На несколько минут мы застряли в вызванном им заторе. Обычно, люты перемещаются в городах над крышами, редко когда спускаясь к земле. Даже с этого расстояния мне казалось, что я чувствую исходящие от него волны холода - задрожал и инстинктивно втиснул подбородок в воротник кожуха. Чиновники Министерства Зимы обменялись взглядами. Иван быстро посмотрел на часы. На другой стороне улицы, за столбом с объявлениями, оклеенным плакатами, рекламирующими борцовские турниры в цирке на Окульнике, одетый на английский манер мужчина расставлял архаичный фотографический аппарат, чтобы сделать снимок люта; фотография наверняка не появится в газете, конфискованной людьми с Медовой. Иван с Кириллом даже внимания на него не обратили.
Лют был исключительно шустрый, до наступления темноты он должен успеть перебраться на другую сторону Маршалковской, за ночь вскарабкается над крышами, часам к пяти точно успеет добраться до гнезда над кинотеатром. Когда в прошлом году морозник перебирался с Праги в Замок по Александрийскому мосту, мост пришлось закрыть почти что на два месяца. А этот тебе ледовичок - подождать с четверть часика, и наверняка заметишь его движение, как он перемерзает с места на место, как перемещается во льду, по льду, от льда ко льду, как лопается за ним сначала одна, затем другая кристаллическая нить и постепенно осыпается сине-белая пыль; минута - кшшр, две минуты - кшшр; вместе со снегом ветер подхватывал самые легкие дробинки, но большая их часть тут же вмерзала в черное стекло, в которое превращалась за лютом уличная грязь - лед льда - и эта тропа шершавой замерзшей массы, словно след слизня, тянулся на пару десятков метров по Иерусалимским аллеям, по тротуару и фасаду гостиницы. Остальное уже успели сколоть зимовники, а может, все и само растаяло; вчера после полудня термометр у аптеки Шнитцера показывал пять градусов выше нуля.
Лют не перемещался по прямой линии, не удерживался он и на постоянной высоте над мостовой (они вмерзают и под поверхностью земли). Более четырех часов назад, судя по раздробленной архитектуре льда, лют начал менять траекторию: до сих пор он перемещался едва лишь в метре над срединой улицы, но потом, три часа тому, он направился по резкой параболе ввысь, куда-то над вершинами фонарей и верхушками замороженных деревьев. Я видел оставленный им ряд стройных сталагмитов - они сияли отраженным блеском фонарей, отражениями цветных неонов, огней, бьющих их окон и витрин. Последовательность сталагмитов обрывалась над трамвайными рельсами - всей тяжестью лют завис на звездчатой сети морозострун, растянутых в горизонтальной плоскости и тянущихся ввысь, к фасадам угловых зданий. Под него можно было бы войти, если бы нашелся кто-нибудь, настолько сумасшедший.
Иван кивнул Кириллу, и тот выкарабкался из саней с гримасой нежелания на лице, зарумянившегося от щипающего мороза. Может мне еще и повезет, подумал я, может мы опоздаем, комиссар Пресс уже уйдет на ужин, договоренный с генерал-майором, а меня отправят с Медовой ни с чем. Спасибо Тебе, Боже, за эту сосульку-калеку. Я передвинулся на лавке, опершись плечом о боковую стенку саней. Подбежал газетчик - "Хирохито разбит!", "Специальный выпуск "Экспресса" - Мерзов торжествует!" - я отрицательно покачал головой. У заторов в центре сразу же образуются сборища, появляются уличные торговцы папиросами, святой водой и освященным огнем. Полицейские отгоняли прохожих от люта, но за всеми ведь не уследишь. Банда уличных пацанов подкралась со стороны ресторана Бриземейстера. Самый отважный среди них, с перевязанным шарфиком лицом и толстенных, бесформенных рукавицах, подбежал к люту на пару десятков шагов и бросил в него котом. Котяра летела по высокой дуге, растопырив лапы, вопя во все горло… и вдруг пронзительное мяуканье прервалось. На люта животное упало, скорее всего, уже мертвым, чтобы неспешно скатиться с него в снег, превратившись в замерзший камень: ледовая скульптура с растопыренными конечностями и вытянутым в струну хвостом. Мальчишки отбежали, буквально воя от утехи. Пейсатый еврей грозил им с порога ювелирной лавки Эпштейна, грязно ругаясь на идише.
Тем временем, Кирилл подскочил к старшему полицейскому и, схватив его под локоть, чтобы тот не побежал за уличными мальчишками, начал ему что-то внушать тихим голосом, но с явной помощью размашистых жестов другой руки. Городовой крутил головой, пожимал плечами, чесал темечко. Младший из пары полицейских покрикивал на товарища: давай же, шевелись, помоги! На Аллеях сцепились полозьями пара саней, вызывая еще большую неразбериху - транспорт выезжал на тротуар, пешеходы, ругаясь на польском, русском, немецком и еврейском языках, убегали из-под колес и из-под копыт; перед винным складом на замерзшей грязи упала матрона с габаритами гданьского шкафа, трое джентльменов пыталось ее поднять, на помощь поспешил пузатый офицер, и так вчетвером они поднимали ее: на раз - упала, на два - грохнулась, на три - уже половина улицы лопалась от смеха, а тетка, покрасневшая словно вишня, пронзительно пищала, махая толстыми ножками в маленьких башмачках… Не удивительно, что на перекресток мы оглянулись только при звуках рвущегося листового металла и треска ломающегося дерева. Автомобиль столкнулся с повозкой угольщика: один конь упал, одно колесо отвалилось. Полицейский отпихнул Кирилла, бегом бросился к аварии. Плененный внутри крытой машины автомобилист начал давить на грушу клаксона; вдобавок под капотом что-то грохнуло, будто бы кто из двустволки выпалил. Этого было уже слишком много для сивки, запряженной в стоящие рядом сани. Перепуганный конь дернул вперед, прямо на люта. Кучер схватил вожжи, но и само животное тоже должно было почувствовать, в какую стену холода попало - оно еще энергичнее рвануло в сторону, закрутив санями на месте. Может, полоз зацепился за тротуар? Или сивая лошадь поскользнулась на черном зеркале льда? Я уже стоял в министерских санях, вместе с Иваном присматриваясь происшествию над стоящим перед нами рядом экипажей, но все происходило слишком быстро, слишком неожиданно, слишком много движения, крика, света и теней. Сивая лошадка упала, перевернулись сани, которые она везла, на землю покатился с них весь груз - пара десятков пузатых бутылей в корзинах с опилками; корзины вместе с бутылями покатились к самому центру перекрестка, часть из них, должно быть, разбилась, по льду разлилась желто-зеленая жидкость - керосин, подумал я - и уже рванул огонь! От чего? От электрической искры автомобиля? Брошенной папиросы? Удара о камень подкованного копыта? Не знаю. Голубое пламя прыгало по всей ширине лужи, высоко, все выше, на метр, на полтора метра ввысь - почти доставая вмороженного в воздушную сетку люта.
Сгорбившись над аппаратом, фотограф постепенно, методично, выжигал вспышкой снимок за снимком. И что он потом на них увидит? Что сохранится на стекле и отпечатается на бумаге: снег - снег - бледные ореолы фонарей - темная грязь, темная мостовая; темное небо - серые фасады домов в перспективе широкого городского ущелья - на первом плане хаос угловатых форм экипажей, заблокированных в заторе - между ними и между людских силуэтов бьет сияние чистого огня, настолько светлого, что карточка в этом месте кажется совершенно не экспонированной - а над ним, над пламенем белизны, что белее белого, в самом сердце арабески льда расстилается лют, лют, массивная молния мороза, растопыренная звезда инея, живой костер холода - лют, лют, лют над меховыми шапочками девушек, лют над шапками и котелками мужчин, лют над лошадиными мордами и будками повозок, лют над неоновыми вывесками кафе и салонов, магазинов и гостиниц, кондитерских и булочных, лют над Маршалковской и Аллеями Иерусалимскими, лют над Варшавой, лют над Российской Империей.
Когда потом мы ехали к Саской, по Крулевской улице, мимо Сада, мертвого под многолетней намерзшей массой, мимо колоннады, обвешанной сосульками, мимо прикрытых снежными навесами башен и соборов на Саской площади, по направлению к Краковскому Предместью, та картина - остаточная картина и представление - приходили ко мне раз за разом, настырное воспоминание с непонятным значением, картина увиденная, но не понятая.
Чиновники, вполголоса и бурча, обменивались какими-то замечаниями, кучер орал на невнимательных прохожих, метель как-то успокоилась, зато делалось холоднее, дыхание замерзало на губах, зависая перед самым моим лицом в виде белого облачка; потные лошади двигались в тучах липкой сырости - Королевский Замок был все ближе. Перед поворотом на Медовую я увидал его над Зыгмунотовой Колонной: погруженный в блок темного льда Замок - и огромное гнездо Лютов над ним. Черно-фиолетовый струп достигал половины крыш Старого Города. В погодные деньки вокруг Большой Башни можно увидеть стоящие в воздухе волны мороза. Чтобы измерить этот мороз на термометрах не хватает делений. У костров на границе Замковой Площади держали стражу жандармы. Когда из гнезда вымораживается лют, улицы закрывают. В самом начале генерал-губернатор установил здесь кордон из драгун Четырнадцатого Малороссийского Полка, но потом весь полк отправили на японский фронт.
А вот крыша Дворца Краковских епископов оставалась свободной от ледовой наросли. На первом этаже со стороны улицы Сенаторской все так же размещались изысканные магазины - электрические фонари освещали рекламы Эксклюзивных деликатесов Николая Шелехова и чаев Московского Торгового Дома Сергея Васильевича Перлова - но главное крыло со стороны Медовой, под верхушкой в стиле рококо и в пилястрах с коринфскими навершиями, принадлежало Министерству Зимы. Над обоими проездами висели черные, двуглавые орлы Романовых, инкрустированные тунгетитом цвета оникса.
Мы въехали во внутренний двор, полозья саней заскрежетали по мостовой. Чиновники высели первыми, Иван сразу же исчез в дверях, насадив на нос очочки; Кирилл остановился на ступенях у порога и глянул на меня. Я открыл рот. Он приподнял бровь. Я опустил взгляд. Мы вошли.
Рассыльный взял у меня кожух и шапку, а привратник подсунул громадную книгу, в которой я должен был вписать свое имя в двух местах; ручка выскальзывала из застывших пальцев - может записаться за благородного господина, нет, я, я сам. Неграмотное простонародье тоже посещает коридоры начальства Зимы.
Все здесь блестело чистотой: мрамор, паркет, стекла, хрусталь и радужное зимназо. Кирилл провел меня по парадной лестнице, через два секретариата. На стенах, под портретами Николая Второго Александровича и Петра Раппацкого, висели солнечные пейзажи леса и степи, весеннего Санкт-Петербурга и летней Москвы - из тех времен, когда весна и лето еще имели туда доступ. Чиновники не поднимали головы, но я видел, как советники, референты, обычные конторщики и писари провожают меня взглядом, после чего обмениваются между собой кривыми усмешками. Когда заканчивается присутственное время? Министерство Зимы никогда не засыпает.
Чрезвычайный комиссар Прейсс В. В. занимал обширный кабинет с антикварной печью и нерабочим камином; высокие окна выходили на улицу Медовую и Замковую Площадь. Когда я вошел, разминувшись на пороге с Иваном, который, скорее всего, уже объявил меня, господин комиссар, повернувшись ко мне спиной, занимался самоваром. Он и сам был похож на самовар: корпус пузатенький, грушеобразный, и маленькая, лысая головка. Двигался он с излишней энергией, руки трепетали над столом, ноги не переставали танцевать - шажок вправо, шажок влево - я был уверен, что он напевает чего-нибудь под носом, улыбаясь при этом, с румяного личика на мир глядят веселые глазки, и что гладкий лобик комиссара Зимы не нарушает ни единая морщинка. Тем временем, поскольку он не поворачивался, я стоял у двери, заложив руки за спину, позволяя теплому воздуху заполнять легкие, обмывать кожу, расплавлять кровь, застоявшуюся в жилах. Можно было сказать, что в кабинете было даже жарко - большая, покрытая цветастой майоликовой плиткой печь не остывала ни на мгновение, окна в кабинете покрылись паром настолько, что через них можно было видеть, в основном, размытые радуги уличных фонарей, удивительным образом сливающихся и расходящихся на стеклах. Это было вопросом, имеющим огромное политическое значение, чтобы в Министерстве Зимы никогда не царил холод.
- Ну, и почему же вы не присаживаетесь, Венедикт Филиппович? Садитесь, садитесь.
Румяное личико, веселые глазки.
Я сел.
Шумно вдохнув, хозяин кабинета, опустился со своей стороны стола, сжимая в руках чашку с парящим чаем (меня не угостил). Слишком долго он здесь не сидел, стол был совершенно не его, комиссар выглядел за ним словно ребенок, играющийся в министра, наверняка следовало бы заменить мебель. Его должны были прислать только-только, и прислали - царского чрезвычайного комиссара - откуда? Из Петербурга? Из Москвы? Из Екатеринбурга? Из Сибири?
Я набрал воздуха в легкие.
- Ваше Благородие позволит… Я арестован?
- Арестован? Арестован? Да с чего же подобная мысль пришла вам в голову?
- Ваши чиновники…
- Мои чиновники!?
- Если бы я получил повестку, то, обязательно, сам бы…
- Разве вас, господин Герославский - только он произнес мою фамилию правильно - не пригласили вежливо?
- Я считал…
- Боже мой! Арестованный!..
Он всплеснул руками.
Я сплел пальцы на колене. Все гораздо хуже, чем думал. В тюрьму меня не посадят. Высокий царский чиновник желает со мной поговорить.
Комиссар начал вынимать из стола бумаги. На свет появилась толстая пачка рублей, печати. Я под бельем покрылся потом.
- Таак… - Прейсс громко отхлебнул из чашки. - Примите мои соболезнования.
- Слушаю?
- В прошлом году у вас умерла мать, правда?
- Да, в апреле.
- И вы остались сами. Это нехорошо. Человек без семьи он… как это… он сам. Это плохо, ой, плохо.
Комиссар перелистнул страницу, отхлебнул, перелистнул следующую.
- У меня есть брат, - буркнул я.
- Так, так, брат, на другом конце света. Это куда же он выехал, в Бразилию?
- Перу.
- Перу!? И что он там делает?
- Строит церкви.
- Церкви! И наверняка часто пишет.
- Ну… Чаще, чем я ему.
- Это хорошо. Скучает.
- Да.
- А вы не скучаете?
- По нему?
- По семье. Когда в последний раз вы что-нибудь слышали от отца?
Страница, другая, глоток чая.
Отец. Так я и знал. О чем еще можно было говорить?
- Мы не пишем друг другу, если вы это имеете в виду.
- Это ужасно, ужасно. И вас не интересует, а жив ли он вообще?
- А он жив?
- А! Жив ли Филипп Филиппович Герославский! Жив ли он! - Прейсс даже вскочил из-за своего оперного стола. Под стеной, на легеньком стеллаже из зимназа стоял большой глобус, на стене висела карта Азии и Европы; комиссар завертел этим глобусом, ударил ладонью по карте.
Когда он поглядел на меня снова, на пухлом личике уже не осталось и следа от недавнего веселья, темные глаза уставились на меня с клиническим вниманием.
- Жив ли он… - прошептал комиссар. Затем взял со стола пожелтевшие бумаги. - Филипп Герославский, сын Филиппа, родившийся в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году в Вильковце, в Прусском Королевстве, Восточная Пруссия, Лидзбарски повят, с одна тысяча пятого года российский подданный, муж Евлагии, отец Болеслава, Бенедикта и Эмилии, приговоренный в одна тысяча седьмом году к смертной казни за участие в покушении на жизнь Его Императорского Величества и в вооруженном бунте; так, путем помилования смертная казнь была заменена пятнадцатью годами каторги с лишением прав и конфискацией имущества. В одна тысяча девятьсот семнадцатом году ему простили остаток срока, приказав жить исключительно в границах амурского и иркутского генерал-губернаторства. Не писал? Никогда?
- Матери. Возможно. В самом начале.
- А сейчас? В последнее время? Начиная с семнадцатого года. Вообще?
Я пожал плечами.
- Вы, наверняка, и сами хорошо знаете, когда и кому он пишет.
- Не дерзите, молодой человек!
Я слабо улыбнулся.
- Извините.
Он долго приглядывался ко мне. На пальце его левой руки был перстень с каким-то темным камнем в оправе из драгоценного тунгетита, с выгравированной эмблемой Зимы. Комиссар постукивал перстнем по столешнице: тук, тукк - парные удары были сильнее.
- Вы окончили Императорский Университет. Чем занимаетесь сейчас?
- Готовился к экзамену на докторскую степень…
- И на что же вы живете?
- Даю уроки математики.
- И много этими уроками зарабатываете?
Поскольку улыбка уже была, мне осталось лишь опустить взгляд на сжатые ладони.
- По разному…
- Вы являетесь частым гостем у ростовщиков, все евреи на Налевках вас знают. Одному только Абизеру Блюмштейну вы должны больше трехсот рублей. Триста рублей! Это правда?
- Когда Ваше Благородие мне сообщит, по какому делу меня допрашивают, мне будет легче признаться.
Тук, тукк, тук, тукк.
- А может вы и вправду, какое преступление совершили, что так от страха потеете, а?
- Будет лучше, если Ваше Благородие соблаговолит открыть окно.
Прейсс встал передо мной; ему даже не нужно было особенно наклоняться, чтобы говорить мне прямо в ухо - сначала шепот, затем ворчливый солдатский тон, а под конец чуть ли не крик.
- Вы азартный игрок, мой Бенедикт, закоренелый картежник. Что выиграете - тут же проиграете, что заработаете - тут же спустите, что одолжите - в игру и в прорву, что выклянчите от приятелей - тут же профукаете; и приятелей уже у вас нет - ничего у вас уже нет, но все равно - проигрываете, все проигрываете. Очко, баккара, зимуха, покер - любой способ хорош. Один раз вы выиграли половину лесопилки - проиграли той же ночью. Вы должны проигрывать, не можете встать от стола, пока не проиграетесь до нитки, так что с вами никто уже не желает играть. Никто уже не желает с вами играть, Венедикт Филиппович. Никто уже не желает одалживать. Вы заложились уже на два года вперед. Болеслав вам не пишет, зато вы пишете ему, вымаливаете деньги, только он больше не присылает. Отцу вы не пишете, потому что у отца денег нет. Вы хотели жениться, но несостоявшийся тесть натравил на вас собак, поскольку вы заложили и проиграли приданое невесты. Если бы вы хоть в висок себе пальнули, как шляхтичу поступить следовало бы, так не пальнете же, тьфу, не шляхтич вы - так, мусор!
Я улыбнулся, словно бы извиняясь.
Комиссар Прейсс посопел, потом по-дружески похлопал меня по плечу.
- Ладно, не бойтесь, мы здесь и с отбросами знаемся. Это ничего, что родной отец для вас значит столько же, что и подагра японского императора - за то тысяча рублей для вас кое-что значат! Правда? Тысяча рублей значит для вас столько… ну, очень много значит. Мы дадим вам тысячу, а потом, возможно, и вторую, если хорошо справитесь. Поедете проведать отца.
Тут он замолчал, по-видимому, ожидая моего ответа. Поскольку его не дождался, Прейсс возвратился за стол, к исходящему паром чаю (тот немного остыл, поэтому комиссар отхлебывал дольше и громче), к бумагам и печатям. Массивной ручкой он поставил подпись на документе, прихлопнул печать, затем другую; удовлетворенный, потер ручки и развалился в обитом кожей кресле.