Юный согдиец продемонстрирует вам серию блестящих выпадов и унесется домой, где чадолюбивые родители уже битый час не могут дозваться его обедать… Но на берегу он обязательно бросит в соленый морской воздух горсть слов и они покатятся по набережной, подобно серебряным фениксам:
- Скользящим в сумерках!…
А если он все-таки решит обождать с надоедливым обедом, то непременно расскажет вам об Изменчивом Солли и его длинной и грозной дороге домой, о суровом саларе с того края пустыни и Большом Смешении народов в год Черного Солнца, - как, вы не знаете об этом?… ну, вы даете… - о захлопывающихся Дверях и открывающихся сердцах, а также о многом, многом другом…
А потом он наверняка помчится обедать, гибкой пятнистой кошкой вспрыгивая на парапет или почесывая на бегу браслет своей очередной размененной жизни, или просто размахивая такой замечательной палкой…
Остановитесь на мгновенье, послушайте слепых сказителей Оккироэ и Шайнхольма, послушайте их песни о трех женах Солли Шайнхольмского, из которых одна была… - да нет, вы не поверите, но они прекрасно уживались! - послушайте легенду о мастере Сигурде и его школах саларов - охотников за варками; послушайте сказания об Уходящих за Ответом, Видевших Рассвет, Вставших перед Бездной и, наконец, сказание о Вернувшихся вовремя…
Бросьте монету седому сказителю, монету на теплый хлеб и горькое вино, и идите дальше, если вы по-прежнему хотите спрашивать и умеете слушать. Найдите приют на ночь, и спите себе, пока чернила ночи будут расползаться по притихшей земле и чей-то взгляд загорится пурпуром во тьме переулков, загорится и угаснет, когда мелькнут в ночи серые плащи Скользящих в сумерках - саларов Согда, Калорры, Оккироэ, Вайнганги, Шайнхольма… тех, кто снится сейчас сопящим мальчишкам в смятых постелях… мальчишкам, знающим саларов - охотников за варками и никогда не слышавшим иного, прежнего значения этого слова…
А если вы все же выглянете в окно, то вам, возможно, посчастливится увидеть в свете уличных факелов тень большого волка с пегой от возраста шерстью, волка с перевязью на узкой спине, или размытый силуэт легкого на ногу человека с длинной рукоятью меча, выглядывающего из-за капюшона, и змея рядом с идущим тихо зашипит на вас, и все исчезнет - а вы пойдете спать…
Не спрашивайте завтра об увиденном - вам не поверят, или сделают вид, что не поверили, и вообще - что за видения в наш просвещенный век, берите-ка лучше стакан красного и забудьте, забудьте и не смешите людей!…
И вы выпьете, а потом выпьете еще раз, и еще, и махнете рукой на эту ночь и на все остальные ночи, и пойдете дальше, подставляя лицо теплым ладоням солнца…
Но в одну из пряных ночей наступающей осени - в одну и ту же ночь каждого года - вам непременно приснится сон, если только вы действительно умеете спрашивать и слушать…
…Медленно загорается костер в предгорьях Муаз-Тая, и, словно вторя ему, вспыхивает другое пламя в глуши Шайнхольма; и сидит у каждого огня, у весело пылающих веток недвижимый одинокий человек, вороша угли суковатой палкой…
Говорят, в эту ночь, на самом ее переломе, Время и Судьба сходятся вместе для неторопливой беседы ни о чем, и тогда становятся миражом годы и расстояния, и нет "вчера" и "завтра", а есть "сегодня" и "сейчас", - и два далеких костра сливаются в один, брызжущий искрами, и вот уже два человека сидят у огня, изредка перебрасываясь скупыми, отрывистыми репликами… Один из них кутается в выцветший плащ с железной застежкой на левом плече, другой смеется, глядя на это, и встряхивает гривой пепельных волос - нет, совсем уже седых волос, и огромная змея лениво свивает в тепле свои тугие кольца, помнящие не одну сброшенную кожу…
А напротив, там, где тень ночи пытается шагнуть в освещенный круг костра, стоит худой старик в потертой хламиде, и ладонь его - узкая, твердая ладонь, похожая на роговой коготь, лежит на бронзовом плече улыбающегося парня, из раскосых глаз которого глядит пленная Вечность…
…А потом ветки обугливаются, превращаясь в золу, и посветлевший горизонт рождает первые алые гребни на волнах надвигающегося утра.
Начинается рассвет.
В одну из таких ночей, в далеких песках Карх-Руфи, цоколь храма неистового бога Маарх-Харцелла дал трещину. И смуглые дети пустыни шептались об исчезнувшей статуе и пустом постаменте…
ЖИВУЩИЙ В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ
Повесть
(ОБРЫВКИ)
В прах судьбою растертые видятся мне,
Под землей распростертые видятся мне,
Сколько я ни вперяюсь во мрак запредельный:
Только мертвые, мертвые видятся мне…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. АD INFINIТUМ
…И я ушел, унес вопросы,
Смущая ими божество,
Но выше этого утеса
Не видел в мире ничего.
ЧЕТ
Мне не повезло. Я родился уродом.
Говорят, что толстая крикливая повитуха из соседней деревни, принимавшая роды у моей измученной матери, в страхе выронила пискливого младенца, пухлую ручку которого окольцовывало Девять браслетов - от тоненького ломкого запястья до плеча. И лишь густой мех валявшейся на полу шкуры спас Живущего в последний раз; но ни разу не испытывал я благодарности к зверю, носившему некогда эту шкуру.
Равнодушие - да, ненависть - бывало, а благодарность… В конце концов, подобных себе чаще ненавидят, а звери, летающие или ползающие, также жили в последний раз. Подобно мне. Я был уродом.
В годовалом возрасте я впервые надел чешую. Но не ту, радужную чешую шеи древесного ужа, растягивающуюся почти в пять раз от первоначальных размеров и поэтому идущую на Верхние браслеты - нет, моя мать выбрала в куче отходов на дворе змеелова Дори серую блеклую шкурку туловища; и дымчатый чехол прочно обнял мою правую руку, до того незаметную под длинным рукавом рубахи. Я не знаю, из каких глубин прошлого дошел до нас обычай стесняться Нижних браслетов, только любой из Вернувшихся незамедлительно прятал свежий рубец под узенькой полоской чешуи. И не мне доискиваться до истоков обычая, не раз спасавшего меня от досужего любопытства, загнанного в клетку смущения.
Лишь любовники иногда спали без браслетов; и лишь старики осуждали их за это. Я знаю, я чаще сидел со стариками, чем кто бы то ни было, но…
Но для детей стыд - понятие умозрительное, выдуманное назойливыми взрослыми, и маленький Би, сын охотника Ломби, так и не уговоривший меня прыгнуть с Орлиного Когтя на мелководье, увидел весь ужас моих девяти колец. Пока я судорожно застегивал чехол, стряхивая с ресниц набегавшие злые слезы, Би катался по гальке, хрюкая от восторга; и потом понесся вдоль гребня, сбрасывая на ходу одежду, распевая тут же сочиненную песенку о дрожащих бесхвостых обезьянах - пока прыжок с выступа не оборвал наивную детскую жестокость. Третья волна вынесла изломанное тело веселого Би на берег, и там он лежал до утра, потому что пьяненький папаша Ломби отказался идти за ним, да и к чему вставать из-за стола, когда с восходом солнца Би вошел в ворота своего двора, машинально почесывая зудевшую полоску Второго браслета.
Еще одна древесная змейка окончила свой извилистый путь в груде отбросов, отдав радужку вернувшемуся Би, и долго еще он не приближался к скалам, повинуясь извечному страху Уходивших. А во всем остальном…
Дети жестоки, и бесстыдны, и бессмертны, ибо девятка для детского разума близка к бесконечности; а гордость нового браслета, право выйти на дорогу в Город, зарождающаяся мужественность - все это с лихвой перекрывало страх перед болью, грязью, причиной Ухода. Дети бесстыдны, и бессмертны, а я состарился, выходя из кричащей матери, состарился, падая из рук повивальной бабки, и я никогда не обижался на любые прозвища, при всем богатстве ребяческой фантазии сводившиеся к одному понятию - ТРУС.
Я не был трусом. Я был смертником. Я жил в последний раз, и это читали в моих глазах отворачивающиеся дети, считавшие себя бессмертными.
НЕЧЕТ
…Два мальчика стояли на утесе. Верхняя скала его хищно изгибалась над побережьем, и любопытные пальцы разбивающихся о камни волн не дотягивались даже до половины морщинистой громады. Солнце, уставшее от нескончаемой дневной жары, тонуло в плавящемся море, окрашивая воду, скалы, дерущихся птиц и две фигурки на утесе в цвет обгоревшей кожи. Мир слишком долго был в огне, мир надо было смазать сметаной; и может быть поэтому, когда высокий тонкий мальчик отрицательно покачал головой, казалось, он испытывает пронзительную боль от своего движения, собравшего кожу шеи и плеч в многочисленные упругие складки.
- Почему?
Это слово и было все, что осталось от вопроса приземистого рыхлого собеседника, вопроса, утонувшего в мокром шуме гибнувших волн.
Вместо ответа высокий стянул с правой руки узкий темный чехол, тускло блестящий на сгибах, и поднял руку вверх. В лучах заката выгнула кольца свои пятнистая змея, и девять изгибов ее тела текли по запястью, сжимали локоть, уходили вниз по тощему бицепсу. Спрашивавший недоуменно скосил черные заблестевшие глаза на собственный радужный виток браслета у кисти, перевел взгляд на голую руку приятеля, и хохот его едва не перекрыл гул моря. Он приседал, хватался за коленки, исцарапанные и шелушащиеся, и неслышно выкрикивал мальчишеские колкости, терявшиеся в высоте утеса, но не становившиеся от этого менее ядовитыми.
Внезапно успокоившись, смешливый смахнул соленую влагу с век, скинул одежду и, бросив в сторону отказавшегося две-три холодные реплики, прыгнул вниз со скалы.
Высокий мальчик застегнул чехол и стал смотреть на мокрую гальку берега. Дождавшись вздыбленной волны, на спине которой море вынесло веселого прыгуна, он подошел к краю утеса и наклонился над такой притягательной бездной.
- Я урод, - сказал не прыгавший во внезапно наступившей тишине, - и, пожалуй, я смертник. Но я не трус.
Он отошел от края, облизал узкие губы и, не оборачиваясь, побрел по тропинке, ведущей к селению. Он не остался и не мог видеть тело, всю ночь пролежавшее на берегу; и не мог видеть, как утром приземистый мальчик встал и направился домой. Иногда мальчик останавливался и с гордостью рассматривал свою руку, схваченную теперь двумя браслетами - радужным чешуйчатым витком с яркой застежкой и черным, почти черным рубцом, подобным ожогу. Потом, спотыкаясь, он продолжал идти дальше. Домой.
ЧЕТ
Я вижу, я помню, я тайно дрожу,
Я знаю, откуда приходит гроза,
И если другому в глаза я гляжу,
Он вдруг закрывает глаза.
Я продирался сквозь отчаянно сопротивляющиеся ветки, путаясь в липкой противной паутине, отворачивая лицо от хлестких ответных ударов и жмурясь на подворачивавшиеся под ноги муравейники; лес играл со мной, а я дрался с лесом - и пропустил мгновение, когда на дороге показался он. Дорога в Город была вечным ориентиром детских скитаний, нам строго запрещалось отдаляться от нее, и никакая голубая терпкость заманчивых ягод не властна была нарушить запрет; дорога в Город, мощеная неширокая дорога, и по ней идет возникший из ниоткуда шатающийся юноша с безвольно повисшей тяжестью белых рук, и багровая лента тянется за идущим, тенью повторяя каждый оступающийся шаг, - чернеющей, бурой тенью.
Он поравнялся с кустарником, скрывавшим меня, и с трудом повернул всклокоченную голову. Бледный овал лица уперся в мое укрытие, и пустой, рыбий взгляд бросил меня в лес, дальше, глубже, ломая резко пахнущий подлесок, секачом вздыбливая сизый мох, дальше, глубже, лишь бы не видеть кричащие зрачки, тонущие в блестящей мути белков; не видеть гору юных мышц, отдающих последнее в усилии каждого шага; не видеть двух плетей с тонкими пальцами и глубоко перерезанными венами, перехваченными острым кривым ножом - вакасатси старейшины деревни, запястий, за которыми и волочилась по щебенке кровавая липкая змея…
Я знал обычай, закон, по которому сильнейший в деревенских состязаниях безропотно подставлял запястья под ритуальный нож и выходил на дорогу в Город. И если он протянет след своей нынешней жизни до последнего поворота прежде, чем уйдет в темноту, то его - Вернувшегося, надевшего следующий браслет, вышедшего к утру - будут ждать имперские вербовщики; они наденут ему Верхний браслет, как минимум, третий, и уведут в гвардейские казармы. А там лишь от дошедшего будет зависеть судьба пешего лучника, или судьба тяжелого копейщика, или судьба Серебряных Веток вплоть до корпусных саларов и сотни личных хранителей последнего тела Его. Мечта всех мальчишек и вечная тема проклятий стариков, по два-три раза уходивших и вновь возвращавшихся в свою морщинистую ворчливую старость.
…Лес сомкнулся вокруг меня, он продолжал играть, и в круговороте мокрых запахов всплыл неожиданный и неуместный привкус живого, но не так, как лес - живого огня; и я пошел на него, успокаивая дыхание, гоня прочь призрак пустого тонущего взгляда Идущего по дороге. Запах усилился, в него вплелась нить каленого железа - ошибиться я не мог - мы жили рядом с кузницей; металл, ветки и обрывки разговора, услышанные раньше, чем я сообразил остановиться и замереть.
- …в виду: не более двух ночей. И я боюсь, что он не продержится даже этого срока.
- Я понял тебя. Но больший срок вряд ли понадобится мне. Я знаю, что делаю. И делаю лишь то, что знаю.
- Ты любишь шутить. Это правильно…
Костер горел на большой закрытой поляне, а у костра стоял молодой атлет в холщовой набедренной повязке, и вывернутые в застывшей улыбке пунцовые губы, казалось, отражали мечущееся пламя костра. Приятное выражение лица адресовалось пожилому нищему, юродивому, отлично известному в селении под кличкой Полудурок; нищему, никогда не снимавшему засаленный дурацкий колпак с бубенчиками, предмет вожделений всей детворы. Правда, сейчас колпак был снят, он валялся рядом с потрепанной котомкой, и я удивился лысине Полудурка, переходившей в жиденькую пегую косичку волос на затылке. Длинными кузнечными клещами юродивый выдернул из огня широкое металлическое кольцо; атлет ловким движением вставил руку в дымящийся обруч, и Полудурок клещами сжал концы. Когда раскаленный металл обнял человеческое тело, я сполз в кусты, сжимая голову, корчась от чужой боли, в ожидании вони паленого мяса, рева, огня, страха…
- Ты бы вышел, Урод, а?.. Если так сопеть в кустах, то твоего крохотного носика может не хватить на нечто лучшее. Давай, хороший мой, покинь кущи…
Не осознавая происходящего, я покорно продрался сквозь колючие ветки и сделал один шаг к Полудурку, ехидно на меня косящемуся. Ехидно, весело но не злобно; а именно злобы и ожидал я, горбясь и поворачивая голову.
- Хороший мальчик, - пробормотал юродивый, и атлет оторвался от созерцания полоски на предплечье - блеклой розовой полоски - хотя огненное кольцо должно было сжечь руку до кости.
- Хороший мальчик, - повторил нищий, и атлет шагнул ко мне, зажигая в чуть раскосых глазах недобрые красные отблески. - Очень хороший мальчик, Полудурок предостерегающим жестом вскинул рваный рукав своей куртки. Знаешь, Молодой, ты пойдешь на поцелуй Гасящих свечу, но сделаешь все, чтобы мальчику этому по-прежнему было хорошо…
- Хороший мальчик, - им обоим доставляло удовольствие катать на языке это словосочетание, но Молодой вкладывал в него другой, свой смысл, и эхо его голоса всполошило птиц в низких ветвях баньяна. - Отец начал любить мальчиков, он берет на себя большой хнычущий груз, больше, чем может снести. Твоя спина, Отец, привыкает гнуться, но это плохая привычка.
- Ты любишь шутить, - бесцветно протянул юродивый, по уши натягивая свой колпак и поворачиваясь к ухмылке приятеля. - Нужная привычка, лучше моей…
Их глаза столкнулись, лопатки маленького Полудурка вздыбились дикими лошадьми, и в ушах моих вспух далекий страшный визг; наверное, кровь ударила в мягкие детские виски…
Гигант качнулся, запрокидывая голову, вжимая затылок в бугристые плечи; его руки взлетели вверх, красная полоса резко выступила на сереющей коже; а невидимая крышка неумолимо захлопывалась над ним, ломая колени, разрывая связки, расплющивая на лице гримасу умирающей улыбки.
- Все, Отец, - выдохнул он.
- Я понял, Отец, - шепнул он.
- Я больше не люблю шутить, - прохрипел он.
Тело его сползло на хрустящую траву, тяжесть растворилась в воздухе леса, потерявшем неожиданную плотность и тягучесть.
Юродивый лениво почесал бородавку на шее, обернулся ко мне, и одновременно с ним раздвинулись кусты, пропуская на вечернюю сизую поляну старого Джессику, нелюдимого знахаря Джессику, никому в деревне не отказывающего в своих непонятных травах и не более понятных советах.
- Отстань от мальчишки, варк, - старик сжал мое плечо костистой ладонью, напоминавшей лапу дряхлой, но хищной птицы.
- Ты что, не видишь, он переел на сегодняшний день…
- Хороший мальчик, - с любимыми словами на лицо Полудурка вернулась привычная хитрая гримаса безумия. - Старый Джи проводит волчонка в берлогу, а еще старый Джи протрет слезящиеся глаза и возьмет мальчика в ученики; а если Джи не берет учеников, то он освежит съежившуюся память о бедном Полудурке и очень злом капрале Ли, ушедшем однажды в последний раз, но до того любившем обижать бедного молодого Джи, сумевшего пережить нехорошего капрала и стать хорошим старым Джи, правда?..
…Уже держась за сухую руку Джессики и пытаясь поймать ритм его неровной поступи, я осмелился задать мучивший меня вопрос. Нет, не пылающий обруч, не вспышка Молодого и не новое лицо юродивого врезались в детскую голову, нет, не они:
- Дядя Джессика, а кто был нехороший капрал Ли?
Звонкой затрещиной наградил меня старик и, когда просохли выступившие слезы, добавил хмуро:
- Имеющий длинный язык будет облизывать муравейники. Скажешь матери, чтобы завтра отпустила тебя ко мне. И еды пусть даст - я не собираюсь кормить болтливую обузу. Судя по твоим хитрым глазам, она не будет сильно возражать.
Обуза не возражала совсем, да и мать не возражала и влепила мне вторую затрещину, когда я поинтересовался, кто такой "варк".
Третьей не понадобилось. Я больше не хотел облизывать муравейники.
НЕЧЕТ
…Костер чадил, злобно плюясь трещащими искрами, облизывая металл кольца, покрытого изнутри сложным и беспорядочным орнаментом. Пожилой варк, из Верхних, с жиденькой косичкой Проснувшегося, дразнил бесившийся огонь, отдергивая вкусное кольцо и вновь подставляя его под жадные извивающиеся языки. Варк помоложе равнодушно наблюдал за его действиями; и багровый отсвет в раскосых глазах его вполне мог сойти за отражение костра - но и отвернувшись, он продолжал перекатывать под веками стоячий закатный сумрак.
- Скорее, - проронил молодой. - Он дойдет до последнего поворота раньше, чем я смогу догнать его. Это сильный человек, и его густая кровь может течь долго. Я боюсь не успеть.
- Успеешь, Молодой. И имей в виду: не более двух ночей, двух полновесных лун. И я опасаюсь, что он не продержится даже этого срока.
Буркнув это, пожилой помахал в воздухе зажатым в клещах обручем, видимо, подтверждая сказанное; и сунул все обратно в радостный костер.
- Я понял тебя. Но больший срок вряд ли понадобится мне. Я знаю, что делаю. И делаю лишь то, что знаю… - рука молодого нырнула в подставленное раскаленное кольцо, и оно сомкнулось.