– Ведомо, - вздохнул сокрушенно Константин. - Только при чем тут я? Суд церковный я ничем не обижал.
– Ты еретиков отнял у нас. Значит, постигнет тебя проклятье пращура. Болезнь же твоя - начало проклятия оного. Остановись, княже, пока не поздно!
Не было, владыка, еретиков в тенетах твоих, - вздохнул устало Константин. - А тон свой повелительный для прихожан оставь. Там он уместнее. И все-то вы, отцы-святоши, норовите приказать, потребовать, казнью тяжкой пугануть или муками адскими. Повсюду догмы свои наставили, как охотник умелый в лесу ловушки на зверя с птицей. Только люди не звери. В них тоже, как и в тебе, искра божья тлеет, и у каждого она своя. Ты же, епископ, норовишь всех под одно причесать. Даже молитва и та непременно чтоб одна у всех была, а ведь ее слова из сердца должны идти. Оно же у каждого свое. Христос, насколько я помню, добру учил, заповедал пояснять людям и до семижды семи грехов прощать, а ты… Вспомни-ка лучше про Давида, которому бог так и не позволил храм построить. А почему? Слишком много крови на нем было. Не захотел господь, чтобы его храм кровавыми руками возводили. Опасался, наверное, что запачкают. Я ведь все до мелочей узнал у служителей, что к темницам этим приставлены были. Только за это лето они из твоих келий трех мертвяков вынесли да в прошлом лете с десяток, а в позапрошлом не упомнили число, но тоже не меньше пяти человек. Ты это судом именуешь?! Я же казнью мучительской называю и учение Христово такими деяниями пачкать не позволю ни тебе, ни кому иному. Понял ли ты меня, владыка?
Видно было, что держался князь из последних сил. Вон как за стол уцепился, чтобы сил не лишиться, аж костяшки пальцев побелели от напряжения.
Будто почуяв неладное, лекарка вбежала и нет чтобы позволения у епископа испросить - мигом к Константину кинулась, раскудахтавшись тревожно. Тут же принялась, не обращая на Симона ни малейшего внимания, князю какие-то снадобья в кубках подносить, но он их в сторону отвел, глаз с епископа не спуская, и снова вопросил сурово:
– Так как, владыка? - И досадливо поморщился, снова отстраняя от себя кубок, предлагаемый лекаркой. - Погоди малость, Доброгнева.
– Жаль мне тебя, княже, - многозначительно произнес Симон.
Иного он говорить не стал, боялся, что сорваться может, лишнее произнесет. Так молча к выходу и направился, даже не благословил на прощание болящего. Об этом он вспомнил уже на обратном пути во Владимир, сидя в своем возке.
"Хотя кого там благословлять? - подумалось ему. - Это для христиан, а Константин даже не язычник. С ними попроще разговор был бы. Намного хуже сей князь, ибо пакостей учинить может столько, что за века потом не расхлебать деяния его богомерзкие. Ну, погоди же! Не окончен наш разговор! Мыслишь, что победил меня, осилил? Брешешь, собака! Церковь святую так просто не одолеть, не свалить! И этот день у меня надолго запомнишь! Какой он у нас, кстати! Ах да, богоявление господа нашего [53]. Ты у меня еще локти кусать будешь, день этот вспоминая!" - пообещал он зло.
Слово свое Симон сдержал. Едва прибыл во Владимир, как уже через несколько дней в Успенском соборе закатил гневную проповедь. Пришлась она на день поминания святых отцов, убиенных на Синайской горе [54] за христианскую веру. Про древние гонения на церковь епископ говорил вкратце, лишь бы оттолкнуться было от чего, основной же упор делал на трудности современные. Голосом, дрожащим от волнения не напускного, а вполне подлинного, пообещал он своим прихожанам, что совсем скоро грядет час страшного суда. Ибо велико терпение всевышнего, но и оно заканчивается, потому как нестоек народ в вере, к тому же не только у низших чад такое наблюдается, но и у высших.
Ни про кого конкретно он не сказал, но намеки сделал самые недвусмысленные:
– Ныне ересям в народе даже потакать стали, от справедливого возмездия оберегая и от суда церковного заступу даруя. В писании же сказано, что именно так и будет перед страшным судом в последние часы, что людям отпущены. А я, ничтожный раб божий, - чуть не заплакал он, но удержал слезы, пусть в глазах стоят, так оно убедительнее будет, - и рад бы вас, чада мои, от деяний мерзостных и от дыхания тошнотворного еретиков поганых и язычников защитить, но не в силах ныне. Воспрещено мне сие настрого, - сокрушенно закончил он.
Народ расходился из храма пасмурный, задумчивый. Кто не понял, дорогой соседей посмышленнее расспросил, которые намеки эти уразумели и в чью сторону они направлены. Хорошо поняли. Трактовали же гнев владыки по-разному. Иные, догадываясь об истинной причине, откровенно говорили:
– Князь темницы епископские растворил и без своего дозволения воспретил в узилища этих людей ввергать, потому и злобствует епископ наш. Не по нутру ему вишь, что в дела его встревают.
Другие только головами наивными сокрушенно качали.
– Князь заступ ереси дает. Когда такое видывали? Ох, ох, беда будет. Видать, за грехи великие нам рязанца этого на шею посадили.
На малолетнего княжича поглядывать в городе стали косо, привечать и вовсе перестали. На торгу слово ласковое теперь Святослав редко слышал. Охладел к нему народ.
Через день Симон еще одну проповедь прочел. Очень уж удачно все совпало - как раз поклонение честных вериг святого апостола Петра было. Про них-то он и начал, дальше же отметил, что ныне дела еще хуже - сразу несколько епархий теперь в эти вериги облачены, но не доброй своей волей, а по принуждению свыше.
– Вериги же эти суть узы, коими длани у служителей божьих стянуты, - вещал он с амвона. - Ни удержать еретика мы не можем, ни отстранить его от честных прихожан, ибо запрет на нас наложен.
Однако буквально через пару дней к нему в покои без стука зашел воевода Вячеслав. Не говоря ни слова, он прошел к столу, за которым епископ трудился, делая выписки из библии для очередной проповеди, и так же молча выложил на него черную рясу грубого сукна.
– Сдается мне, отче, что не туда ты слово свое направил. Это тебе напоминанием будет. - И пояснил: - Еще одна твоя проповедь, и тебе придется сан свой оставить, а самому в монастырь уходить.
– Я из монастыря уже вышел, сын мой, - произнес коротко епископ, хотя душа его кипела от ярости.
Он уже давно забыть успел, когда с ним так надменно и властно говорили. Кажется, в Киеве это последний раз с ним произошло, если память не изменяет, но, бог мой, как давно оно было. Потом он успел некоторое время в игуменах Рождественского монастыря, что во Владимире стольном, походить, а уж затем возлюбивший его без меры Юрий Всеволодович специально для Симона и чтоб от Ростова не зависеть отдельную епархию учредил. А уж когда он три года назад епископом Суздальским, Владимирским, Юрьевским и Тарусским стал, то тут и вовсе кто бы ему слово худое сказать осмелился. Да что слово - тона непочтительного ни разу не слыхал. И вот на тебе, дожился…
Однако умом хорошо понимал, что не пришло время свое неудовольствие и возмущение выказывать. Уж больно решительно настроен воевода княжий, а власти у него - хоть отбавляй. Получится, что епископ своим праведным гневом только хуже сделает для самого себя, потому и сдержался.
– Вчера вышел, а после проповедей своих обратно вернешься, если дальше станешь народ мутить, - предупредил Вячеслав. - И помни, я один раз предупреждаю. Второго не будет. Если умный человек - поймешь, а дураку хоть сто раз повторяй - все равно бесполезно. Тебя я за умного считаю. Даже чересчур, - хмыкнул он и к выходу пошел.
Такой вот наглец оказался.
Симон размышлял недолго, трех дней ему вполне хватило. Проповедь неизреченную в сторону отложил вместе с выписками-цитатами. Не время сейчас для нее, ибо сказано: "Не искушай всуе". Решил иными путями идти.
Поначалу съездил к соседу, епископу Ростовскому, владыке Кириллу. Хотел его в кампанию, против князя затеянную, пригласить. Совместная жалоба двух епископов куда как весомее будет смотреться. Но владыка Ростовский хитер оказался и скользок - не ухватишь.
– У меня князь тоже еретиков освободил, - развел он сокрушенно руками. - Но я не ропщу. Сказано в писании, владыко Симон, что всякая власть нам от бога дана. Выходит, прогневали мы чем-то отца своего небесного, вот и вышло нам сверху такое наказание. Его же замаливать надобно смиренно да ждать, пока господь не смилостивится над нами, грешными.
– Пока ждать будем, он нас самих в кельи эти посадит на хлеб да воду, - возразил Симон.
– На все воля божья, - смиренно осенил себя двумя перстами ростовский епископ. - Яко он повелит, та-ко и случится.
Словом, не удалось ничего добиться Симону. Однако от задуманного он все равно отказываться не стал. Едва вернулся во Владимир, как тут же принялся готовиться к новой поездке - на этот раз в Киев. Недели не прошло, как выехал.
По пути он вновь в Переяславское княжество заглянул, а уж там от Ярослава и узнал про сбор всех князей в Киеве - только-только гонец от Мстислава Святославовича уехал. Заодно выяснил и все подробности недавних событий под Залесьем, после чего, аккурат под весеннюю распутицу, времени не пожалев, направился в гости к черниговскому епископу.
Еле успел он до начала половодья бурного, но не пожалел ни разу. Очень внимательно Симон отца Варфоломея слушал, да не раз и не два, после чего предложил все это на совете княжеском повторить.
Заодно душевно пообщался и с князем черниговским. Та холодная ненависть, что пылала в сердце Мстислава Святославовича, епископу тоже по душе пришлась. Для виду отговаривать его принялся, но с лукавостью. Тут ведь смотря какие слова подбирать. Можно, человека успокаивая, одной лишь неосторожной фразой так рану сердечную разбередить, что лишь хуже сделаешь. А можно - при желании и умении - то же самое и сознательно сотворить, со злым умыслом.
У Симона не от неумения так вышло. Епископ именно с умыслом говорил и сейчас, уже перед всеми князьями выступая, он тоже на славу потрудился. Ничего Константину не забыл, все припомнил, начав свои обвинения еще со странной дружбы князя со Всеведом - самым главным из волхвов идолища поганого, коего они богом Перуном называют.
И о том, что, по слухам, и Глеба, своего брата, одолеть Константину именно Всевед подсобил, он тоже не забыл упомянуть. Да и вообще рязанский князь с нечистью очень тесно связан. Негоже, конечно, недостойному служителю божьему чьи-то сплетни передавать, однако купцы града Переяславля-Залесского, будучи во Владимире, сказывали промеж собой с опаской, будто бы один из дружинников клялся и божился, что самолично слыхал, как князь Константин с водяным разговоры вел. Но ведь всем известно, что нет на самом деле ни леших, ни болотняников, ни русалок, ни водяных. Все это суть зловредные бесы, присланные отцом своим диаволом для того, чтобы чинить пакости добрым христианам.
Выходит, о чем мог договариваться с водяными бесами рязанский князь? Да о том, чтобы те удачу ему в ратном деле дали, а взамен надлежит Константину защищать всех поганых язычников, а люд православный, особливо служителей божьих, всяко ущемлять. Нет-нет, сам епископ об этом договоре не слыхал, но ведь вот что выходит - едва князь во Владимир въехал, как в новых жалованных грамотах на храмы и монастыри церковь очень сильно обидел. Ну ладно, одно-два селища бы отнял с угодьями, лугами, лесами и озерами. Так ведь все подчистую забрал, ничегошеньки не оставил, ни одного смерда.
Уловив гул сдержанного одобрения такой решительности со стороны князей, Симон сразу понял, что несколько погорячился.
– Ведомо мне, что во многих княжествах монастыри и землями, и людьми, и скотом владеют, - решил он иначе подойти к этой щекотливой теме. - Ведомо и то, что князья, сознавая важность дела монашеского, даже испытывая нужду в гривнах, на добро церковное жадную длань не налагают. Более того, еще и сами дают щедро.
– Попробуй не дать, - шепнул на ухо Мстиславу Романовичу Киевскому его двоюродный брат Владимир Рюрикович Смоленский. - Из глотки сами вырвут.
– Тебе-то еще ничего, - вздохнул Мстислав Романович. - А у меня, сам ведаешь, сколь селищ дань не мне, а монастырям несут. Ежели все посчитать - несколько сотен наберется.
– То-то монахи у нас все как на подбор, сытые да румяные, - шептал в углу просторной гридницы желчный князь Александр Вельский Ингварю Луцкому.
– Это они с голоду пухнут, - усмехнулся Ингварь. - А румяные от счастья. Господь их благословил на служение себе, вот они и радуются.
– А окромя того, - возвысил голос Симон, вспомнив, как хитро надул его Константин с жалованной грамотой, - ни один из вас, прочим пагубный пример подавая, обманывать священнослужителя и в мыслях не осмелится. Князь же сей и обманывал, и, - тут у него в памяти всплыли саркастичные строки грамотки, - еще и изгалялся всяко. К тому же он, помимо язычников, и еретикам потакает. Люд крамольный, который я от греха и соблазна прочих по кельям рассадил, дабы они, в уединении находясь, сами грехи свои осознали, на улицу повыгонял безжалостно. Некие выходить не хотели, молили слезно оставить, так его вои силком их выносили!
– Ну, это он уж и впрямь того, - буркнул Владимир Рюрикович.
– А не врет ли епископ? - усомнился в словах Симона Мстислав Романович. - Уж больно много грехов на рязанца навалил.
Владыка же, будто услышав это, немедленно пояснил:
– Помстилось мне, может, напрасно я так на него на пустился. Но потом вспомнил то, с чего он начал. Все, кто тут сидят, и сами, поди, не раз слыхали, какое черное дело под Исадами сотворилось. Всяко разно о том говорили, в том числе и о Константине. Известно, о любом наговорить что угодно можно, и пересудам этим черным я веры не давал. Однако я долго молился, всевышнего вопрошая, после чего пригляделся к челу князя сего, и страшно мне стало, ибо господь наш в своем нескончаемом милосердии откровение мне послал великое и самый край тайной завесы предо мной, недостойным, открыл.
В гриднице воцарилась тишина. Была она до того пронзительная, что слышалось, как жужжит шальная муха, бестолково мечущаяся вдоль оконного стекла в тщетных попытках выбраться наружу. Симон в точности выдержал театральную паузу в своей речи - чуть больше или меньше и эффект был бы совсем не тот - и произнес громогласно:
– Каинову печать на челе князя Константина я узрел, братья мои во Христе.
Тишина звонко лопнула, разродившись шумным взволнованным говором князей. Голоса были разные, от негодующих, искренне возмущающихся до осторожно недоверчивых, скептических.
– И каждый отныне узреть ее может, - перекрикивая всех, внес существенное дополнение епископ. - Поведал мне глас с небес, что переполнилась чаша терпения господнего и отныне округлый край печати этой каждому истинно православному человеку будет явственно виден, а тому, кто полностью безгрешен, ее все держитель и вовсе всю целиком покажет.
Это уже было доказательство. Одно дело, когда некую печать видит лишь епископ - а "видит" ли, а не померещилось ли, не ошибся ли часом, - и совсем другое, когда предлагают проверить тебе самому. Не веришь, так пойди да полюбуйся, коли не страшно.
Симон, сказав такое, ничем не рисковал. Действительно, был на лбу Константина легкий полукруглый шрам. Еще в ранней молодости взял его с собой старший брат Олег Владимирович в поход на мордву, которая что-то пошаливать стала. Горяч был Константин, но неопытен, залез в самую гущу, сцепившись сразу с тремя воями мордовскими, вот один ему, изловчившись, рогатиной прямо в лоб и угодил.
Если бы на одно мгновение верный Ратьша замешкался, то эта битва последней бы для юного княжича оказалась. Но старый вояка успел своим мечом снизу вверх отбить рогатину, и та лишь едва чиркнула по лбу юноши, оставив на нем округлую отметину - память о самом первом княжеском сражении.
Когда епископ Симон во время их последней встречи в Переяславле-Залесском с ненавистью князя разглядывал, он его лицо до мельчайшей черточки запомнить успел. Память у владыки Владимирской и Суздальской епархии хорошая была. Не раз это выручало его в жизни. Вот и ныне она ему сызнова услугу добрую оказала, не подвела владельца.
А еще то хорошо было, что обратное доказывать да про бой тот вспоминать уже некому. Давным-давно истлели кости мордовского воина, который Константину на лоб клеймо поставил, да и погиб в том же бою. Больше десяти лет назад отпели вечную память князю Олегу, похоронив его в Ижеславце восточном. В прошлом году и у Ратьши старого душа в светлый славянский ирий упорхнула. Из ныне живущих один Константин, пожалуй, и остался. Жаль, Симон не знал о том, что и сам князь понятия не имеет - когда, где, кто и как ему эту отметину припечатал. Это его голосу еще больше уверенности бы придало.
Впрочем, он и без того звучал убедительно. Все поставил на кон епископ: пан или пропал. Ждать долго не пришлось. В его пользу невидимые кости выпали, судя по голосам князей. Никто из них не вспомнил, что совсем не так все было. Значит, нет в гриднице свидетелей, так что теперь уж рязанцу вовек не отмыться.
Что там шрамик еле видный - пустяк, да и только. Он и двенадцать лет назад не больно-то приметен был, после того как зажила ранка, короста облетела, да кожица молодая наросла. А уже сейчас он и вовсе еле видимый, и то если хорошо приглядеться.
Ныне не то. Ныне каждый приглядеться захочет, именно этот шрам первым делом станет выискивать взглядом, а приметив - ужаснется, говоря в душе: "А ведь и впрямь владыка Симон говорил. Вот она, печать каинова красуется".
Эх, погорячился Константин малость. Ему бы поделикатнее как-то поступить с самолюбивым епископом, а не сгоряча рубить. В конце концов, от сотни селищ не обеднел бы сильно, а там, глядишь, мало-помалу и стерпелся бы епископ с норовом рязанского князя. Теперь поздно.
Еще полчаса назад, десять минут отступя, пять, три - все совершенно иначе было. Да, союз княжеский все равно создался бы, круто замешанный в первую очередь на холодной негасимой ненависти Мстислава Святославовича да на клокочущем гневе Ярослава Всеволодовича. Да, опасен он был бы для Константина. Но тут еще страшней получилось, тут впервые княжескую усобицу освятила сама церковь.
И никакой роли не играло то, что не сам митрополит всея Руси сказал эти роковые слова. Епископ - это вам тоже не кот начхал. Это, если из княжеской терминологии исходить, ближний боярин или тысяцкий стольного града, одним словом, фигура весомая. С кресла любого епископа до митрополичьих палат - шаг один шагнуть.
Не случайно именно после его выступления все последующие речи совсем иначе зазвучали: намного живее стали, а тон куда более злой и решительный. Те же, кто мог бы по складу характера предложить еще раз все взвесить да обдумать, слова уже не брали. Да их и слушать сейчас никто бы не захотел. Князья крови возжаждали. Да и о каком мире можно говорить с человеком, если его сам вседержитель своей несмываемой печатью отметил.