похож на его собственный.

Как только примаки заснули, дед Пеха перестал бормотать свои заклинания. Он приподнял лучину, пытаясь разглядеть: точно ли спят? Потом загасил ее в плошке с водой, ощупью нашарил горшок и отправил в рот горсть недоваренной каши. Зубов у него осталось мало, и дед долго мучился, пытаясь разжевать твердые зерна, – хлебушка бы…

– Ты где тут, малой?

– Тута я, деда.

– Воды в горшок долей да в угли поставь. Глядишь, к утру и упреет.

– Сполню, деда! – ответил Ганька и хлюпнул носом.

Старик вздохнул, почесал тощую грудь под рубахой и, держась за поясницу, полез наружу. На воле он кое-как разогнулся, справил малую нужду, но в землянку не вернулся, а побрел вниз и влево, по памяти обходя в темноте дровяные кучи и ямы с отбросами. Он знал, что в доме старейшины не обрадуются ночному гостю, да не до радости ныне. Невелико и было упованье, да и то порушилось: не уйдут скоро вои, зимовать тут останутся.

Продолжая хлюпать носом, размазывая по лицу грязь и сопли, Ганька отыскал в темноте кувшин с отбитым наискосок горлом. Там еще оставалось немного воды, и мальчишка вылил ее в горшок, пролив при этом половину на пол, на свою стоптанную до земли обувку. Горшок он поставил в центр очага и кое-как подгреб к нему палкой почти потухшие угли. Ему было одиноко, холодно и страшно. Очень болело ухо, и хотелось есть. Он знал, что на улице еще холоднее, что во всем мире никто не будет ему рад: отец ушел в леса ко восходу, мать угнали дружинники толь себе на пользование, толь на продажу, а сам он теперь отмечен знаком беды. Мальчишка все это понимал, но он был еще ребенком, и ему очень хотелось, чтобы хоть кто-то…

Дверь почти не скрипнула, когда Ганька, нашарив обрывок ремня, притворил ее, стараясь не оставить щели. Как тут хорошо! Тепло! Крыша над ним высоко, и можно не сгибаться даже у стены. Правда, наверху дым ест глаза (дымоход-то заткнули!), и лучше согнуться.

Он некоторое время стоял у входа, наслаждаясь теплом и запахом настоящего человеческого жилья. Густой замес из дыма и угарного газа, из вони давно не мытых человеческих тел и детских экскрементов, прелого тряпья и старых шкур был для него родным и сладостным – тем, чего он, кажется, лишен навсегда.

Стараясь не сопеть и (чур, сохрани!) не зацепить чью-нибудь руку или ногу, он стал пробираться по проходу к очагу. Однако не получилось – хриплый со сна женский голос спросил:

– Эт ктой-та?

– Я это, теть Лыба, – Ганя присел на корточки и дал шершавой женской руке ощупать свое лицо и голову.

– И верно – Ганька. Почто прибег?

– Ну-у-у… я-а-а…

Недовольный мужской голос:

– Чо не спишь, мать? Кто тута?

– Да Ганька!

– Чур, сохрани! Гони в шею! Ить, беду накличет!

– Тише ты, дите разбудишь, – зашипела в темноте женщина, но было поздно: рядом проснулся ребенок и сразу заревел в голос. Плотно уткнутые на лежаке тела зашевелились.

– Цыц вы, окаянные!!

Переполох был подавлен привычно и быстро: кто и проснулся, лежал тихо, а ребенок, после короткой возни, плакать перестал и зачмокал – наверное, ему дали грудь.

Ганя так и сидел на корточках, чувствуя, как низовой потяг от двери холодит ноги и задницу. И опять женский шепот:

– Гони-то гони, да не чужой ведь! Таки сестрин сынок… Чуров не обидеть бы – грех это.

– Твои чуры в Нижней Онже остались, а здесь мои тока. Гони, говорю!

– Шел бы ты, Ганюшка, а? Не ровен час, увидит кто… Али плохо те у деда-то? Забижает, поди? Небось, голодный день-ночь ходишь? Я те репки пареной с грибками в туесок насыплю – оне, поди, теплы с вечера. Вот дите уснет – и насыплю. Не серчай уж на нас, дитятко, – ступай с миром!

Давясь слезами и всхлипывая, мальчишка заныл, понимая, что от этого будет только хуже:

– Не гони, теть Лыба, не гони… Сыскал, сыскал меня злыдень этот, сыска-а-ал. К деду ввалился и сыска-ал, все ухо порва-ал. Боязно мне-е…

Женщина сдавленно охнула, ребенок рыгнул и громко выпустил газы. Какое-то время все молчали. Потом мужчина:

– Погодь-ка… Сыскал, гришь? Так ты, поди, и не живой вовсе? От чуров пришел?! – Мужчина зашевелился, что-то зашептал в темноте.

Женщина:

– Не полошись ты, Вятко! У нас сынь-трава под порогом да кучай-цвет над дверью – сама клала: не можно убиенному к нам прийти! Да и… живой он, теплый.

– Се дивно… А Пеха-дед?

– Живой и он.

– Эт как же тако могло сотвориться?!

В отчаянной надежде, что не прогонят, что обойдется, Ганька зашептал-забормотал, давясь слезами, сбиваясь и путаясь:

– …чуть избу не порушил, да за ухо меня хвать!! Совсем убивать начал… Тама примаки два. Дедовы примаки, которы Коляна с Варуком. Оне же волхвы, видать: чары враз сотворили, морока напустили, аж злыдень-то с руки сбился…

– Эт примаки-то – волхвы?! Оне ж побродяжки – голь перекатная без роду-племени!

– Тише ты! Слушай лучше…

– Дядь Вятко, дядь Вятко, я верно се сказываю: злыдень-то и чуров дедовых хулил, и меня убивать зачал. А примаки-то мoроку напустили и сказки дивны сказывать стали. После старшой ихний вперся, не в ночь помянут будь…

Женщина, не вставая с лежака, протянула руку и стала шарить у внутренней стенки потухшего очага. В грудь Гане ткнулось что-то круглое и теплое.

– Кушай, дитятко! Тока все-то не таскай, оставь отцу на утро.

Не в силах поверить своему счастью, Ганька прижимал к животу горшок, пальцами доставал из него скользкие куски репы и грибы, глотал, почти не жуя, и шептал, шептал, шептал. Его слушали, иногда переспрашивали и… не гнали!

* * *

Безнадежно-темная, зябкая и ветреная ночь сменилась удивительно ясным, солнечным днем – одним из тех, что можно поместить и в конец осени, и в начало зимы. Лес прозрачен и гол, снег еще не укрывает землю, а лежит пятнами и не тает под ярким холодным солнцем. В такой день, вопреки всему, хочется верить в лучшее, и совсем не хочется думать о долгой безысходности грядущей зимы.

Топор был один на двоих, и работал им, в основном, Николай. Первый раз взяв в руки эту железку на палке, он долго удивлялся: эта грубая поковка оказалась совсем не похожей на изящные штучки, фотографии которых он видел в книжках по археологии. Да и как можно валить деревья, обрубать ветки куском мягкого, кавернозного металла, который, в лучшем случае, можно использовать как колун? В конце концов, после целого дня мучений, выяснилось, что для нормальной работы над инструментом надо произвести некое колдовское действие. И действие это производится вон в той замшелой землянке, что стоит далеко на отшибе и из которой временами слышен стук. Все другие "дома" расположены тесными кучками вокруг жилищ дедов-старейшин, а эта – отдельно, и никто к ней без нужды близко не подходит. Вокруг нее на расстоянии нескольких метров вкопаны невысокие столбы с резными изображениями то ли богов, то ли предков-чуров. Те столбы образуют как бы неправильный многоугольник вокруг землянки, заступать внутрь которого нельзя ни в коем случае. Николаю очень хотелось посмотреть кузницу изнутри и познакомиться с кузнецом, но пришлось поступить как все: оставить топор возле одного из столбов вместе с берестяным кульком, в который, за неимением лучшего, была загружена его собственная пайка каши.

Исправленный инструмент Николай забрал на другой день на том же месте: рукоятка носила следы перенасадки, а лезвие оттянуто и расширено горячей ковкой. Таким топором уже можно было работать, хотя лезвие было не заточено, а как бы "расплескано" точными ударами молотка. Николай решил это улучшить при помощи плоского камня, благо металл оказался мягким.

Точить топор он уселся на видном месте, желая подарить туземцам "ноу-хау" и заработать на этом авторитет. Результат получился прямо противоположный: мужики, поняв, чем он занимается, творили охранные знаки и разбегались без оглядки. Вечером дед Пеха собрался спать на улице, лишь бы не оставаться под одной крышей с Николаем. В общем, переполох получился изрядный, и Вар-ка пришлось помучиться, чтобы выправить ситуацию. Николаю было стыдно: мог и сам догадаться, что здесь монополию на работу с металлом держит кузнец, который совсем и не ремесленник-мастеровой, а страшный колдун-заклинатель!

Береза наконец завалилась, причем почти в нужную сторону, и Николай решил передохнуть:

– Слушай, Вар, похоже, что мы тут застряли: дружинники нас добровольно не выпустят, а воевать с ними нельзя, потому что отвечать за это придется местным мужикам.

– Хорошо, что ты это все-таки понял.

– Да я, собственно, и раньше… Почему же амулет-то молчит? Если в недалеком прошлом этой реальности произошло некое событие, то явно не здесь – мы на какой-то дремучей окраине.

– Может, это и так, но у нас с тобой пока нет выбора. Придется обходиться тем, что есть. Кое-какие догадки у меня проклевываются, но, я думаю, делиться ими еще рано.

– Тогда надо что-то придумывать с одеждой. Да и ноги уже подмерзают. Похоже, нас никто не собирается ставить на вещевое довольствие.

– Скажи спасибо, что хоть кормят и не пытаются принести в жертву какому-нибудь Триглаву!

– Ну, может, еще и попытаются. А вот кормят-то зачем? Исконное народное гостеприимство?

– Привет, Коля! Какое гостеприимство?!

– А что же тогда?

– Это же так просто: любой чужак, любой пришелец изначально – по определению – является носителем зла. Это, по-моему, подход универсальный. У животных и совсем уж первобытных людей способ защиты самый простой – убить или прогнать. У тех, кто уже научился мыслить абстрактно, задача сложнее. Они понимают, что этого недостаточно, – зло может отделиться от своего носителя и станет только более опасным: ты меня прогонишь, а я обижусь и наведу на тебя порчу – у тебя зубы заболят или задница отвалится. Поэтому гораздо надежнее чужака задобрить, предложить ему отказаться от своих злых намерений. Для этого вырабатываются обряды, первоначальное содержание которых потом забывается. Наверное, смысл еды (или даже женщины) для гостя такой: подтверди через вкушение (или совокупление), что не причинишь нам зла. Попробуй-ка представить "непротокольный" финт: встречает на пороге хозяйка с караваем, а гость подходит, благодарит и, не куснув даже, – боком-боком в дом! Это что будет?

– Сказать, что это будет бестактность, – не сказать ничего!

– Отказ от хозяйской еды, от предложенной женщины – это демонстрация неприкрытой враждебности.

– Допустим! Но мало ли какой смысл был в обряде первоначально, Вар! В нашей-то реальности он давно изменился: это демонстрация любви к ближнему, то есть показательное выполнение требования, которое есть во всех мировых религиях. И страх перед гостем давно уже ни при чем. Скажем, в Европе и Штатах обряд хлебосольной встречи почти выродился – они слишком долго были сытыми. Зато в России память о голоде жива, и ради гостя принято опустошать холодильник.

– Может быть, твои европейцы просто ушли на полтысячи лет дальше от языческих суеверий? Хотя что-то в этом, кажется, есть – надо подумать…

– Не получится, – вздохнул Николай. – Вон, посмотри: по наши души, небось, едут.

– По наши, по наши, – согласился Вар-ка и добавил: – Коля, я тебя очень прошу: что бы ни случилось, терпи до последнего и не вмешивайся! Ты же знаешь, что граница между добром и злом в этом мире проходит совсем не там, где нам кажется, – не ошибиться просто невозможно!

– Ох-хо-хо-о…

Всадники были уже близко, и пришлось браться за работу.

Приветствовать трудящихся воины, конечно, не стали. Некоторое время они молча смотрели, как один рубит ветки на поваленном дереве, а другой обдирает кору при помощи тупой железки с двумя ручками. Лютя был простоволос и одет, поверх рубахи, в безрукавку из волчьей шкуры мехом внутрь. Свен же в полном боевом облачении – островерхом шлеме и в кожанке с плотно нашитыми железными бляхами. Он-то и подал голос первым:

– Эй, ты! Как тя? Варук, что ли? Со мной пошли! Деды, небось, уже все справили.

– Ну, началось! – застонал Николай.

– Только не рыпайся, – еще раз попросил Вар-ка и, оставив инструмент, покорно поплелся за всадником.

Николай затосковал: общество Люти его совсем не радовало – от дружинника просто веяло то ли злобной радостью, то ли радостной злобой. Пока Свен и Вар-ка были близко, воин молчал, а потом выдал:

– А чо, бродяжка, не спытать ли твою сказку?

Место это приметил воевода давно: не шибко удобно, да лучше-то близ селища и нету. Се – роща, клок леса невеликий, меж старой гарью и новым пожогом. А посередь той рощи дуб стоит – самое Перуново место. Вокруг дуба повелел Свен место расчистить и без нужды сюда не ходить. А в стороне заказал сложить сруб-колодец из дерев сухих и добротных. Оно, кажись, и ни к чему пока, да пусть будет: нужда случится, так не враз и сыщешь топливо-то, особенно зимой.

Нынче, чуть свет, повелел он старейшинам взять с собой чего требуется и в Перунову рощу всем подаваться – место готовить, обряд творить и его дожидаться. Когда по селищу бабы начали куров ловить, обеспокоился Свен: ну, как вопросят молодые вои, по чьему слову переполох? Однако же те, как угнали в лес смердов, так и не показывались. Лютю он при себе держал, а как Варука-волхва потянул с собой, Люте наказал за вторым побродяжкой глядеть, дабы не сотворил чего.

Прежде чем в рощу войти, остановился воевода у сруба – костра погребального, хмыкнул довольно: "Молодцы смерды – лапами свежими еловыми накрыли, чтоб, значит, снегу внутрь не навалило".

Вар-ка, конечно, очень хотелось спросить, куда и зачем его ведут, но он справедливо полагал, что воевода, скорее всего, не ответит – праздные вопросы здесь не в чести. В конце концов они оказались возле небольшой рощицы, состоящей из тонких кривоватых берез и кустов. На опушке ее Свен осмотрел странное сооружение из сухих неошкуренных стволов, уложенных прямоугольником и покрытых сверху еловыми ветками.

Примерно в центре березового лесочка темнело дерево другой породы, судя по немногим оставшимся листьям, молодой дуб. На несколько метров вокруг его ствола палые листья были сметены, а сухая трава вырвана. На одной из нижних веток висели кверху лапами два обезглавленных петуха, а чуть в стороне из некрупных валунов была сложена пирамидка, верхние камни которой удерживали вертикально короткий столбик – грубую деревянную скульптуру, изображающую голову и часть туловища человека с едва намеченными руками. Возле пирамидки в землю воткнута палочка, к которой ремешком привязан за ногу живой петух. В стороне плотной кучкой жались крестьянские старейшины – все семеро, включая деда Пеха и старшинку из Нижней Онжи. На них рваные меховые тулупы, меховые же колпаки, обуты в безразмерные лапти – в общем, прямо бояре!

– Ну, чо, деды? Замерзли, поди? – прорычал воевода.

Ему не ответили, зато скрюченный старикашка с трясущейся головой заорал козлиным голосом:

– Чо? Чо сказыват-та? Не слышу чой-та!

Старичка не сразу, но уняли. Свен меж тем отвязал петуха и опустился на колено перед статуей:

– Прости, батюшка: кура-то мне оставили не больно тушистого. Прими, чем богаты, да не серчай на люди твоя…

Проговорив до конца ритуальные фразы, воевода свернул петуху шею, потом оторвал голову и окропил статую кровью. Судя по цвету древесины, такую операцию над ней проделывали множество раз. Свен долго и пристально всматривался в кровавые потеки на деревянном лике, пытаясь угадать то ли настроение бога, то ли свою судьбу. Наконец он поднялся и протянул дедам обезглавленную птицу:

– Не жмитесь вы тама. Курa вот подвесьте возле тех да сюда придвигайтесь: потолкуем пред лицом Перуна-батюшки.

Обезглавленный петух занял место рядом с двумя своими собратьями, а деды все такой же плотной кучкой подошли чуть ближе.

– Слыхал я, старые, слово верное. Потому верное, что и сам зрю – не слепой чай. Собрались вы, сердешные, в бега дальние. Муки великие принять готовы, лишь бы не жить под рукой княжьей. Так ли се?

Вар-ка смотрел на эту сцену и думал, что седой дружинник, в доспехах и при оружии "наезжающий" на жалких скукоженных старичков, гораздо больше похож на грозного бога Перуна, чем его неуклюжая статуя: "Зачем это? Чего он от них хочет?"

Старички всполошились и загомонили между собой. Вар-ка изрядно удивился, когда понял, что спорят они не о том, что именно ответить Свену, а о том, кому "вместно" ему отвечать. То ли честь была невелика, то ли наоборот, только в конце концов впереди оказался все тот же многострадальный дед Пеха. Он заговорил на удивление громко и внятно, правда, по временам подвывая и срываясь от страха:

– Не гневись на нас, Свенушка, – неповинные мы. То – клевeты все несусветные! Куды ж мы пойдем-та, да в зиму-та? Голодны да холодны-та? Ведомо ж те, како живем мы: избы дырявы, дровишки не собраны, припас весь побрали, скотинку и ту, что приели, а что отогнали. Како же нам-то? Ить зима тока-тока, а мы уж репу жуем да грибом заедаем. Чем жизня такая – головой бы да в омут!

Казалось, это совсем не сложно, но Вар-ка все никак не мог понять, в чем же тут дело? То ли дед Пеха очень горд своей миссией, то ли махнул рукой на свою участь, только на самом деле он почти не боится! Да-да, он, как хороший актер, старательно изображает именно то, чего от него ждет зритель, – страх на грани обморока. Интересное кино…

– Ты, старый, не плачь-ка! – нахмурился Свен. – Не мамка я – не пожалею, соплю не вытру! Почто нас тут князь Рутич оставил, ась? А по то и оставил, чтоб сидели вы смирно! Поди, который год людишек да припас на восход отправляете? Знамо дело: деляны новы готовить! Дерева подсекать-кольцевать! За столь годов-то, поди, и рубить уж не надо: без топора ветровалом положит – жги, сей да сам-сто собери! Иль не так? Знаю я вас, сиволапых: этот год не ушли, так послед соберетесь, а послед не уйдете, далее ждать станете, – знаю я вас!

– Чур, сохрани! Оборони Триглав со Святовитом! Каки людишки?! Какой припас, Свенушка?! Откуда ж взяться сему? Землица тута – и сам-три в первый год не рoдит, скотинка мрет да болеет. А мужиков-та по избам – через один-та калека, все девки да дети малые. Новину и здесь-та поднять-то некому – каки новы деляны?! По весне-та хоть баб на пожог гони! И сам-то не ведаешь, живой ли покеда, а нас, что ни год, то умучивают: и плетьми-то нас бьют, и огнем-то нас жгут! Вона ноги сколь раз палены – не ходют совсем! А теперь вот клеветы на нас несусветные! Почто ж нам мука така, воин Свенушка?!

– Уймись, старый пень! С вами спорить, что воду толочь! Ладно… Мое слово слушайте. В оба уха слушайте, да на ус мотайте!

Воевода выдержал многозначительную паузу и заговорил медленно и веско:

Назад Дальше