Хасан неловко чувствовал себя рядом с ними. Казался самому себе мальчишкой. Но и не хотел, как большинство придворных, кидаться с головой в бурлящее мелкое варево сговоров, союзов, распадавшихся через день, хитроумных интриг и бесконечного, все разраставшегося страха, пожравшего большинство с головой. Странного страха, – не гнавшего прочь от его источника, а тянувшего к нему, будто свет ночных мотыльков. Из всех сильных этого двора он был близок лишь с господином придворным звездочетом, Омаром Хайямом, недавним нищим школяром, а теперь единственным, кому молодой султан доверял как самому себе. Расположения Омара искало множество вельмож и придворных, – а он не обращал внимания на их заискиванья и предложения союзов. Для него даже и двора будто не существовало. Он шел сквозь кишащий людьми дворец, замечая в нем лишь двух-трех людей. Хасан был счастлив считать себя одним из них. Омар был единственным, кого он мог назвать другом, с кем хотелось говорить вечерами, спорить не ради того, чтобы одержать победу, а ради того, чтобы вместе отыскать истину. Когда удавалось, Хасан выкраивал время, чтобы помочь Омару с таблицами. Самих вычислений Омар ему не доверял, да и вряд ли Хасан справился бы с ними лучше работавших на Омара. Но зато теперь не было нужды подолгу лазить по таблицам в поисках нужной записи, – память друга держала их не хуже старого пергамента.
Находясь рядом с Омаром, Хасан и его увидел по-новому. Раньше ведь знал его лишь как случайного попутчика. Люди встречают друг друга на дороге, оторванные от привычной своей жизни. Взгляд попутчика видит лишь малую часть – то, что оторвано от ремесла или учения, от друзей и родных. Дорога мерит людей своей меркой. Может, она одна и есть настоящая, потому что в привычной жизни человека коконом опутывают его дела и друзья. Но мерка дороги, – временная, пока не настанет час вернуться к прежнему себе. Дорога не награждает по своей мерке человеческой наградой. И не казнит.
Омар обладал силой странной и пугающей. Увидевшему ее со стороны предсказание султанского восшествия на трон больше не казалось удивительным. Взгляд Омара обладал такой же властью над настоящим, как память Хасана – над прошлым. Омар, казалось, видит и понимает происходящее вокруг в неизмеримо большей степени, чем другие. К примеру, он, не задумываясь, едва глянув на лицо султана, предсказывал, удачна ли будет сегодняшняя охота. Сам искренне огорчался, когда приходилось говорить, что охота не получится. И охота действительно не получалась, если султан все-таки решался на нее ехать. Хасан ломал голову, пытаясь догадаться, как же Омар предвидел такие ничтожные мелочи. Может, и в самом деле он, почти и не подозревая, заглядывает беспечно за грань той самой Истины, о поисках которой Хасан теперь думал, как люди думают о дальних странах: мол, непременно когда-нибудь отправлюсь, – когда-нибудь, но не сегодня. И не завтра. А может, султан, не замечая того, повиновался словам Омара, сам отыскивая предсказанную неудачу – или удачу?
На пятом месяце службы, когда в предгорьях зацвел шафран, произошло событие, окончательно уверившее Хасана: способность Омара провидеть мир сиюминутных слов и дел – сверхъестественна, сверхчеловечна. Молодой султан с Низамом и свитой, и Омар, которого султан любил брать с собой в поездки, отправились в Казвин, а оттуда – в предгорья Эльбурса, к дейлемитам, князья которых упорно не желали дополнять слова покорности регулярной податью. Новый эмир Казвина, устроивший в руинах старой, еще ахеменидской сторожевой крепости загородный дворец, задал султану пир на крепостном дворе, выложенном светлым, искрящимся под солнцем известняком. Высокие гости ели и пили, их развлекали музыканты, плясуны и акробаты. Наконец, во двор выскочил шут, гнусный паяц в разноцветных лохмотьях с бубенчиками, с козьим хвостом, прицепленным к огромной, скрученной из мешковины чалме, со здоровенной грязной костью, прицепленной к поясу так, чтобы она болталась, будто мужской срам. Паяц извивался и отпускал шуточки, от которых тюрки – и вельможи, и солдаты, – сыто реготали, брызгая слюной. И вдруг паяц остановился прямо перед Омаром и, вытянув грязный палец, показал на него и спросил: "Так это ты, значит, великий маг, от которого звезды скачут, как блохи по козлятьим яйцам?" Султан хихикнул.
– Я маг покруче тебя! – провозгласил шут. – Я как слово скажу, у всех стояки падают.
Тюрки заржали, хватаясь за животы. Низам, сидевший невдалеке от Хасана, брезгливо поморщился.
– Я еще много чего могу. Козлов заговариваю и немочь верблюжью напускаю, и как землерой какой пукнет, так я и знаю, сколько овец он обрюхатил, пока жена беременная. Слаб ты против моего. Хочешь, всем покажу, какой ты маг супротив меня? Ну-ка, определи, через которые двери я сейчас выбегу отсюда, а?
Хасан побледнел. Он знал, что у Омара при дворе хватало врагов. Почти все, кому он не захотел составить протекции, охотно свалили бы его при малейшем удобном случае. Придворные же улемы и правоведы ненавидели его по-настоящему люто, объявляя его занятия богохульными, а его самого нечестивцем. До Омара должность придворного звездочета традиционно отдавалась знатоку Корана, – ведь на небо и поместил Аллах тайны земной жизни. Если шуту удастся высмеять Омара перед всеми, – захочет ли молодой султан по-прежнему слушаться человека, осмеянного султанскими же товарищами по пирам, охотам и битвам? Конечно, Омар может отговориться, сказать, что звездам нет дел до того, куда ходят шуты, но даже если он заставит султана рассмеяться – за шутом останется последнее слово.
Омар не стал отговариваться. Он посмотрел на шута внимательно, чуть сощурившись. И сказал спокойно: "Хорошо. Но если я угадаю, то определю и те ворота, сквозь которые выйдет твоя жизнь". Паяц вздрогнул. Но тут же снова залился смехом и выкрикнул: "Да, да, великий маг, повелитель звезд, да, а если угадаю я, то сложу о моем подвиге великую песню, и ее будет петь каждый погонщик верблюдов!"
Омар осмотрел крепостной двор. Из него вело четверо ворот, – по одной в каждой стене. Двое вели наружу, одни – в малый дворик перед главной башней, еще одни – к обрыву и спуску к реке. Осмотрев, вытянул из рукава сложенный вчетверо лист бумаги. Развернул, показал одну и другую стороны. Все увидели – лист чистый. Тогда Омар отвернулся, свинцовым карандашом, нажимая сильно, чтобы начертанное хорошо читалось, написал два слова. Снова сложил лист и, подозвав стражника, велел взять и держать в вытянутой руке, не разворачивая и не показывая никому. Посмотрел на шута. Пожав плечами, сказал: "Что ж, выходи".
Паяц осклабился, поскреб под лохмотьями. Рассмеялся с деланной наглостью. Подскочил, привизгнув, бубенчики забренчали глухо. Важно, вразвалочку, пошел к речным воротам. Омар на него не смотрел, разглядывая кончик свинцового карандаша, и на лице его были раздражение и усталость. Паяц почти дошел до ворот, но вдруг захохотал и кинулся стремглав к башенным воротам. Около них закружился, затрясся и вдруг, метнувшись к ближайшей стене, отдернул висевший на ней ковер. Под ним обнаружилась дверь. Паяц, торжествуя, ступил в нее и скрылся за колышущимся полотнищем.
Все посмотрели на Омара. Тот, подняв голову, сказал стражнику устало: "Передай бумагу нашему повелителю". Стражник, подбежав, с поклоном вручил бумагу Малик-шаху. Повисла тишина. Султан медленно развернул и, наморщив лоб, прочитал вслух: "Через пятые". Кто-то ахнул.
– Приведите дурака, – приказал султан весело. – Омар, я дарю этого олуха тебе. Делай с ним что хочешь!
Стражники пригнали паяца, поддавая ему под зад древками копий. Наподдали сильнее, и шут растянулся в пыли перед Омаром. Захныкал, чихнул от пыли и, приподняв голову, заголосил фальшиво: "О великий из великих! О мудрейший! Не казни глупого шута! Вели отпустить его, бедного, несчастного. У меня попа болит, мне палками насовали". Стражник хихикнул.
Хасан подумал: вот ведь ядовитая гадина! Даже сейчас пытается отыграться. Нет доблести ни в победе над шутом, ни в проигрыше ему. Как нечистоты, – коснувшись, непременно осквернишься. Омару сейчас лучше всего вообще не обращать на него внимания. Но получится ли?
– Ты надоел, паяц, – сказал Омар холодно. – Уходи куда хочешь. Пусть твой выбор станет тебе наградой и наказанием. Но поспеши, у твоей жизни осталось немного времени.
После этих слов паяц побледнел. Бледность его была заметна даже сквозь слои грязи на лице. Он вскочил, оглядываясь, как пришибленный пес, посмотрел на Омара затравленно. Длинным, бледно-розовым языком облизнул грязные губы. И, подскочив, стремглав бросился прочь, к ближайшим воротам. Дальнейшее произошло за минуту, не больше. Шут пробежал сквозь распахнутые ворота. Послышался окрик стражника. Потом глухо звякнули тетивы. Шут закричал тоненько, как придавленный заяц. Умолк. Стражники, переглянувшись, затрусили к воротам и вскоре за ноги притащили из-за них тело шута, проткнутое тремя стрелами. Пирующие замолкли, глядя на Омара с ужасом. Один из стражников, разведя виновато руками, сказал: "Ему приказывали остановиться, а он припустил со всех ног".
Тогда Хасан, холодея, понял, что Омар полудюжиной слов убил человека. Убил расчетливо, зная, что шут, несмотря на все насмешки, был поражен и перепуган и готов поверить любым его словам. А стража недолго колеблется, когда видит человека в нищих лохмотьях, удирающего с пиршества вельмож.
Через месяц с небольшим, когда Хасан, улучив свободный день, весь провел его рядом с Омаром, тот во время скромного ужина маслинами, чаем и сыром на вершине отремонтированной уже башни признался ему простодушно, как ребенок: "Брат Хасан, мне жаль, что так получилось. Тогда, с шутом. Бедный дурак сам себя выдал. Спросил, не какие ворота, а которые. А я же слышал: стражники называли их, как обычно ворота называют: Башенные, Восточные, Северные, – не по номерам. А потом… если б он потом промолчал. Если б промолчал…"
– Он хотел твоего позора. И смерти, – возразил Хасан. – Ему заплатили за тебя. Ты бы не смог отцепиться от него иначе, не испачкавшись в его грязи.
– Я понимаю, – Омар грустно покачал головой, – оттого и тошно. Я никогда раньше не отправлял на смерть людей потому, что они мешали мне. Надеюсь, это не повторится.
– Думаю, твоя надежда тщетна. Ты теперь – среди людей силы. Чтобы продолжать твое любимое дело, свои расчеты и наблюдения, чтобы сохранить вот это, – Хасан повел рукой вокруг, – тебе придется снова и снова доказывать свою силу. А ее в нашем мире доказывают кровью.
– Может быть, – Омар пожал плечами. – Наверное, потому мне все время хочется вернуться назад, в мое детство. Тогда мир вокруг был теплее. …А с шутом могло обойтись и без крови, и без позора. Если бы я был внимательнее, я мог бы уйти сразу после того, как второй раз подали баранину. Сослался бы на больной желудок. Мне и в самом деле было нехорошо, – я не выношу слишком жирной пищи. Тогда шуту попросту некому было бы задать свою глупую загадку, стоившую ему жизни.
– Да, – только и выдавил из себя ошеломленный Хасан.
И подумал, что Аллах воистину непостижим в Своей мудрости, наделяя наиострейшим и опаснейшим оружием того, кому противна самая мысль о его использовании.
Шли месяцы, и Хасану уже воочию представлялось, как на его ладони и в его памяти лежит весь огромный Великий Иран – от Хорезма до Макрана, от Хинда до ал-Джазиры. Он помнил уже каждую большую дорогу, каждое село, куда хоть раз наведывался сборщик налогов, помнил их прошлых хозяев и долги хозяев нынешних, разбирался в их дрязгах лучше их самих, знал, какой у них ожидается урожай и кто может его разграбить. Как-то само собой он сделался почти незаменимым для Низама ал-Мулка, быстро оценившего удобство огромного архива в одной-единственной голове, отыскивавшей любые нужные сведения за мгновения, а не за часы, как секретари, посланные перекапывать по сундукам пачки писем и сводок. Впрочем, архив Хасан переустроил, и теперь часы на отыскание нужного письма могли потратить только совсем уж нерадивые. Кроме того, Хасан время от времени – сперва несмело, а потом все увереннее – подавал советы и самому великому визирю. Например, когда Низам захотел устроить медресе во всех больших городах, именно Хасан посоветовал ему не вычитать на их содержание часть общего налога, а брать деньгами, достаточными для покупки определенного, заранее условленного количества зерна, мяса, тканей и прочего, необходимого для существования медресе. А попутно убедил Низама в необходимости регулярных донесений не только о количестве и свойствах войск, подданных и интриг каждого эмира, а также о погоде, урожаях и ценах. Разумеется, количество бумаги, приходящей в канцелярию визиря, подскочило впятеро, – но результат стоил десятка новых писцов и секретарей. Следующий год принес в султанские сундуки вдвое больше денег. Конечно, изобилие произошло, главным образом, из-за мира в стране и спокойствия на дорогах, за чем визирь следил с неукоснительной строгостью. Но Хасан не без гордости сознавал и свое в том участие. Денег стало настолько много, что визирь даже предпринял компанию против Сирии руками наемников и под командованием одного из султанских эмиров, чего во времена Альп-Арслана, всегда самолично ведшего свои войны, не случалось никогда. Визирь, похоже, и сам был не прочь повоевать и для того уговорил молодого султана даровать ему титул атабека – верховного военачальника и первейшего султанского заместителя. А Хасан перебрался из дворца в новый дом. Не в цитадели, правда, но и не в бедном квартале. Обзавелся парой слуг и даже наложницей-армянкой, вертлявой, как уж, и жадной. К ней Хасан, памятуя наставление древних, входил дважды в неделю, обнаружив, что и вправду после ночи с женщиной мысли проясняются и взгляд на окружающее становится трезвее и спокойнее. Армянка сперва была робкой, но вскоре, заметив, что хозяин не смотрит на других женщин, обнаглела и пыталась даже капризничать, клянча украшения и требуя, чтобы Хасан выпускал ее со слугой на базар. Хасан уже подумывал купить вторую, чтобы они убивали время, ссорясь друг с дружкой.
Завелись и кое-какие связи при дворе. Не друзья, – друг у него по-прежнему оставался один, Омар, – но союзники и должники, даже среди тюрок-военачальников. Многие следили за карьерой нового помощника визиря и видели, что султан благосклонен к другу своего звездочета, обладавшему диковинными талантами. Ходили слухи, что великий визирь скоро сделает его членом дивана, – совета, управлявшего делами государства. Хасан был на короткой ноге и с парой членов личного султанского совета, даргаха, и однажды удостоился султанской похвалы перед всем двором.
Он вкладывал деньги в торговлю. Припоминая уроки ар-Раззака, пользуясь знаниями, полученными из донесений, быстро богател, – но не спешил демонстрировать свое богатство. Нанимал посредников, пускал деньги в оборот. Познакомился даже с тем самым, обруганным ар-Раззаком, Мусой из Хоя, оказавшимся плюгавеньким, скверно пахнувшим старикашкой с живыми и пронзительными глазами. Наверняка единоверцы рассказали ему о способностях и перспективах Хасана, и потому он охотно согласился дать деньги на целый караван шелка.
Вскоре после этого пришло письмо от отца, что случалось редко, хотя Хасан раз в два-три месяца и посылал ему с оказией известия о себе. Старик был тяжел на подъем и до сих пор обижался на старшего сына, оставившего семейное дело в руках чужих по крови, нерадивых зятьев. Но теперь, упомянув мельком, что мать по-прежнему прихварывает, да и сам он уже не тот, хотя в седло еще садится, рассыпался в похвалах сыну. Да, уже и до Кума известия дошли, слухами земля полнится. Сын – гордость рода. Наконец древняя слава возродилась! А в конце отец написал, что зря все-таки Хасан оставил семейное дело на чужих людей. Нет в них радения, и не берегут добро. Вот, опять в долги залезли, мускатом и шафраном вздумали торговать, какая нелепость, видано ли, ни с того ни с сего в пряности деньги вкладывать, когда торговцы опытные и умелые не всегда могут концы с концами свести. Не мог ли бы Хасан найти с десяток тысяч? Не безвозвратно, конечно, но ведь он же не хочет, чтобы сестры его нищенствовали? Хасан плюнул в ярости и швырнул письмо в угол. Но деньги все-таки послал, хотя ради этого и пришлось пожертвовать будущим шелковым караваном.
Круговорот дел завертел Хасана с такой силой, что он перестал загадывать дальше чем на неделю вперед. Деньги, сделки, письма, люди двора, очередная смена налогов, придуманная Низамом, – все мешалось в причудливый вихрь, не отпускавший ни на минуту. Хасан даже удивлялся, как ему могло казаться, что бессмысленное убийство времени в скитаниях по пыльным и грязным дорогам могло что-то ему открыть. Скорее оглушить, убаюкать рассудок, отнять, – но не прибавить. Настоящая жизнь, настоящая мудрость и сила фонтаном били здесь, в самом ее средоточии, в сердце султаната, оживлявшем огромную страну, делающем ее страной, а не разрозненным скопищем поселков и воюющих друг с другом городов. И он, Хасан, ощущал самое потаенное биение этого сердца.
Но однажды в его ворота постучал запыленный странник. Хасан вздрогнул, когда слуга выговорил имя пришедшего, – будто откуда-то из истлевшего прошлого встал призрак и шагнул в мир живых.
Ибн Атташ выглядел все таким же плотным, округлым и крепким, только чуть прибавилось морщин вокруг глаз, а на правой щеке, чуть ниже скулы, появился короткий неровный шрам. Ибн Атташ с удовольствием осмотрел дом Хасана, выпил чаю, плотно поел, потом выпил чаю снова и заметил, сыто рыгнув: "Хорошая у тебя жизнь".
– Не жалуюсь, – сказал Хасан, стараясь скрыть раздражение.
– Многие твои братья позавидовали бы такой жизни.
– Моя жизнь, – для моих братьев, – ответил Хасан, чуть промедлив, вытягивая из дальних закромов памяти уложенное туда давным-давно.
– Не кажется ли тебе, что настало время подкрепить эти слова делами?
– Мои дела всегда шли впереди моих слов, – в этом мое отличие от тех, кто любит давать братьям в руки запечатанную смерть, а потом рассчитывать на их доверие.
– Брат Хасан, не обижайся на меня. И тем более на нашего раиса, – сказал ибн Атташ добродушно. – Он знал, что делал. Он тебе дал возможность самому написать рекомендацию на себя. Наш великий визирь ценит людей, способных быстро соображать в самых аховых переделках. А от Тутуша все и сразу попадает Низаму. За то визирь и сделал Тутуша главой доносчиков. У него нет своей души. Низам подобрал его на базаре в Раште, когда он рвал волосы и посыпал голову пылью, а мальчишки бросали в него навозом. Низам дал ему часть своей души, крохотный кусочек, пылинку рассудка, и почти весь свой страх. Тутуш – как палец на руке визиря. Он бы не посмел тебя тронуть, если бы визирь хоть на мгновение тобой заинтересовался. А раис сделал так, чтобы визирь заинтересовался.
– Пусть Музаффар и хотел мне блага, – возразил Хасан, – но я не верю в благо, рожденное обманом и предательством.
– Но наша жизнь только ими и заполнена, – парировал ибн Атташ. – Такийа. Ты еще помнишь, что это?
– Я не умею забывать. Я помню, что такийа – для чужих, а не для братьев. И я клянусь тебе, ибн Атташ, сам пожелавший называть меня братом, что для предателя, ради чего бы это предательство ни было совершено, у меня отныне и навсегда будут не слова, а железо. Запомни это, ибн Атташ. Те, кто испытывает названых братьев подлостью, сами подлее ночных воров.
– Брат Хасан, я не стану просить у тебя прощения за то, что считаю делом и смыслом всей жизни, – пробурчал ибн Атташ угрюмо. – Делал, что знаю, и буду делать.